ГЛАВА ВОСЬМАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Алексей Федорович Горшков, двадцати пяти лет от роду, среднего роста, крепкого сложения, с благообразным спокойным лицом, обрамленным русой бородкой, с синими, задумчивыми глазами, не поражал воображение окружающих. Был ровен со всеми, терпелив, не взыскателен. Выходец из детского дома, был нетребователен в быту. Довольствовался малым. Крайне редко менял костюм и обувь. Привык экономить на мелочах, и ему вполне хватало скромной зарплаты работника Тобольского краеведческого музея, где, помимо работы в запасниках, он водил экскурсии по кремлю, утоляя любопытство немногочисленных туристов. Однако обыденность внешней жизни вполне искупалась глубиной и возвышенностью жизни внутренней. С детства его посещали мгновения, когда казалось, что в его душе притаилась другая душа, нашла свой приют и теплится там, умоляя о чем-то, терпеливо ожидая случая, когда сможет покинуть прибежище и самостоятельно проявиться на свет.

Это странное чувство беременности не покидало его и в отрочестве, и в зрелые годы, и он носил под сердцем драгоценный плод, не умея объяснить его происхождение. Иногда, в самых разных обстоятельствах, — в компании шумных друзей, или на природе в какой-нибудь осенний день с хмурым небом и летящим в облаках клочком лазури, или в поезде, когда за окном мелькали сиротливые поля и нищие деревни, — вдруг посещало его пронзительное знание. Ему казалось, что это уже бывало с ним прежде, не в этой, а в другой жизни, он все это видел и чувствовал. Это указывало на загадочность бытия, в котором существуют несколько параллельных миров, и его личность присутствует одновременно в этих мирах, может перемещаться из пространства в пространство, из судьбы в судьбу, и эта неопределенность делала жизнь похожей на сон. Он предполагал, что в нем таится способность разгадать тайну множественности миров, раздвинуть границы познания. Не увлекаясь модными учениями экстрасенсов и эзотериков, он просто ждал случая, когда этот дар проявится. Он увлекался поэзией Серебряного века, особенно любил Гумилева. Знал наизусть «Заблудившийся трамвай», «Туркестанские генералы», «Рабочий». Часто, оставшись наедине, нашептывал «Шестое чувство» — стихотворение, созвучное его таинственным предвосхищениям. Его внутренняя жизнь была исполнена пугающего и сладостного ожидания того, что с ним что-то должно случиться, произойти какое-то чудо, вторгнуться какое-то грозное и прекрасное обстоятельство, меняющее ход его судьбы, делающее из него другого человека.

Алексей проснулся в маленькой комнатке деревянного двухэтажного дома, где он снимал квартиру у хозяйки Маргариты Ильиничны, пенсионерки, пустившей на постой обходительного, одинокого молодого человека, напоминавшего ей первую и, пожалуй, единственную любовь. Его пробуждению способствовали звяканья посуды в соседней комнате и яркое утреннее солнце, горевшее на стене янтарной полосой. И первый миг пробуждения породил счастливое недоумение— это уже было когда-то. И этот негромкий звяк тарелок и чашек за неплотно прикрытой дверью, и янтарное солнце над его головой. И было это то ли с ним, в его младенчестве, когда за дверью двигались и негромко разговаривали дорогие, любящие его люди, то ли с кем-то другим, младенчески счастливым, в ком ликовала и пела каждая проснувшаяся струнка, желала любви и счастья. Он прислушивался к этому двойному эху, дорожа странной двойственностью, в которой витала его душа, пока явь не возобладала, — за окном прогремел грузовик, наполнив дрожью и звоном стекол ветхое бревенчатое строение.

Умываясь в коридоре у старинного, гремящего рукомойника, он заглянул в старое, в резной деревянной раме зеркало. Увидел свое лицо с прижатыми к щекам пальцами, прочитал на память стихи любимого им сибирского бунтаря и златоуста Павла Васильева: «Дала мне мамаша тонкие руки, а отец тяжелую бровь». Не помня ни мать, ни отца, он рассматривал свое лицо, как драгоценное свидетельство их существования в мире. Два их туманных и милых образа переливались один в другой на его лице, распадались и снова встречались.

Он завтракал в обществе Маргариты Ильиничны. Запивал сладким чаем пропитанные молоком гренки — недорогое, но изысканное блюдо, к которому он приучил добродушную хозяйку, не чаявшую души в своем постояльце.

— Алеша, слышал, нет, ночью пожарные машины ревели. Где-то опять горело, квартала за три. Господи, и как же такой город могли построить? То водой подтопляет, то огнем жжет.

— С таким расчетом и строили, Маргарита Ильинична. Если пожар, то его тут же водой зальет. А если потоп, то его пожар осушит. Это еще Менделеев заметил, когда в Тобольске жил.

— А еще ночью молодежь хулиганила, — делилась хозяйка впечатлениями бессонной ночи, которую провела, ворочаясь с Пику на бок на высокой старушечьей кровати. — То ли напьются, то ли нанюхаются, и как дурные бродят. Песни орут на иностранных языках. Уж не они ли дома поджигают?

— Да нет, Маргарита Ильинична, это музыканты всю ночь репетировали. Я в газете читал, к нам в Тобольск английская рок-группа «Роллинг стоунз» приезжает. Вот наши музыканты и не хотят ударить в грязь лицом, — успокаивал ее Алексей.

— Уж не знаю, какие ролики и столики к нам приезжают, а грязи хоть на улицах, хоть на лицах скребком соскребай, — ворчала хозяйка, подливая заварки из цветастого фарфорового чайника. — А что я тебя хотела спросить? — исподволь, заговорщески взглянула она на Алексея.

— Спрашивайте, Маргарита Ильинична.

— Вот эта девушка, которую ты приводил. Эта Верочка — она мне понравилась. Обстоятельная, говорит разумно, красивая. У вас как с ней, серьезно?

— Вы же видите, Маргарита Ильинична, я человек серьезный. Юмора не понимаю.

— Я это к тому, Алеша, — может, ты жениться надумал? Она тебе подходит, поверь мне. Не какая-нибудь уличная пигалица. И работает и учится. Я людей понимаю.

— Ну, куда мне жениться. На мою зарплату семью не прокормишь.

— А ты работу смени. Что ты в музее просиживаешь? Чужую жизнь изучаешь, а свою проспишь. Ты все царя Николая вспоминаешь, а царь должен быть в голове. Вот ты и рассуди, сколько можно свою жизнь в музее губить. Иди в какую-нибудь фирму, ты человек грамотный. Можешь на комбинат, тебе там хорошую должность подыщут. Можешь в торговлю, ты человек честный, не воруешь. Хорошую зарплату дадут. И она, Вера, тоже, я смотрю, работящая. Вот и семья, и достаток. А то смотри, она девушка красивая, долго ждать не станет, за другого парня пойдет. Это я в молодости своего жениха ждала, ждала, да не дождалась. Теперь женщины другие, своего не упустят.

— Учту ваши советы, Маргарита Ильинична.

Алексей с чуть насмешливым, необидным поклоном поднялся из-за стола, оставив добрую женщину допивать чай и вздыхать о своем упущенном счастье.

Он собирался на работу, складывая в папку исписанные за ночь листки, где выстраивалась хронология тобольской ссылки царя. Бегло, как по клавишам, пробежал тонкими пальцами по корешкам любимых книг, которыми обзаводился во время нечастых поездок в Тюмень или Омск, — Гумилев, Мандельштам, Пастернак, Блок, Есенин. Он относился к стихам как к особой русской религии, которую исповедовали прозорливцы и мученики, сумевшие составить в стихах священное писание русской жизни.

Вышел из дома на деревянную, серебристо-черную улицу в двухэтажных постройках, над которыми ярко синело летнее свежее небо. Деревья во дворах и палисадниках сочно зеленели, и в них истошно шумели, сталкивались и дрались воробьи. «И на устах невинных море голосов воробьиных» — он отыскал в Священном Писании соответствующую стихотворную строку. С близкого Иртыша вольный ветер приносил весть о заречных просторах, сырых лесах, студеных, взволнованных водах, по которым уже прошли на север караваны судов и, догоняя основную флотилию, торопилась отставшая баржа, оглашая реку долгим гудком. Алексей радовался звуку корабельного гудка, серо-зеленой кроне тополя, полного воробьиных криков, бревенчатым, тесовым домам, над которыми поднимались белые, узорные церкви. Изумительное сибирское барокко, женственное и нежное, среди сурового почернелого дерева. «Восемь церквей купеческих сдвинулись и пошли» — осенил он себя еще одной васильевской строкой из стихотворного евангелия. Он испытывал бодрое, радостное чувство новизны, с каким встречал каждый, отпущенный ему день, суливший множество переживаний и открытий, среди которых таилось давно ожидаемое и пока что не наступавшее чудо. Сам город был чудом, русским, сибирским, в котором длилось бесконечное русское время. Ермак сражался с татарским ханом. Воеводы собирали под царский скипетр Сибирь. Ершов сочинял волшебного «Конька-Горбунка». Кюхельбекер, догорая в ссылке, отсылал в Петербург прощальные письма. Звенел кандалами на тюремной барже Достоевский. Менделеев прозревал в сновидениях свою богоявленную таблицу. Причаливал к деревянной пристани колесный пароход, и царь Николай, окруженный плененной семьей, смотрел с воды на таинственный деревянный город, из которого вырастали божественной красоты и печали церкви.

Алексей жил в нижнем, лубяном городе и отправлялся пешком на работу в музей, в верхний город, в величественный и могучий Тобольский кремль. Башни и купола парили над слиянием Иртыша и Тобола — синие воды, фиолетовые дали, зеленый в траве косогор, белоснежный тесаный камень храмов, палат, с полукруглыми вратами и арками. На горе, за кремлем, начинался новый город, высокие дома, просторные улицы, который вели к комбинату. Там круглились стальные реакторы, отливали металлом нефтеперегонные башни, клокотали нефть, деньги, предприимчивые сметливые люди, которых Алексей сторонился. Они казались ему торопливыми, хваткими, синтезированными из горячих и едких материй, под стать металлическим сферам и коническим башням, среди которых они работали. Они добывали химические вещества, деньги, насаждая чуждый ему образ жизни, в котором не было места гумилевской строфе: «Но что нам делать с розовой зарей над холодеющими небесами, где тишина и неземной покой?».

Он шагал из улицы в улицу, среди ветхих домов, иные из которых были на каменных основаниях, другие уходили в землю, покоясь на нетленных венцах из могучей сибирской лиственницы, В некоторых кирпичных подклетях разместились небольшие мастерские и конторки новоявленных предпринимателей, украсивших свои заведения вывесками с нарочитыми названиями: «Бригантина», «Аллегро», «Каскад», «Эльдорадо», «Фристайл». Так именовали себя парикмахерские, лавчонки с напитками, ремонтные мастерские, магазинчики китайских игрушек. По улицам, еще помнящим телеги и конные кибитки, теперь проносились подержанные «Мицубиси» и «Хонды», в которых разъезжали владельцы перечисленных заведений.

Путь Алексея неизменно пролегал через площадь, мимо бывшего губернаторского дома, двухэтажного, кирпичного, с затейливым узорным фасадом. В этом доме, по прибытии в Тобольск, разместилась семья ссыльного императора под охраной отряда георгиевских кавалеров. Отсюда, из окон второго этажа или опираясь на чугунные перильца балкона, смотрели любопытные царские дочки. Прислоняла к стеклам печальное выцветшее лицо императрица. Высовывался по пояс любознательный и шаловливый цесаревич. Подолгу, пристально и задумчиво, взирал свергнутый император, рассматривая стучащие по мостовой подводы, бредущий с рынка народ, случавшиеся под окнами революционные демонстрации, когда на оскорбительные выкрики местных революционеров выбегала из дома охрана с примкнутыми штын ками и двумя станковыми пулеметами. Царь смотрел, покуривая папироску, удалялся в кабинет, чтобы сделать краткую запись в дневнике, — о дожде, о здоровье дочерей и сына, о тобольских ценах на хлеб и чай.

Всякий раз, проходя мимо дома, Алексей испытывал странное волнение, в котором были страдание, сладость и томительное недоумение. Словно его жизнь таинственно сочеталась с жизнями этих далеких, давно исчезнувших людей, посылавших ему из небытия тихие зовы, неслышные мольбы, невнятные повествования. Будто они нуждались в нем, на него уповали, на него одного надеялись. Он не мог понять, что должен совершить, чем облегчить их заоблачное, бестелесное существование, почему на него пал их выбор и отчего так остро, горько и нежно откликается его душа на эти беззвучные зовы. Каждый день, проходя мимо губернаторского дома, он помещал свое живое дышащее тело в пустой объем, который когда-то занимал выходивший из дома царь. Выбегал из подъезда царевич. Грациозные прелестные барышни переносили свои пышные юбки через каменный булыжник площади. И тогда он испытывал бесшумный удар, словно его висок простреливала невидимая частица. Смыкала его жизнь с жизнями тех, кто когда-то обитал в этом доме.

Он выходил из старого города, начиная подниматься на косогор, зеленый, волнистый от травы, уже любовался могучим белокаменным кремлем, когда рядом шумно затормозила машина, громко и раздражающе загудел сигнал. В темно-синем подержанном «БМВ» опустилось стекло, и на Алексея уставилось насмешливое, рыжеволосое лицо его приятеля Марка Ступника, куда-то спешившего по своим журналистским хлопотам. Марк был худ, длиннонос, желтоглаз, с плохо причесанными вихрами. Его лицо выражало чуткую настороженность, умную проницательность, готовую смениться глупой, маскирующей ум, смешливостью.

— Смотрел, как ты молишься на губернаторский дом. Совершаешь сеанс медитации. Соединяешься в духе со своими усопшими предками. Здравствуйте, Ваше Высочество, — Марк Ступник скорчил смешную физиономию, в которой шутовское почитание соединялось с дружеской насмешкой. — Здравствуй, Великий Князь.

Алексей досадовал на эти неоригинальные шутки, но был рад утренней встрече с приятелем.

— Тебе не надоело острить? Твоя дурацкая статья уже причинила мне массу неудобств. На работе меня зовут не иначе, как Цесаревич. Одни гогочут, другие подозрительно всматриваются. Директриса Ольга Олеговна предложила сделать анализ ДНК и сравнить его с останками мучеников.

— Но ведь это необидно. Это возвышает тебя. Я прославил мое имя. Ты можешь претендовать на российский престол. Можешь требовать компенсацию за причиненный ущерб. Часть покоев Зимнего дворца принадлежит тебе по праву.

— Мне бы следовало дать тебе по шее. Ты очень опасно играешь. Незащищенными руками тронул обнаженный электрический провод, по которому бежит ток высокого напряжения. Кровавая трагедия, которая никуда не ушла и присутствует в нашей жизни. Тебя может так стукнуть, что костей не соберешь.

— Я атеист и не верю в твою метафизику. Лучше вот что, Алеха, приходи ко мне вечерком. Придут все наши, винца попьем, на гитаре поиграем, стихи почитаем. Верочка будет, на которую, я знаю, ты глаз положил. Часиков в шесть приходи.

Марк Ступник смотрел своими выпуклыми желто-зелеными глазами, выставив из машины рыжую вихрастую голову. Алексею вдруг показалось, что на худое, веснушчатое лицо приятеля легла странная тень, словно солнце занавесили серой прозрачной тканью. Взглянул на небо. Оно было безоблачным, лучезарным.

— Приду, — ответил он, освобождаясь от наваждения. В холостяцкой квартире Марка собирался богемный кружок, состоящий из местных литераторов и актеров, учителей и молодых инженеров. Помногу пили, дурачились, пели под гитару, пускались в шумные, часто бессмысленные и изнурительные споры, иногда кончавшиеся ссорами, что не мешало через неделю всем вновь стекаться в дом Марка Ступника, хранивший следы недельной давности беспорядка.

— Приду, — повторил Алексей. — А ты куда?

— Газета репортаж заказала со строительства новых очистных сооружений. Это ты — о высоких материях, о трагических, вечных. А мы — землекопы и ассенизаторы. До вечера!

Он убрал голову в глубь машины. Рванул вперед. Иномарка ушла вверх по взгорью, совершая плавный вираж на горе, над которой белели кремлевские стены и башни. Алексей смотрел вслед машине— на ее красные хвостовые габариты, облачко пыли и дыма, тусклый блеск стекол, за которыми скрывался невидимый друг, и ему почему-то хотелось все это запомнить, на всю остальную жизнь.

Он вошел в кремль, очутившись в замкнутом объеме среди белокаменных палат, тяжелых надежных стен, упрямых натруженных башен и белых, похожих на занавеси церковных фасадов. В этой каменной чаше, отрытой беспредельной небесной синеве, душа испытывала покой и уверенность. Она оказывалась среди незримых, притаившихся в каменных углублениях сил, которые в разные времена принимали вид казачьих ватаг и стрелецких полков, грозных воевод и рачительных купцов, мудрых губернаторов и пытливых исследователей. Все они вершили вековечное имперское дело среди синих сибирских лесов, слепящих снегов, звездных ночей, пылавших над застывшими реками. Здесь было тихо, через кремль шел священник, придерживая черную рясу. В приоткрытых дверях собора слабо золотился подсвечник, слышалось пение. Пестрая группка школьников окружала экскурсовода Виктора Павловича, который в тысячный раз рассказывал, как казаки Ермака, добравшись до Тобола, перековали железное оружие на галерные гвозди, построили струги, а, доплыв до слияния Иртыша и Тобола, вновь перековали гвозди на острия копий. Алексей с чувством благоговения и благодарности оглядел цитадель, служившую ему пристанищем. Вошел в здание музея.

Его встретила директриса Ольга Олеговна, пухленькая, седовласая, расчесанная на прямой пробор, с большими тревожными глазами, в которых притаился неисчезающий страх перед городским начальством, претендующим на часть музейных помещений, и церковными чинами, желающими отобрать у музея бывшую ризницу.

— Я вас, Алексей Федорович, поджидаю с нетерпением, и раздражена вашими вечными опозданиями.

— Извините, Ольга Олеговна. Зато я вечером на час-другой задержусь.

— Дело не в этом, Алексей Федорович. Не подумайте, что я считаю каждую, проведенную вами на работе минуту. Я просто интересуюсь, будет ли готова к сроку выставка фотографий, о которой уже писали газеты Тюмени. В годовщину казни Государя Императора к нам в Тобольск намерены приехать губернатор и архиепископ. Конечно же, они посетят музей и посмотрят наши уникальные фотографии, посвященные тобольской ссылке царя.

— Выставка откроется в срок. Все фотографии увеличены, заказаны рамки и стекла. Я завершаю аннотацию. Через месяц их можно будет развесить.

— Постарайтесь изготовить рамки поприличнее. Может быть, наши местные олигархи деньги пожертвуют. Хотя у них на уме одни казино и рестораны. Они за вечер проигрывают столько, что хватило бы на сто наших выставок.

— На тысячу, Ольга Олеговна, — поправил ее Алексей. Усмехнулся тому, что ни он, ни директриса ни разу не были в казино с блистающим павлиньем пером над входом. Не знают, сколько оставляют в нем денег лесные торговцы, нефтяные дельцы и сомнительные, бандитского вида предприниматели.

— Идите работать, Алексей Федорович. К двенадцати часам прибудет экскурсия, японцы и переводчик. Вам проводить экскурсию.

Она заторопилась в залы музея, где приезжий из Москвы реставратор рассматривал потемнелую парсуну, изображавшую властного седобородого старика в расшитом кафтане.

Алексей, не заглядывая в сумрачные залы с каменными топорами и бронзовыми украшениями, остатками казачьих стругов и кожаными седлами татарских наездников, прошел в свою комнатку, сплошь наполненную книгами, подшивками старых газет, архивными папками. Достал из ящика плоскую картонную коробку из-под конфет. Раскрыл и высыпал на стол кипу старинных фотографий, чудом уцелевших в запасниках музея, сбереженных самоотверженными хранителями, рисковавшими за их сбережение головой. Это были снимки царской семьи, сделанные самим царем, императрицей, великими княгинями и цесаревичем, — большинство в губернаторском доме и по соседству. Снимки были с характерным для тех времен коричневым оттенком, с желтизной от неумелого проявления, на некоторых были-трещины и изломы, у двух-трех были оторваны уголки. Алексей разложил их на столе и в который раз стал рассматривать, испытывая тревожное томление, стараясь преодолеть глянцевитую плоскость снимка, погрузиться в брезжащий объем.

На снимке царь и царевич пилили бревно, уложенное на козлы. Царь держал пилу, уперев ее одним концом в землю. Цесаревич, запыхавшийся, счастливо улыбался, видимо, на возглас одной из своих сестер, державшей фотоаппарат. Алексей пытался разглядеть складки на военном френче царя, уловить запах свежих опилок, услышать звонкий смех отрока и насмешливо-капризный возглас барышни, неловко орудующей аппаратом с выдвижным объективом и кожаной гармошкой.

На другом снимке великие княгини и императрица, вооруженные граблями и лопатами, орудовали в садике позади губернаторского дома, чей фасад туманно выступал на заднем плане. Царь, посмеиваясь, курил папироску. Видимо, камера находилась в руках царевича. Алексею казалось, что он слышит нетерпеливый детский голос, принуждающий сестер оглянуться. Видит, как царица стряхивает с кофты приставшую сухую траву. Как смешно, подняв лопату, берет «на караул» княжна Анастасия. Как в сыром воздухе держится синеватое облачко дыма от царской папиросы.

На третьем снимке была изображена игра — в гостиной, на полу стояло большое деревянное корыто, в нем сидел царевич в папахе, греб веслом, отталкиваясь от пола. Из корыта выглядывало деревянное ружье. Царевич изображал казака в ладье, быть может, самого Ермака. Рядом, оседлав стулья, сидели сестры, подняв деревянные сабли, открыв в крике рты. Гарцевали, изображая татарских конников. На заднем плане виднелся стол, за которым царица, недовольная и насупленная, пила чай. Камера была в руках царя, который прилежно давил хомуток, открывавший затвор объектива. Алексей слышал мягкий щелчок аппарата, видел, как в следующий момент после снимка сместилась картина — сестры подвинули стулья к чайному столу, царевич поднялся из корыта, снял папаху, и отец, шагнув, пригладил у него на макушке вихор.

Сидел, рассматривая снимки, и каждый сладко и странно затягивал его в свою глубину. Открывал место среди исчезнувших людей, которые жили, дышали, перемещались по комнатам. Читали стихи, шептались, обсуждали свое положение. Надеялись на избавление. Не думали, не могли представить, что где-то в Екатеринбурге существует одноэтажный, мучнистого цвета дом, темный ужасный подвал, револьверы, из которых полетят им в лица, головы, груди смертоносные пули.

Особенно волновал его снимок царской семьи, сидящей в баркасе, переплывающем осенний Иртыш. На веслах сидели усачи — георгиевские кавалеры. Царь на носу баркаса обнимал царицу, защищая от ветра. Царевны, все в платках, укутанные, круглолицые, чем-то напоминали одинаковых притихших куропаток. Царевич сидел на коленях у солдата, который бережно запахнул его в свою тяжелую, еще с германского фронта, шинель.

В этом снимке остекленело время, притаилось, как пузырек шндуха в прозрачной канифоли. Алексей всматривался, проникая зрачками в серо-коричневую глубину снимка, тихой болью, влечением, нежностью расколдовывал застывшее время, расплавлял холодную смолу, добираясь до крохотного пузырька, в котором притаилась былая жизнь. Канифоль потекла и расплавилась, неподвижные фигуры колыхнулись. Туго ударили весла в ветряную воду, поднимая брызги. Царь отер с бороды и лба водяные капли. Царица теснее прижалась к мужу. Сидящий на корме унтер-офицер с усами вразлет, с четырьмя «Георгиями» на бушлате, хрипло скомандовал:

— Костылев, Онищенко, левее, левее берите! Аль не видите, сносит!

Баркас, пеня воду, накреняясь на бок, причалил к берегу, на котором чадил костер, солдаты охраны подбрасывали пламя в сырой огонь, чистили рыбу, расстилали на пожухлой траве холщевую скатерку.

— Ники, мы приплыли, — произнесла царица, беспомощно глядя на мужа, на песчаный берег, на солдат, которые прыгали сапогами в воду, подтягивали баркас.

Царь осторожно встал, переступил борт, шагнул на откос. Подал царице руку, и она, робея, глядя на близкую, замутненную ноду, ступила на песок, оставляя на нем отпечаток зашнурованного ботинка.

Княжны, опираясь на отцовскую руку, грациозно перескакивали на берег, радуясь окончанию опасного плавания, разбредались по плоскому открытому лугу. Ветер теребил их платки, колыхал подолы, и Марья наклонилась, подняла с песка ракушку, показывая ее сестрам:

— Смотрите, как у нас на даче в Финляндии!

Царевич бойко подбежал к костру, где сидели солдаты, отложив в сторону ружья. Ветер пахнул в него дымом, он обошел костер с другой стороны и присел перед конвоиром, который коротким сапожным ножом чистил огромную блестящую рыбину.

— Макарыч, это что за рыба?

— Муксун называется. У нас такая рыба не водится, только в Сибири, — черные, в венах руки, осыпанные серебряной чешуей, поднесли царевичу плоскую, глазастую, с розоватой слизью рыбу, и царевич боязливо коснулся ее пальцем.

— Смотри, Ники, какой красивый отсюда город.— Царица любовалась ветряной, фиолетово-серой рекой. Из темного вороха далеких домов вставали белоснежные церкви. На открытой горе белел кремль, над которым стояла лиловая, полная дождя туча.

Царь не ответил. Смотрел не на реку, а в противоположную сторону, за луг, за низину, где начинались синие волнистые леса. Они тянулись бесконечно, без дорог, без селений, до океана, до полюса, до безлюдной тундры, где, быть может, приютилась безвестная обитель. Схимник, срубивший под кедром часовню, стоял на молитве. Туда, в это безлюдье, в эту невидимую миру келью, увести семью, укрыться от жестокого грозного мира, утратить имя, сменить обличье, спастись от чудовищных, близких напастей.

Царь смотрел на волнистую синеву, на летящую в небе одинокую сороку, и ему казалось, что кто-то из удаленного будущего смотрит на него слезными любящими глазами.

Это Алексей Горшков в крохотной комнатке музея рассматривал фотографию, в которую вновь нырнуло и спряталось время, остановилось мгновение, притаился запечатанный в смолу пузырек.

Шумно отворилась дверь, и почти вбежал сослуживец Виктор Павлович, который только что водил по кремлю экскурсию. Теперь он был крайне взволнован. Сквозь очки смотрели круглые птичьи глаза. Седоватые волосы растрепались. Вбежав, он стал оглядываться назад, словно его преследовали.

— Алексей Федорович, они за вами… Они говорят: «Где Горшков?»… «Где, говорят, цесаревич?»

— Что случилось, Виктор Павлович? Кто спрашивает?

— Посмотрите в окно…

Алексей подошел к окну. На кремлевском пустыре, недалеко от собора, стояли две черные, блестящие машины, нарушив уложение, запрещавшее городским автомобилям заезжать в пределы кремля. У машин расхаживали люди. Один из них, рослый, властный, в черном костюме, что-то повелительно спрашивал у директрисы Ольги Олеговны, а та подобострастно, склонившись, прижав к груди руки, отвечала. Они направились к входу в музей, и Алексей, боясь, что его заметят в окне, отошел и поспешно сел.

Вошли, и стало тесно в крохотной комнате. Широкоплечий, в черном костюме человек выдавил экскурсовода Виктора Павловича, директриса угнездилась где-то под рукой человека. За порогом, не помещаясь в кабинете, маячили два молодых верзилы с квадратными плечами и красными щекастыми лицами.

— Так, так, — стараясь быть вальяжным и приветливым, произнес гость, чье лицо, тяжелое, вылепленное из грубой глины, неприятно поразило Алексея своей брутальной простотой. — Стало быть, это вы Алексей Федорович Горшков? Правильно? Я не ошибся?

— Не ошиблись. А в чем, собственно, дело? Кто вы?

— Я директор ФСБ. Пожалуйста, вот мое удостоверение, — он протянул Алексею пухлую книжечку багряного цвета с оттиснутым золотым орлом. В книжечке была приклеена фотография незваного гостя, значилась его должность — директор Федеральной службы безопасности, и стояла фамилия — Лобастов.

Алексей вернул документ, не в силах соотнести громоподобную должность человека с маленькой комнаткой провинциальною музея, в которую вторглась инопланетная сила.

— Нам стала известна ваша тайна, Алексей Федорович. Стало известно, что вы являетесь прямым потомком последнего русского императора и, стало быть, прямым претендентом на российский престол.

— Ах, вот оно что! — облегченно рассмеялся Алексей, понимая, что продолжается розыгрыш, учиненный его легкомысленным другом Марком Ступником. — Ну конечно, как я сразу не понял! Но вы знаете, может быть, кому-то от этого и смешно, но мне, право, досадно. Я не намерен поддерживать эту неумную шутку.

— Алексей Федорович, — человек, представившийся Лобастовым, попытался придать своему глиняному лицу доверительное выражение, отчего подбородок тяжеловесно вылез вперед, брови полезли наверх, а уши странно отодвинулись к затылку. — Мы уважаем вашу тайну. Понимаем, как трудно было сохранять ее вашим родным и близким. Но не надо бояться. Большевиков больше нет. Они разбежались. Пусть теперь хранят свои большевистские тайны, а мы, разведчики, будем их по мере необходимости разгадывать.

— В самом деле, я не намерен шутить. У меня много работы, — с раздражением сказал Алексей, намереваясь отвернуться от незваного гостя и продолжить изучение фотографий. Но поймал полный ужаса взгляд директрисы Ольги Олеговны, и это заставило его повременить.

— Мы знаем об этой уникальной коллекции фотографий, — Лобастов через плечо Алексея разглядывал рассыпанные по столу снимки. — Знаем, чего стоило вам сохранить эти семейные реликвии. Это подвиг, фамильный и, я бы сказал, династический. Общественность оценит его по достоинству.

— Какая общественность? Какой подвиг? Эти снимки хранились в запасниках краеведческого музея, и теперь мы готовим экспозицию.

— А нет ли у вас еще каких-нибудь семейных реликвий? Ну, может быть, какой-нибудь вещицы с царской монограммой. Серебряная ложка или нательный крестик. Хотя, понимаю, в тех условиях, в которых спасался от смерти ваш дед, сохранить реликвию было едва ли возможно. — Лобастов не принимал во внимание возражений Алексея, разговаривал с ним так, словно тот уже признался в своей родословной. — Знаете, Алексей Федорович, я и сам не чужд монархических настроений. Все-таки была целостная государственная конструкция, с престолонаследием, предсказуемой преемственностью власти. Не то, что теперь,— какие-то преемники, двоевластие, два центра силы. Все это крайне неустойчиво и чревато. Россия, знаете ли, такая страна, что нужна крепкая власть, в одном лице. Царь или вождь, и без всяких парламентов.

— Что вы от меня хотите? — утомленно спросил Алексей. Но Лобастов вкусил сладость разглагольствований и был не прочь порассуждать и дальше:

— Конечно, династические отношения среди дома Романовых крайне запутанны. Существует известная напряженность и даже соперничество. Разные ветви, разная степень родства. Но, я думаю, ваше появление в Москве внесет предельную ясность. Вы прямой наследник престола, прямая ветвь династии.

— Да поймите же вы, наконец. Всему причиной эта смехотворная статья моего приятеля Марка Ступника, который решил, таким образом, надо мной посмеяться, чем вызвал гнев редакционного начальства. Его едва не вышибли из редакции. Был скандал, было опровержение. Все успокоились, кроме нескольких насмешников, которые дали мне прозвище — Цесаревич. Разберитесь во всем хорошенько.

— Вы хотите сказать, что мы имеем дело с таким же курьезом, когда объявляются вдруг мнимые дети Киркорова или Леонтьева? Или племянники Эдиты Пьехи или Софии Ротару? Уверяю вас, мы уже во всем хорошенько разобрались. Мы даже исследовали ваши карты в поликлинике и убедились, что вы действительно страдаете легкой формой гемофилии. Как и царевич Алексей. Эта болезнь, как известно, передается по наследству.

— Ну, так сделайте анализ ДНК! Вы же, чуть что, делаете такие анализы. У вас есть останки Романовых. Сравните пробы.

— Сравним, дорогой Алексей Федорович. Наш агент, не стану его раскрывать, передал нам ваш волос.

— Но ведь найдены останки царевича Алексея. Тоже делались пробы. Именно они совпадают.

— Есть пробы и пробы, Алексей Федорович, — таинственно произнес Лобастов, закатывая глаза куда-то вверх, будто безусловные анализы и несомненные пробы делаются только на небесах, а все земное относительно и подлежит пересмотру. — Я приехал за вами, Алексей Федорович. Мы должны сейчас отправиться в Москву. Вертолет ждет.

— Почему я должен ехать в Москву? — возмутился Алексей, — С какой это стати?

— В интересах государства, — жестко и беспрекословно отрезал Лобастов, и его размягченное глиняное лицо превратилось в розоватый, отшлифованный ледником булыжник, в котором, словно проблески слюды, виднелись узкие глазки.— Вы, я знаю, государственник, патриот. Это заложено в вас генетически. Нашей тайной могут воспользоваться враги государства. Как это бывало не раз в русской истории. Мы, Государство Российское, берем вас под свою опеку и защиту.

— Я никуда не поеду! — исполненный возмущения, противясь тупому насилию, воскликнул Алексей.

— Вам придется поехать, — угрюмо произнес Лобастов, наворачивая на глаза мясистые складки. Стоящие в коридоре верзилы, напоминавшие чемпионов по поднятию тяжестей, надвинулись. На лице директрисы Ольги Олеговны отобразился реликтовый ужас, память обо всех арестах и ссылках и что-то еще, связанное с гибелью ящеров в начале ледникового периода.

— Вы пойдите, отыщите Марка Ступника! Приведите его сюда! Пусть он расскажет, как пришла в его рыжую голову эта глупая шутка. Он вам все объяснит!

— К сожалению, мы не сможем этого сделать. Марк Ступник час назад погиб на шоссе в своем «БМВ» при столкновении с самосвалом.

Алексей испытал бессилие, словно под ним просела земля, и его стал стаскивать вниз огромный слепой оползень. Безымянное, загадочное, неизбежное вторжение в его жизнь состоялось. Не было сил противиться, не было воли сопротивляться.

— Я могу зайти домой, чтобы взять вещи?

— Не надо. В Москве у вас будет много новых вещей.

Алексей поднялся, понуро последовал к выходу, то ли под конвоем, то ли под сберегающей охраной. Его усадили в черный лакированный «мерседес» рядом с Лобастовым. Охранники поместились в джип. На них с удивлением смотрел священник, вышедший на ступеньки храма.

Машины вынеслись из кремля на край косогора, где стоял вертолет. Взмывая над городом, Алексей в иллюминатор увидел белый кремль, черно-сизый деревянный город с барочными церквями и латунный разлив Иртыша. Среди солнечного разлива темнела лодка. Гребцы — георгиевские кавалеры напрягали весла. Царь обнимал жену. Царевны кутались в кружевные платки. Царевич хватал через борт летучие брызги, подносил к глазам мокрую ладонь.