Михаил Лобанов ЭНЕРГИЯ СЛОВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Михаил Лобанов ЭНЕРГИЯ СЛОВА

После того, что произошло с нашим государством, всё стало иным. И в той же литературе, в писательской среде. Где те вчерашние активисты, трибунные ораторы, костившие буржуазную идеологию, ловкие на фабрикацию "актуальных" книг в расчёте на Государственную премию, где те "идейные борцы" и "певцы народа"? Не видно их и не слышно. Наше время ломает, делает балластом всё слабое, но и закаляет сильных, тех, кто, обладая мужеством, вступил в открытую борьбу с разрушителями страны. "Милый Станислав!

Получил твою отличную книгу, большое тебе спасибо — и за книгу, и за то, что прислал.

Пишу тебе не дежурный ответ-отписку в благодарность за подарок, а потому что — твоя книга поистине меня обрадовала, я прочёл её сразу и потом читал некоторые стихи вслух жене. Ей тоже понравилось, а она строгий ценитель, воспитана на Цветаевой и Мандельштаме.

Твоя поэзия продолжает блоковскую традицию, но в ней густа современность, современная боль. А без боли — нет и не может быть поэзии, одна жеребятина.

Ещё раз спасибо. Желаю тебе всех благ и удач!

Ю. Трифонов

2.2.71"

"5 фев. 74

Дорогой Стасик!

Вернувшись из Ленинграда, нашёл твою книгу — она ждала меня довольно долго.

Спасибо тебе! Как всегда бывает с настоящей поэзией — прочитал твою книгу сразу, и благодарю искренне.

Хорошая книга, зрелая, правдивая и грустная.

Случайно наткнулся на днях и на твою статью в "Октябре" № 1. Конечно, твоя статья выделяется — это литературный разговор на фоне антилитературы. Не согласен я лишь с чрезмерным восхвалением Смелякова. Этот неплохой поэт был невыносимо раздут в последние годы, и раздувание продолжается. Ну, может, я в этом не понимаю.

Ещё раз спасибо тебе за книгу!

Юрий Трифонов"

В своих мемуарах "Поэзия. Судьба. Россия" Станислав Куняев рассказывает, как назрел конфликт между ним и его другом Анатолием Передреевым. Их многое связывало в быту, в жизни, общая любовь к поэзии, застольное пение блоковского "Девушка пела в церковном хоре"… Но вот настал момент отчуждения, о чём Куняев говорит так: "Меня стало тяготить упоительно-сладостное, гибельное времяпровождение с пением Блока… Мне всё больше и больше становились нужны не просто друзья-поэты, а соратники по борьбе, не пропивавшие ум и волю единомышленники, а люди слова и долга, готовые к чёрной работе и к самопожертвованию. Я чувствовал приближение грозных времён, и на их фоне образ жизни друзей-поэтов с их хмельными декламациями стихов и драками был "непозволительной роскошью".

Слова эти тем более замечательны, что сам Станислав Куняев был и никогда не переставал быть поэтом прежде всего, даже и когда занялся публицистикой и общественной деятельностью. Он вспоминает, как его друг-поэт восхищался строками В. Соколова:

Я всё тебе отдал, и тело,

И душу до крайнего дня.

Послушай, куда же ты дела,

Куда же ты дела меня?

Звучит почти пародийно, и сколько в литературной компании могли мусолить подобные "лирические жесты", не видя, что жизнь идёт, что годы идут, и грозная реальность подступающей катастрофы в стране требует гражданского поведения.

В том же стихотворении того же автора:

И тучи на нас, как руины

Воздушного замка, летят.

Тучи не живые, а декоративные, банальнее не придумать — "как руины воздушного замка".

Но вот: "Я белой ночью встал и к северу пошёл", — первая строка стихотворения Ст. Куняева как настрой на что-то эпическое, первозданное, когда вечностью дышат и пространства севера, и видимое с холма кладбище — "пристанище для тех, кто улеглись в песок, за много тысяч лет намытый Белым морем".

Север стал для Куняева особой точкой на земле. Его влечёт к себе сама стихия этого края с суровостью во всём — в природе, быту поморов, и этим его стихи оздоровляюще действуют на читателей. И понимаешь, когда автор жалеет тех, кто не испытал того, что пережито им на севере, и — на охоте, на рыбалке, при встречах, разговорах с поморами, с охотниками в зимовьях. Но и те, кто никогда не был на севере, по куняевским стихам могут почувствовать "вкус" беломорского бытия. Он, кажется, замечает, видит то, что так завораживает его слух:

Я опустил глаза к реке —

Вихрь зародился вдалеке,

Качнулась ивовая ветка.

Вихрь воду сморщил, и на ней

Вдруг стало ясного ясней

Невидимое тело ветра.

"20 декабря 76

Дорогой Стасик!

...Между тем, между тем, — я читаю (прочла) Ваши статьи — с наслаждением, и у меня множество мыслей о них, как печатных, так и (мыслей) непечатных. Но у меня сильная была ангина; только 1-й день я без температуры и потому не сразу увижу Вас, чтоб сказать это.

Статья о Винокурове столь блестяща, что даже если бы Вы были и неправы, она сама по себе есть правота, — и невозможно удержаться: не написать о ней (даже если бы 3 чёрных кота пробежали по снегу между нами!).

Что до рукописи, то она заставила меня целую — одну из — ангинную ночь, перечитать Багрицкого, и ко мне подкрадывался физический, болезненный, ну — настоящий, прямой, страх… В этой рукописи есть вещи прелестной верности неподкупного ума, да она и вся мне понятна, родственна.

Но — если бы мы могли "убрать" (ослабить) ноту (окраску) ответной ненависти, которая — вдруг, на взгляд противный либо вообще сторонний, — покажется всё-таки воплем, криком побеждённого!

Наверно, первое, что для этого потребуется, — уметь последовательно (с сообразной последовательностью) презирать, когда — заслужили, своих же; носить в крови каплю "чаадаевскую", в том числе; несколько и ненавидеть любимую Родину (вообще всё — любимое)… Должно сохранять всю диалектику лиризма. Не боясь утратить свою (личную даже, единичную) самобытность, помнить, сколь необходимы были евреи нам: для становления нашего национального характера, имея в виду культуру духа, русскую культуру вообще… И разумея, — то есть, — что ненависть (к ним) оправдана, главным образом, как ненависть к победителям. Подозревая, подразумевая в себе уменье при иных обстоятельствах (обратных) милость к падшим призывать и даже быть — как разночинец Чехов…

Я думаю, что только с каплей "еврейства" ("гамлетизма") в нашей пёстрой, в нашей бесценной или неповторимой крови мы можем быть самостоящей нацией.

(Я говорю сейчас, — Вам покажется, — банально или "плохо"… Но думаю я обо всём этом давно, много, в разных связях. Вот, например, я пишу — иногда — свои "Заметки о лирике "русской хандры": она начинается от Пушкина и есть чувство — одновременно — личности, национально самоосознающей, и — "имперское"… (Исполнимо ли: сохранять спокойно твёрдую дистанцию "старшинства", оставаться человеком породистым; а ведь нужно — именно это!)

В плане литературного: надобно обязательно показать, кроме мировоззрения, род, степень, качество самого поэтического дарования Багрицкого, неустранимую — никакими ПОБЕДАМИ "идей" — гадковатость "утёнка" в собственно поэзии. Органическое отсутствие интонации (поэтической) собственной (и т. д.), национальную неспособность (обречённость) выпрыгнуть за пределы способностей (творческих), закодированное, "в крови", недорастанье до таланта (исключения ибо — скандально редки! Потуги — повсеместны! В прозе же русской их не было, не будет никогда!).

То есть надо всегда сохранить и взгляд чисто профессиональный: показать несостоятельность творчества. Кстати, — если о Багрицком: показать и муляжность его ("фламандского") быта в стихах: ведь многие помнят ещё его "краски", "фактуру", "метафоры"…

Что воистину: "нельзя написать хорошо то, что дурно". (Л. Т.)...

Ваша Т. Глушкова"

Заветные для поэта места — знаменитая река Мегра, деревня Ручьи обернулись для него открытием красоты природы и людей, оттуда и виднее для него всё мнимое, подлое, никчёмное в столице. Куняев не просто знает, а, можно сказать, впитал в себя северную стихию, и она вошла как органичная часть в его мировоззрение. И здесь мы видим то, что вообще характерно для него, — судить о том или ином предмете, явлении не умозрительно, отвлечённо, а исходя из собственного опыта. Так, в статье о Н. Клюеве (в книге "Огонь, мерцающий в сосуде", 1986) разговор о его творчестве сливается с живым рассказом самого автора статьи о дорогой его сердцу беломорской земле.

Один из циклов стихов Куняева называется "Ночное пространство". И само мироощущение его связано с пространством, безграничностью его. И когда он говорит: "Империя, я твой певец", — то это не лозунг, а опять-таки данность самого его опыта. Какие только не открывал он для себя миры — Север и Тунгуска, Тянь-Шань и Армения и т. д. И везде он мог воскликнуть, как в одном из стихотворений 1964 года: "Здравствуй, русский советский пейзаж, то одна, то другая примета…"

Говоря о Куняеве-поэте, нельзя не сказать о нём как о критике, литературоведе. Его книга "Огонь, мерцающий в сосуде" отмечена эстетической, нравственной чуткостью к слову, высокой филологической культурой, идёт ли речь о Блоке, Клюеве, Есенине или о современных авторах. В статье о Заболоцком раскрывается путь поэта — от гротеска, бездушных человеческих фигур через отвлечённые философические, естественно-научные модели к "простому человеку", кому отданы "человеколюбие" поэта, его милосердие, и мудрость, и лирика". Это то, что близко самому Куняеву, выразившему свою жизненную философию в стихотворении о Памире, который когда-то влёк его к себе "вечными снегами", "холодным светом в своих глубинах", а ныне от этого сияющего блеска его тянет к теплоте всего земного.

В традициях русской поэзии всегда было то, что сами поэты называли "прямотой". Наиболее чётко сказал это К. Аксаков о тех,

Кто речи хитро не двоит,

Чья мысль ясна, чьё прямо слово,

Этими благородными качествами одушевлено широко известное стихотворение "Размышления на старом Арбате" об историческом возмездии, настигшем за кровавые деяния троцкистскую "элиту". Перед этой звонкостью обличения как жалки немощные славословия "детям Арбата" каких-нибудь рыбаковых и окуджав с их нудным "Ах, Арбат, мой Арбат, ты — моя религия".

Роковые для России годы поставили перед Куняевым-публицистом неотвратимый вопрос: быть или не быть? Вышли две его книги: "Времена и легенды" (первый экземпляр которых он мне подарил в июле 1990 года, когда мы отмечали на моей родине, в Мещёре, 60-летие В. Кожинова) и "Высшая воля" (1992) — книга стихов, в основном публицистических. Эти книги вобрали в себя написанное им в канун и в трагическое время разрушения нашего великого государства. Это разрушение готовилось исподволь, как всегда при революциях, прежде всего, духовно враждебными России силами. Куняев остро осознавал это ещё тогда, когда в своём знаменитом страстном выступлении на дискуссии "Классики и мы" в декабре 1977 года говорил о тех псевдоинтернационалистах в советской литературе, предметом "вдохновения" которых была русофобия, ненависть к России.

Кстати, он показал не только в эстетике, но и в этике Багрицкого, Безыменского, их продолжателей нового поколения вроде Окуджавы, то, что стало вдохновляющим девизом для нынешних чубайсов-гайдаров: "Больше наглости!"

В России давно уже шло "строительство социализма в отдельно взятой стране", а коганы воспевали мировую революцию, мировую родину от "Японии до Англии". И это уже в 1940-1941 годах, перед самой Великой Отечественной войной, после того, как со всенародным размахом был отмечен в 1937 году пушкинский юбилей, как по всем городам и весям шли фильмы об Александре Невском, Суворове.

Куняев подчёркивает как родовую их черту — "тоталитарность мышления", которую они как бы по эстафете передали новому поколению революционеров под именем "перестройщиков", "демократов" сразу же с объявлением горбачёвской "перестройки-революции", выпустили книгу "Иного не дано" — как всё это знакомо по прошлому!

О мемуарах Куняева "Поэзия. Судьба. Россия" много говорили и писали, справедливо расценивая их как выдающееся явление в нынешней литературе. Я остановлюсь здесь на одном моменте, касающемся того, что принято называть "русско-еврейскими отношениями". Совсем недавно вышла книга историка из Южной Африки, шведа по национальности, Айвара Бенсона "Фактор сионизма" (2001 год). Автор пишет, что "евреи находятся в состоянии войны с народами, среди которых они проживают — войны не меньшей по накалу, чем война в прямом смысле этого слова, хотя в качестве оружия используется исключительно интеллект".

Автор задаётся вопросом: почему евреи господствуют в мире, что их делает сильнее других? И приходит к выводу: преимущество их — в "манипулировании общественным мнением". При этом автор ссылается на Оруэлла. Да, да, на того самого Оруэлла, именем которого в начале 80-х годов евреи прожужжали нам все уши как об авторе романа "1984" с разносом "тоталитарного социализма". В самом деле, тоталитаризм — то он разносил, но троцкистского пошиба. В другой своей вещи "Скотный двор" одинаковыми во всём свиньями правит норовистый боров Сноуболл, прототипом которого является Троцкий. В книге "1984" Оруэлл "выбрал еврея Эммануила Гольдстейна в качестве будущего "спасителя народа" — за что был назван евреями антисемитом. Оруэлл "помог западному читателю понять, что происходит на полях интеллектуального сражения". А суть — в "двоесмыслии" евреев, "придерживаться двух противоположных друг другу мнений и верить в оба", — надёжные приёмы тех, "для кого это стало второй натурой". Такой "набор умственных способностей… даёт евреям возможность использовать двойной моральный кодекс… проводить разграничение между "нами" и "ими". Оруэлл участвовал в гражданской войне на стороне республиканцев. В книгах его "отразился его собственный духовный и интеллектуальный опыт, то, что с ним произошло, что ему удалось познать".

Это отступление сделано мною для того, чтобы подчеркнуть важность личного опыта в том же "еврейском вопросе". С этим опытом как бы перекликается опыт Куняева. В мемуарах он рассказывает о своих взаимоотношениях с А. Межировым, который долгое время выставлял себя как русского поэта, русского человека, а потом легко уехал в Америку, не испытывая никаких психологических затруднений. По словам автора, евреи, "по крайней мере, большинство из них, сам себя не знают или знают не до конца, и знание самих себя к ним приходит в течение всей жизни". "Непредсказуемые особенности еврейского менталитета в том, что он автоматически, инстинктивно, стихийно изменяется в зависимости от изменения жизненных обстоятельств".

Как-то Куняев сказал, что в народе много населения, которое живёт, "как трава", занятого исключительно бытовыми, житейскими своими интересами, далёкого от этой борьбы, от которой зависит судьба страны. Сталин называл такое большинство пассивным, которое, однако, самой своей пассивностью уже является поддержкой революционного меньшинства.

В происходящей ныне интеллектуальной войне особая ответственность ложится на тех, кого можно назвать выразителями национального самосознания. Среди первых из них — Станислав Куняев — и как поэт, и как публицист, и как историк, и как общественный деятель, и конечно, как главный редактор поднятого им на высоту главного патриотического издания России — журнала "Наш современник".

"18 января 1998 г. Из Саратова

Дорогой Станислав!

Страдаю, когда не в силах выполнить обещанное. С подпиской опростоволосился. Но надежды искупить грех не теряю.

Пишу я не затем, чтобы оправдаться. Причина в другом. Если бы в России было официальное звание "Великий просветитель", я бы двумя руками голосовал за присвоение этого звания тебе.

Куда как уместно предисловие к "Чаше" Вл. Солоухина. Даже мне, влюблённому в язык, фразу и стиль мастера и знающему почти всё им поданное, даже мне и то польза. Что уж говорить о тех, кто так и не разгадал своеобразия таланта выдающегося поэта, прозаика, гражданина, наконец.

Но что меня привело в совершенный восторг, так это исследование "Терновый венец".

В апреле 1958 года в Смоленске, ещё при живом Николае Рыленкове (он первый поддержал меня, начинающего), проходил 111 Всероссийский семинар молодых поэтов. Я по счастливой случайности оказался в семинаре Ярослава Васильевича.

Бойкие востроглазые москвичи колотили мои стихи за их ржаное происхождение. Ярослав Васильевич после всего отвёл меня в сторону, пожал руку и сказал: "Ничего они с тобой не сделают. Ведь ты уже член СП".

А как раз перед этим по первой книжице "Поле золотое" я был принят в Союз.

Перед отъездом в Москву Ярослав Васильевич купил на базаре кактус. Крошечный горшочек с крошечным растеньицем в больших руках поэта - это запечатлелось.

На Белорусском вокзале, когда прощались, он сказал: "Будешь в Москве, заходи".

Дурацкая стеснительность помешала мне с ним близко пообщаться, о чём я до сих пор жалею.

И вот твой этюд. Это классика. Именно так и следует объяснять литературные явления, по крайней мере, будущим филологам.

"Его поэтический пафос был по своей природе и цельности родственен пафосу древнегреческих поэтов…" "Барельефы этих богатырей, отлитые словно бы из каслинского чугуна, не менее величественны, нежели мраморные статуи богов и героев Эллады".

Так точно и по сути о Смелякове ещё никто не говорил.

Спасибо!

В своих оценках ты прав ещё и потому, что в творчестве Смелякова было всё, но никогда не было убожества, столь свойственного иным из ныне претендующих на божественное звание поэта.

Новых удач тебе!

Обнимаю,

Твой Н. Палькин

P. S. Спасибо Владимиру Бондаренко за его тоже необходимое исследование о Сергее Довлатове.

Н. П."