Так громче музыка... / Политика и экономика / Наше все

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Так громче музыка... / Политика и экономика / Наше все

Так громче музыка...

Политика и экономика Наше все

Почему Первая мировая война, поначалу прозванная Второй Отечественной, так быстро превратилась в империалистическую

 

От любви до ненависти, как известно, один шаг. Путь от всенародной эйфории до всеобщего взрыва негодования, как учит отечественная история, еще короче. Председатель Думы Михаил Родзянко, лечившийся на водах в Германии, вернулся в Петроград аккурат в августе 1914 года и был поражен массовым патриотическим подъемом в столице. Лидер партии октябристов глазам своим не верил: те же самые рабочие, которые еще вчера ожесточенно выворачивали булыжники из мостовой и строили баррикады, теперь благостно преклоняли колена подле Зимнего дворца, встречая государя пением гимна. Но уже скоро патриотическая истерия сменилась лозунгами «Долой войну!»...

В чем же причина того, что страна, сплотившаяся перед лицом внешнего врага, вдруг пошла вразнос, превратив войну Отечественную сначала в империалистическую, а потом и в Гражданскую? Об этом «Итоги» поговорили с преподавателем факультета мировой политики МГУ кандидатом исторических наук Николаем Юдиным.

— Знаете, Николай Вадимович, мой дед, воевавший в Первую мировую, рассказывал, что никогда в жизни не был так пронзительно счастлив, как в армейском эшелоне, который вез его, юного подпоручика, на фронт бабьим летом 1914 года. И эйфория была всеобщей, прямо гипноз какой-то...

— Сегодня, сто лет спустя, нам все это может показаться весьма странным. Неужели люди того времени не осознавали, чем может закончиться война между великими державами для них лично? Однако следует учитывать, что европейцы поколения 1914 года выросли совершенно в другом мире. Его кажущаяся близость не должна вводить нас в заблуждение. Это был мир могущественных, блестящих империй, которые соперничали друг с другом в борьбе за место под солнцем. В конце девятнадцатого века в Европе широкое распространение получили расистские и социал-дарвинистские теории. Согласно им в международных отношениях царит суровый закон естественного отбора — выживает сильнейший. Удел слабого государства быть поглощенным более успешными, более агрессивными соседями. Поэтому в глазах европейцев того времени даже столкновение колониальных интересов в далекой Центральной Африке приобретало принципиальный характер. А победа или поражение в таком конфликте воспринимались соответственно как национальный триумф либо как национальный позор.

Все это вело к тому, что в сознании европейцев медленно и незаметно пускала корни идея, что большая война в Европе неизбежна. И более того — необходима. Политики все чаще начинали задумываться о том, что только глобальный конфликт способен разом разрубить гордиев узел противоречий между великими державами. Набиравшие силу националистические организации пропагандировали мысль, что война полезна обществу, что она принесет обновление, возрождение духовных сил нации. Разумеется, никто и представить не мог, каким кошмаром обернется новая, индустриальная по своему характеру война. Будущее противостояние мыслилось европейцами в духе наполеоновских кампаний, с их лихими кавалерийскими атаками, генеральными сражениями, романтическими подвигами.

Поэтому в августе четырнадцатого обыватели всей Европы были убеждены: война закончится к Рождеству! Причем каждый идущий на призывной участок был уверен, что именно его страна выиграет. В России план по мобилизации выполнили на 96 процентов — невиданная цифра! Во Франции и Германии призывные участки едва справлялись с наплывом желающих отправиться на фронт: люди боялись опоздать на войну. Вагоны с призывниками были увешаны цветами и воинственными лозунгами: «На Берлин!», «На Париж!». Еще показательнее было настроение англичан, которым не грозила всеобщая воинская повинность. У рекрутских участков там выстраивались огромные очереди из добровольцев, желающих попасть на континент, на войну. Доходило до смешного: в действующую армию хотел записаться карлик в качестве полкового талисмана. Брали не всех, для не прошедших медкомиссию это была трагедия.

— Так и подмывает перекинуть мостик в 1941 год. Если в народе Первую мировую называли германской, то в российских политических кругах и в прессе — Второй Отечественной. Получается, это был первый акт драмы столкновения цивилизаций — нашей и не нашей?

— Вы правы. Задолго до начала войны в Германии в образе главного врага начали представлять Россию, а в России — Германию. Еще в начале четырнадцатого разгорается так называемая газетная война между Берлином и Санкт-Петербургом. Поводом для нее явилась публикация в авторитетной немецкой газете «Кельнише цайтунг». В ней прямым текстом сообщалось, что Россия готовится к войне против Германии: «Пройдет два-три года, и победить Россию мы уже не сможем, так как российская армия модернизируется». Отсюда вывод немецкого издания: «Германия должна нанести по России превентивный удар». Прямым текстом! Естественно, подобные публикации вызывают бурю возмущения и ответную реакцию в России.

Накануне войны Германия все чаще фигурирует в российской прессе не просто как главный возмутитель спокойствия в Европе — ее начинают изображать как исконного и заклятого врага славянства. Германизм и славянство — вот две силы, которые, по мнению российских публицистов и журналистов, схлестнутся в будущей войне. Разумеется, после начала военных действий подобные публикации становятся повсеместными. Новая война рисуется в них как финальный акт многовековой драмы — борьбы славянского мира с миром германским, борьбы двух цивилизаций.

— То есть в патриотическом угаре виновата пресса?

— В значительной мере — да. Пресса становится настоящей третьей силой. Она не только давит на правящий класс, выполняя заказы монополий, рвущихся к новым рынкам и сырьевым залежам, но и активно формирует общественное мнение. И Россия, кстати, была по сравнению с другими великими державами тут в невыгодном положении. Как заставить крестьян думать в определенном ключе, когда они неграмотны? А ведь это подавляющая часть российского населения, к тому же весьма многонационального, порой и по-русски не говорящего. Для большинства россиян того времени вся эта пропагандистская шумиха проходила где-то далеко-далеко, не говоря уже о том, что язык столичных газет имел мало общего с языком глубинной России. При таком раскладе трудно, согласитесь, формировать у граждан общие моральные ценности.

— Значит, их формировали политики?

— И да и нет. Формирование общественных настроений в условиях военных действий осуществлялось во всех великих державах двумя взаимодополняющими путями. Путем введения жесткой цензуры всех военных новостей и путем массированной пропаганды. С цензурой в Российской империи было все в порядке. С первых дней войны предварительной цензуре подлежали все статьи в средствах массовой информации, вся корреспонденция с фронта, вся заграничная переписка.

А вот с пропагандой возникли проблемы. На первый взгляд российская пропаганда использовала ровно те же самые приемы, образы и мотивы, что и западные аналоги. Более того, использовала активнее и последовательнее. Особенно тщательно был разработан образ врага-немца. Всех немцев российские газеты изображали как кровожадных убийц и насильников, которые отрубают руки младенцам, пытают пленных и расстреливают мирных жителей. Но объясняя, против кого ведется новая война, российские средства массовой информации с трудом могли объяснить, а во имя чего она ведется. Здесь в ход шли избитые и давно уже морально устаревшие к тому моменту лозунги в стиле уваровской триады: «Православие, самодержавие, народность». Очень скоро стало понятно, что с этим багажом нельзя мобилизовать народ на долгую и тяжелую войну, а ничего лучше российские пропагандисты придумать не смогли.

— А как было в Европе?

— В Европе люди поколения 1914 года с молодых ногтей воспитывались в духе почитания нации и ее гражданских ценностей. В Англии и во Франции в школах создавались батальоны, где дети маршировали с деревянными винтовками. Внушалось: ради нации и ее добродетелей — в европейском понимании — можно всем пожертвовать, даже жизнь потерять.

И это воспитание принесло свои плоды. Оно способствовало принятию новой войны европейцами. Смотрите сами. 2 августа 1914 года на Трафальгарской площади в Лондоне проходит многотысячная антивоенная манифестация. Правящий кабинет министров прекрасно понимает: начинать войну в условиях отсутствия общественной поддержки равносильно самоубийству. Но 3 августа — на следующий день! — на той же самой площади разворачивается провоенная манифестация, еще более многолюдная. В одночасье война сделалась популярной у англичан. Почему? Германия с ее идефикс блицкрига нарушила нейтралитет Бельгии. В глазах англичан, начиная с представителей интеллектуальных элит и заканчивая простыми рабочими, это выглядело как настоящая пощечина, как вопиющее нарушение всех законов, человеческих и божеских, и как вызов всем идеалам английской цивилизации. После этого война в защиту «бедной маленькой Бельгии» стала личным делом каждого англичанина.

— Не хотите ли вы сказать, что народам Российской империи было чуждо понятие патриотизма?

— Нет, конечно, просто в России в основе патриотического подъема первых месяцев войны лежали традиционные по своему характеру ценности: образ родины, которой угрожает опасность, образ доброго царя, которому нанесено оскорбление. В первые месяцы войны как раз эти, как бы сейчас сказали, духовные скрепы позволили поднять патриотический дух всех слоев населения: от царствующей династии до крестьян. С начала войны и вплоть до пятнадцатого года в стране не было ни одной массовой антиправительственной демонстрации. Прекратились забастовки, пошли добровольцы в армию, потекли пожертвования для нужд обороны, население принялось активно участвовать в государственных займах…

Александр Солженицын описывает это в романе «Август четырнадцатого». Студент Саня, еще вчера ярый революционер, после провозглашения царского манифеста о вступлении России в войну становится русским патриотом и идет в военное училище. Монарх в одночасье превратился в восприятии россиян в народного героя, едва ли не в былинного богатыря.

Однако именно этот факт вскоре обернулся против Николая II. Особенно после того как он, помазанник Божий, провозгласил себя главнокомандующим. Ведь образ нации, являющийся европейским гражданским идеалом, от поражений на фронте и неурядиц в тылу не страдает, а вот когда идею государственности воплощает один человек… Политическая система Российской империи, как и ее идеология, не соответствовала требованиям времени. Проваленная генералитетом летняя кампания пятнадцатого года заставила широкие массы России критически осмыслить и непосредственно войну, и растущие тяготы неподготовленного тыла.

— Во Франции, где ожесточеннейшие сражения в отличие от Восточного фронта разворачивались не так уж далеко от столицы, тяготы были сопоставимы, но разложения армии и свержения власти не произошло. Почему?

— Во Франции или Англии недовольство масс, уставших от тягот войны, концентрировалось на конкретном политике, на правящем кабинете. Это не влекло за собой автоматически эрозии патриотического подъема. Французы и англичане воевали не ради президента Пуанкаре и не ради премьер-министра Асквита, а ради национального государства и его идеалов. Эти идеалы и ценности ужасы войны поколебать не могли. По крайней мере, быстро. В России же в роли козла отпущения выступил вчерашний национальный кумир — царь, единственный и не подлежащий избранию и переизбранию носитель идеи государственности. Николай II не только не сумел использовать с выгодой для себя фантастическое единение населения вокруг престола, но и продемонстрировал абсолютную несостоятельность и в вопросах обороны, и при управлении тылом.

— Не получается ли так, что царя свергли как раз из патриотических побуждений?

— Отчасти так. Вся государственная система Российской империи зиждилась на патерналистской вере в непогрешимость самодержавия. А тут — и на фронтах провалы, и экономика, погружающаяся в хаос, и коррупция с воровством на всех уровнях плюс еще слухи о предателях и изменниках в царском окружении и в руководстве армии. Кому война, а кому и мать родна — это именно в ту Вторую Отечественную войну придумали.

Опять же власть проиграла информационную войну. Не сидели сложа руки и думцы, либеральная интеллигенция. Они открыто противопоставили себя царскому режиму, заявили, что только они могут довести войну до победы. Уже к маю пятнадцатого года стало очевидным: общественный консенсус, существовавший ранее, уходит в прошлое. Еще немного, и не то что верноподданнические, а просто лояльные настроения сменяются протестными.

— «Страшно равнодушны были к народу во время войны, преступно врали об его патриотическом подъеме, даже тогда, когда уже и младенец не мог не видеть, что народу война осточертела», — писал о той тяжелой године Иван Бунин в «Окаянных днях». Понимаю, затяжная война всех достала, но неужто такой тонкий психолог, как Бунин, не замечал эйфории патриотизма начального периода войны, который вдруг куда-то испарился?

— Думаю, будущий нобелевский лауреат имел в виду попытки царских властей использовать патриотическую карту в 1915—1916 годах. Но тогда она уже не работала. Все чаще за громкими словами о патриотизме скрывались ксенофобия и озлобление. В глазах большей части русской интеллигенции самодержавие, олицетворяемое Николаем II, превратилось во врага. На этой почве постепенно вызревал революционный взрыв.

Некомпетентность и близорукость подвели политическую и государственную элиту России. В Англии и во Франции в фокус патриотических чувств было поставлено национальное государство, а в России правящие круги так и не смогли создать для народа столь нужный образ Родины-матери.