«Фаланга героев»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Фаланга героев»

Наследие

«Фаланга героев»

О нравственно-эстетическом опыте декабризма

Николай СКАТОВ, член-корреспондент Российской академии наук

Декабризм есть не только социальное и политическое движение, не только явление национальной культуры. Даже помимо собственно эстетических теорий и художественной практики декабризм есть сам по себе эстетический феномен.

Эту сторону дела со всей силой почувствовал и оценил даже трезвейший политик Ленин, когда воспользовался известной характеристикой декабристов у Герцена: «…люди 14 декабря, фаланга героев, выкормленных, как Ромул и Рем, молоком дикого зверя… Это какие-то богатыри, кованные из чистой стали с головы до ног, воины-сподвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтобы разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рождённых в среде палачества и раболепия».

«На декабриста, – вспоминает А.С. Гангеблов, – к какой бы категории он ни принадлежал, смотрели как на какого-то полубога». Сами они обретали масштабность героев национальной мифологии.

Немного найдётся подобных декабризму явлений, рассмотрение которых под углом зрения таких эстетических категорий, как прекрасное, возвышенное, трагическое, было бы более оправдано. А ведь формула эстетического, если рассматривать под ним выражение всеобщей человеческой способности, даёт возможность представить декабризм в максимально обобщённом виде как великое явление человеческого духа.

Русская, особенно советская, наука выполнила колоссальный труд: разыскан, собран, систематизирован и в большей части издан обильный источниковедческий материал; проведена громадная исследовательская аналитическая работа по уяснению декабризма: классовые истоки и экономические концепции, воззрения в области права и политические теории, военные взгляды и поэтическая деятельность – всё это в десятках и сотнях статей, книг, диссертаций.

Уже можно создать что-то вроде «Энциклопедии декабризма» – труда, который по сути своей всё же лишь внешним образом свёл бы результаты тех же аналитических усилий.

Но почему же, собственно, необходим такой синтезирующий, универсализированный взгляд на декабризм и почему именно эстетическая формула открывает для этого одну из возможностей?

Многое объясняется сутью самого этого явления – сутью декабризма.

Декабризм отличает не столько единство принципов и взглядов, сколько многообразие их, и, когда мы говорим, что для декабризма характерно… что декабризм включает… что декабризму свойственно… в сущности, речь идёт чаще всего не о том, что покрывает декабризм в целом, а о том, что в нём есть в частности. Но это многообразие как особенность движения прямо связано с единством нового человеческого типа, появившегося и сложившегося в русской истории на рубеже 10–20-х годов XIX века, новой человеческой личности, возникшей на волне национального подъёма и наиболее полно этот подъём выразившей.

Подобно Пушкину, так универсально представившему нам мировой художественный опыт, декабризм стремился охватить мировой, от античности идущий, опыт гражданской жизни и политической борьбы. Подобно тому как Пушкин опирался на предшествующую русскую литературную традицию, декабризм глубокими и разветвлёнными корнями уходил в традиции русского республиканизма (Радищев), передовой русской публицистики и литературы.

Герцен сказал, что на вызов, брошенный Петром, Россия ответила сто лет спустя «громадным явлением Пушкина». И Герцен же сказал, что декабрист – «...это человек, который завершает эпоху Петра I и силится разглядеть, по крайней мере на горизонте, обетованную землю…».

Декабристы и Пушкин – то высшее, чего достигла в XIX веке русская история в смысле выражения художественного и человеческого оптиматов.

На рубеже столетий после Отечественной войны 1812 года новая Россия рождала новый тип, новую личность, первого своего художника и первых своих революционеров, «вестников нового мира».

«…Именно 1812 год, а вовсе не заграничный поход, создал последующее общественное движение, которое было в своей сущности не заимствованным, не европейским, а чисто русским», – говорил М. Муравьёв-Апостол. В этом смысле сам тип декабриста («Мы – дети 1812 года», – писал тот же Муравьёв-Апостол) – прямое следствие народного национального развития, одна из высших точек, завершивших становление нации, явление, сформировавшееся на основе широчайшего общенационального движения.

Как известно, после восстания 1825 года режим сделал всё, чтобы вытравить память о декабристах, опакостить и ошельмовать их в глазах страны как явление безобразное, «заразу, извне к нам занесённую», – царский манифест по делу декабристов оказался не только политическим документом, но чуть ли не претендовал быть своеобразным трактатом – опровержением в сфере категорий эстетических.

И вдруг случилось, казалось, непредвиденное. Подвиг декабристов почти немедленно получил высшее признание, высшую нравственную и высшую эстетическую санкцию. И дала эту санкцию русская женщина. Декабрист П.?Беляев писал: «Кто, кроме всемогущего Мздовоздателя, может достойно воздать вам, чудные ангелоподобные существа! Слава и краса вашего пола! Слава страны, вас произрастившей! Слава мужей, удостоившихся такой безграничной любви и такой преданности, таких чудных идеальных жён!.. Да будут незабвенны имена ваши!»

Кажется, Герцен первый назвал Чацкого декабристом. А Вл. Ив. Немирович-Данченко, споря с постановками «Горя от ума», в которых играется не пьеса, а рождённые ею публицистические статьи, полемически и остро выдвинул тезис – Чацкий прежде всего влюблённый молодой человек: «Прекрасна, прежде всего, душа Чацкого, такая нежная, и так красиво волнующаяся, и так увлекательно несдержанная… Трудно встретить во всей русской литературе образ молодого человека более искреннего и нежного при таком остром уме и широте мысли». Какая точная характеристика именно декабриста! Ведь декабризм Чацкого проявляется не только в филиппиках, направленных против крепостного права или аракчеевщины, а и в том, как он любит – вечное испытание русского героя, и, кажется, Чацкий единственный, кто его выдерживает. Выдерживает на любовь, выдерживает и на нелюбовь.

Поражает, как русская литература сумела передать обаяние декабризма, донести его в чудовищных условиях и несмотря на громадные потери: достаточно вспомнить «Онегина», лишившегося последней, десятой, главы. А борьба режима с комедией Грибоедова была всё той же борьбой с декабризмом вообще и только в этом контексте может быть до конца понятна. Ведь, по характеристике Ап. Григорьева, «Чацкий Грибоедова есть единственное истинно героическое лицо нашей литературы».

Декабризм теоретически демонстрировал необычайное разнообразие революционных принципов, программ и путей, содержа их все, так сказать, в зерне.

Объективная социальная тенденция развития страны к буржуазному обществу, включавшая в качестве условия освобождение рабов, не могла бы найти инструмента прекраснее. Отнюдь не отвлечённое просветительское представление, а широта и многообразие их духа, конечно, исторически сложившегося, то, что декабристы сами в максимальной степени были людьми вообще, и питало прежде всего их концепции человека вообще, естественного свободного человека, «просто людей» (Н. Муравьёв), их борьбу за освобождение себе подобных. Отсюда и поражающее бескорыстие такой борьбы. Они теряли всё и не приобретали ничего. Впрочем – ничего ли? Но об этом ниже.

Декабризм, собственно, в большой мере и начинался как выражение общего духа свободы и широты обновлённого взгляда на мир. «Для нас, – свидетельствует Николай Тургенев, – была исполнена невыразимой прелести возможность говорить на наших собраниях открыто, не боясь быть дурно понятым или истолкованным, не только о политических вопросах, но и о всевозможных предметах. Очень ошибся бы тот, кто предположил бы, что на этих тайных собраниях только и делали, что составляли заговоры».

Литература здесь чаще прокладывала дорогу политике, чем наоборот: «За литературными обществами следовали по пятам политические». Обратные влияния, впрочем, оказывались, может быть, ещё более сильными. Складывался первый в истории России тип революционера. Они первые наши революционеры, даже на фоне таких людей, как Радищев: первые восставшие, практические революционеры.

Декабристы были немногочисленны – «узок круг этих революционеров», – но это не исключило, а точнее, предположило тем б?льшую и постоянно нараставшую мощь их характеров, ибо их революционность в конечном счёте вырастала на широчайшей национальной и социальной основе, носила эпохальный характер и отвечала задачам всероссийского развития. «Тайное общество, – говорил Лунин, – принадлежит истории. Правительство верно его оценило, говоря, что дело его есть дело целой России… и что оно располагало судьбою народов и правительств. Оно образует лучезарную точку в русских летописях…»

Роль свою сами декабристы осознавали совершенно отчётливо. Это нужно «для истории», говорил А. Бестужев. «Мне хотелось, – признавался А. Поджио, – как русскому и по русскому делу, непременно ворваться в свою отечественную Историю». По мере развития событий отчётливо обнаруживалось: то, что поначалу грезилось пьедесталом, всё явственнее приобретало очертания эшафота. Оставляя уходивших, отстававших, замедлявших шаг, декабризм стремительно и уже неудержимо всходил на свой пьедестал-эшафот, подчиняясь историческому велению необходимости «примера». «Они, – свидетельствовал в своих «Записках» барон А.Е. Розен, – сознательно обрекли себя на жертву, обнаружили мужество, которое борется без всякой надежды на успех; и вышло, как мне сказал Рылеев: «а всё-таки надо, всё-таки надо».

Для того чтобы исполнить эту свою историческую роль, силой примера «очистить детей, рождённых в среде палачества и раболепия», нужно было явить предельную степень самоочищения, подвижничество, редкое по силе и красоте. Такое самоочищение не могло быть только единовременным актом. Оно вершилось в процессе длительного, почти десятилетнего становления характеров, в своеобразной школе политического, гражданского, нравственного, эстетического воспитания.

На связь декабристской поэзии с гражданской поэтической традицией XVIII века неоднократно указывалось, тем более что сами декабристы охотно её подчёркивали. Но вот это прямое отношение жизни и искусства как обязательность связи «личный пример» – «слово» стало совершенно новым явлением в теории и практике русского гражданского искусства. Потому-то Герцен писал о декабристах-литераторах: «Он (Рылеев. – Н.С.) и его друзья придали русской литературе энергию и воодушевление, которыми она никогда не обладала, ни раньше, ни позже. То были не только слова, то были дела».

Таким образом, по сути, речь шла уже не только об искусстве, а о самой жизни; и то и другое подчинялось единому принципу: живи, как пишешь, пиши, как живёшь.

С одной стороны, это придавало и силу, и особую красоту жизни. Новые качества рождались и в самом искусстве. Недаром так ощутимо в декабристской поэзии интенсивное личное переживание. Это качество как особенность романтизма отмечалось в нашем литературоведении. Но дело в том, что характерный элемент романтической поэтики рождался не в сфере самого только искусства, а был прямым следствием и выражением определённых социальных характеров. «Читайте, – пишет А.Е. Розен, – думу «Волынский», «Исповедь Наливайко», поэму «Войнаровский» – вы в них услышите и увидите самого Рылеева».

Рылеев решительно отверг критику дум со стороны даже Пушкина. За этой полемикой стоит не просто разность, как обычно пишут, эстетических принципов, скажем, романтика и реалиста. Сила и гордая уверенность Рылеева основывалась на том, что его поэзия примеров (такое литературе, в общем, было хорошо знакомо) прямо выразила его собственный характер-пример. Всё это вооружало и очень вооружало поэзию. «Не соедини Рылеев свою судьбу с судьбой декабристов, – писал В.Г. Базанов, – и он легко бы мог затеряться среди других третьеразрядных поэтов, многочисленных и одноликих». Уже современников поразила «Исповедь Наливайко», пророчески предсказавшая судьбу самого поэта, да и всех декабристов. «Предсказание написал ты самому себе и нам с тобою», – сказал Рылееву Михаил Бестужев.

Декабризм прекрасен в этом своём качестве воплощённого богатства человеческого духа. Декабризм возвышен в этом своём качестве исторического примера. Декабризм трагичен.

Многое открывается в нём под углом зрения этой категории – трагического. Грибоедову приписывают скептические слова, якобы сказанные в адрес декабристов: «Сто прапорщиков хотят переменить весь политический быт России». Правда, оказалось, что «сто прапорщиков» стояли во главе уже тысяч солдат, а сами могли иметь во главе и генералов. Но, кажется, Грибоедов действительно мог сказать такое, судя по точным словам: «политический быт». Ибо борьба предполагалась не только с административным режимом, не с царизмом как таковым. Ведь в «Горе от ума» Грибоедов выяснял позицию нового человека именно перед лицом быта, «политического быта», то есть политики в самом быту. Ключевский недаром назвал «Горе от ума» самым серьёзным политическим произведением XIX века. Но дело не только в количественной, так сказать, стороне, не только в силе внешних обстоятельств, которые, впрочем, тоже оказывались много сильнее сил, непосредственно представлявших существующий строй.

Движение декабристов было внутренне трагичным, в большой мере воплощая коллизию, которую Энгельс характеризовал применительно к вождю потерпевшей поражение революционной партии: «…то, что он может сделать, противоречит всем его прежним выступлениям, его принципам и непосредственным интересам его партии; а то, что он должен сделать, невыполнимо». Декабристы желали быть примером не только в том, что делали, но и в том, чего не делали.

Бесспорна подчинённость декабристов высшему нравственному императиву, как он ими понимался. Впрочем, так же как и политическому расчёту. Об ужасах Французской революции и горьком послереволюционном европейском опыте думали все и, может быть, в ещё большей степени, чем революционной народной стихии, боялись наполеонизма.

Установка на революцию бескровную проводилась с почти абсолютной последовательностью: две-три смерти были, по сути, случайными. Офицеры сдерживали солдат, а те проявляли полную дисциплинированность. Само оружие они взяли как будто бы для того, чтобы продемонстрировать невозможность для себя его применения, и если пролили кровь, то прежде всего – собственную. Но всё б?льшая активность народных толп, собравшихся на Сенатской площади и вокруг, кажется, более всего парализовала активность восставших. Здесь очень обнажилась, может быть, самая трагическая сторона всего движения: …и народ!

«Класс русских крестьян, – писал, например, далеко не самый радикальный из декабристских деятелей Николай Тургенев, – всегда был главнейшим предметом моих симпатий…» «Принадлежа по своему происхождению к классу рабовладельцев, – вспоминал тот же Николай Тургенев, – я с детства познакомился с тяжёлым положением миллионов людей, которые стонут в России в цепях рабства». Нечто подобное могли сказать и говорили многие декабристы, с детства близко стоявшие к народной жизни, хотя и в особых условиях – дворянской усадьбы!

Об ужасном угнетении крестьян Кюхельбекер говорил в своих показаниях «не по слухам, а как очевидец, ибо живал в деревне не мимоездом».

В известном смысле можно было бы сказать, что они были «страшно далеки» от народа и потому, что были очень близки к нему: о незнании народа, во всяком случае, говорить не приходится.

Вообще необходимо продолжить уяснение всей сложности и масштабности вопроса об отношении декабристов к народу. Нужно учесть ещё и то, что народ явно дифференцировался в сознании многих из них. Да и сама проблема народа здесь оказывается многоаспектной и совсем не сводится к вопросу о народном восстании, хотя, естественно, думается прежде всего о нём, коль скоро речь идёт о революционном движении.

Прежде всего декабристам свойственно было глубокое понимание роли народа в истории. Мы часто и охотно, говоря о проблеме народа, противопоставляем декабристам Пушкина. Нужно иметь в виду, однако, что опыт их здесь был очень близок, но только лежал в разных сферах: собственно эстетической и собственно политической, то есть практически-художественной и практически-социальной. Общая же идея решающей роли народа в истории вполне овладела их умами довольно рано.

Декабристы в основном были офицерами. И это обстоятельство тоже оказалось прямо связано с общенациональными, народными судьбами и было выражением их. Декабрист генерал М.А.?Фонвизин, называя войну 1812 года народной, писал, что Наполеоновские войны заставили «русских патриотов исключительно посвятить себя военному званию на защиту отечества… Все порядочные и образованные молодые люди (дворяне), презирая гражданскую службу, шли в одну военную; молодые тайные и действительные статские советники с радостью переходили в армию подполковниками и майорами перед 1812 годом…». Здесь лежит объяснение того, что почти все декабристы были офицерами. И офицерами, хорошо знавшими солдата. «Люди, действовавшие на солдат, – подтверждает Д.?Завалишин, – стояли вполне на практической почве».

Потому-то именно декабристы создали первый опыт агитационной массовой и социально точно направленной поэзии.

Армия справедливо мыслилась ими как особая сфера русской жизни, особенно армия, совершившая освободительный поход. «Война 1812 года пробудила народ русский и составляет важный период в его политическом существовании. Между солдатами не было уже бессмысленных орудий, каждый чувствовал, что он призван содействовать в великом деле». Это писал декабрист, бывший капитан Семёновского полка, герой войны 1812 года И. Якушкин. Именно такая армия, такой солдат противопоставлялись декабристами другим сословиям. «Их (чиновников, дворянство. – Н.С.) можно было бы погнать к присяге, как загоняют баранов в хлев, но не так легко было заставить присягнуть армию, а гвардию, считаю, вовсе бы было невозможно к тому принудить. Кто служил в полках, тот знает, что русский солдат судит о всяком приказании, которое даёт ему начальник». Это писал декабрист, бывший полковник Преображенского полка, герой войны 1812 года князь С. Трубецкой.

Вот почему, скажем, солдатское восстание Семёновского полка декабристов не только не пугало, но обнадёживало.

В дальнейшем, уже по дороге в Сибирь, случилось так, что ссыльных на одном из этапов охраняли бывшие, тоже уже сосланные в армию семёновские солдаты. «Как благородно выдержали себя эти чудные солдаты. Эти люди были здесь образцом дисциплины и безукоризненны в поведении, как будто носили в душе воспоминание того, что они были первым полком в гвардии; и не одною только выправкою и фронтом, а особенно своим благородным поведением и развитостью…»

Известную характеристику русского бунта как «бессмысленного и беспощадного» историки литературы иной раз не прочь отнести если не на счёт недомыслия дворянского недоросля Петра Гринёва, то, во всяком случае, на счёт ограниченности дворянского революционера Александра Пушкина. Между тем характеристика эта стала одной из постоянных формул-определений в истории русского общества именно в силу своей точности. Недаром воспользовался ею и Ленин, когда писал: «Мы… нисколько не стираем разницы между «русским бунтом, бессмысленным и беспощадным», и революционной борьбой».

Когда Пушкин писал «Капитанскую дочку», то это было осмыслением трагического характера русской истории. И опиралось оно на декабристский опыт не только в том смысле, что от него отталкивалось, но и в том, что его включало. Недаром размышления Пушкина над судьбой Пугачёва близки тому, что думали и писали о нём декабристы: «Пугачёв! И можно ли прийти с обычным презрением к этой великой исторической личности и не остановиться и грустно, и задумчиво над этим гражданином-разбойником?.. Его разбоям предшествовали разбои дикой власти… Если Пугачёв пошёл разбоем, то Михельсон пошёл тем же путём, с той разницею, что первый стоял за свободу, а последний настаивал на закреплении дикого рабства».

Декабристы не могли без народа рассчитывать на успех дела, каким оно им в идеале рисовалось. И знали это. Декабристы не могли рассчитывать на успех такого дела и с народом. И это знали. «К несчастью, общественное устройство в России ещё и до сих пор таково, что военная сила одна без содействия народа может не только располагать престолом, но и изменить образ правления». «Без содействия народа…» (!) «К несчастью…» (!) – это пишет декабрист князь Трубецкой.

Мы охотно и много говорили о том, что декабристы, так сказать, не поднялись до идеи народного восстания, не овладели этим принципом в силу классовой ограниченности. Но не нужно забывать и того, что народное восстание тогда и не могло быть ничем иным, кроме как «бунтом, бессмысленным и беспощадным». Здесь лежит одна из предпосылок трагической ситуации 1825 года.

По-настоящему декабризм предстаёт не только в истоках своих, но, может быть, ещё более в итогах. И в этом смысле декабризм не окончился 14 декабря. Более того. Он поднялся на новую и высшую ступень. Вряд ли можно, как это часто в литературе о декабризме имеет место, говорить о надломе, который пережили они с крахом восстания. Кстати, николаевский режим судил об этом очень здраво – отсюда та последовательность в преследовании декабристов, которую не объяснишь только царской мелочностью и мстительностью.

Чутко ощущало это и искусство разного времени и на разных уровнях. Ещё Грибоедов не только писал о настоящем, но и пророчил, передавая всю силу противостояния своего героя старому миру, всю окончательность разрыва с ним.

В 60-х годах XX века Ленинградский Большой драматический театр показал своё «Горе от ума», столь многих, хотя и по-разному, взволновавшее. Особенно произвольным по отношению к тексту казался некоторым Чацкий. И не кричал он, провозглашая разрыв, гневно и уверенно: «Карету мне, карету!», а разве что только не стонал. Однако, думается, театр был прав даже и исторически по отношению к декабризму, объёмному и многоэтапному, и нарушения правды, самой большой правды декабризма, не было, или, скорее, она тем более была выявлена: Чацкий мог из фамусовского дома, из фамусовского мира убегать, мог из него и уползти. Но приползти к нему он не мог.

Много-много лет спустя после восстания, уже в конце века, А.С. Гангеблов писал о том, сколько разочарования испытало бы русское общество, окажись ему доступны материалы следственной комиссии. И что же? Пришло время. Материалы эти стали доступны, а разочарования «русскому обществу» испытать не пришлось.

Белинский сказал однажды, что сильный, лучший человек в самом своём падении выше слабого в самом его восстании. И здесь имела место слабость людей, обретавших в ходе и после кризиса новую силу. «Достаточно было, – вспоминал Поджио, – того знаменитого дня, когда после возводимых показаний брата на брата, друга на друга, мы, собранные все вместе в павловском карэ, для вывода нас на место казни, – мы, в объятиях самых горячих, забыли и горе, и страдания, и судьбу, нас ожидающую. Здесь проложен рубеж и стоит черта, резко нас отделявшая от прошлого с настоящим и нашей будущностью! С этой поры мы обновились новыми силами… и если в виду двух столбов с перекладиной и замерли наши сердца, то это для того, чтобы забиться боем правильным, возрастающим и непрерывным до конца!..»

Декабристы продолжали несломленными противостоять режиму, и более – всей системе сложившихся отношений, продолжая и на новом этапе исполнять свою роль человеческих «оптиматов», «воинов-сподвижников», высшего примера.

Духовная жизнь декабристов на каторге, в ссылке поражает богатством и разнообразием. Создаётся своеобразная «каторжная академия», осваиваются новые и новые языки. Постепенно накапливается библиотека в сотни тысяч томов на полутора десятках языков. Происходят религиозно-философские споры и совершаются серьёзные открытия в области механики, ведутся основательные занятия живописью и метеорологические наблюдения, которые высоко оценивает Берлинская академия наук, создаются литературно-художественные произведения и изобретаются сельскохозяйственные орудия.

И в то же время все они каторжные робинзоны – артель столяров и сапожников, огородников и портных. И не только одна необходимость насущная движет ими, но опять-таки желание «личным примером доказать своё уважение к труду… возвысить в глазах народа значение труда». Они учили народ рациональной агрономии и ремёслам, лечили и заводили школы. «Ссылка наша, – писал П. Беляев, – целым обществом, в среде которого были образованнейшие люди своего времени… была, так сказать, чудесною умственною школою как в нравственном, умственном, так и в религиозном и философическом отношениях. Если б мне теперь предложили вместо этой ссылки какое-нибудь блестящее в то время положение, то я бы предпочёл эту ссылку. Тогда, может быть, по суетности я бы поддался искушению и избрал другое, которое было бы для меня гибельно». Может быть, ещё разительнее подобные признания в устах князя Трубецкого: «Я убеждён, что если бы я не испытал жестокой превратности судьбы и шёл бы без препятствий блестящим путём, мне предстоявшим, то со временем сделался бы недостоин милостей Божьих и утратил бы истинное достоинство человека. Как же я благословляю десницу Божию, проведшую меня по терновому пути…»

Декабристы остались тем, чем они были: воплощением лучших человеческих качеств. Но это потому, что они не остановились в своём развитии, в своих исканиях, во всей жизни своей. По свидетельству декабриста Свистунова, М. Лунин даже полагал, что «настоящее житейское поприще наше началось со вступлением нашим в Сибирь, где мы призваны словом и примером служить делу, которому себя посвятили».

И сегодня они – «люди 14 декабря, фаланга героев… воины-сподвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтобы разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рождённых в среде палачества и раболепия».

САНКТ-ПЕТЕРБУРГ

Прокомментировать>>>

Общая оценка: Оценить: 0,0 Проголосовало: 0 чел. 12345

Комментарии: