ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Отверженный пророк

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Отверженный пророк

В жизни зарубежного корреспондента — человека, в силу особенностей своей работы живущего в обстановке почти постоянного стресса, да к тому же оторванного от родины, от друзей и близких, а иногда и от семьи, — через определенные промежутки времени случаются кризисы. Ты вдруг чувствуешь, что абсолютно все тебе надоело. Исчезает прелесть новизны, которой поразила тебя незнакомая страна, забывается ощущение нетерпеливого ожидания чуда, с которым ты когда-то ступил в нее с трапа самолета. Ты уже не рвешься в бой, не грезишь сенсационными репортажами или фильмами. Все вдруг начинает казаться уныло привычным и скучным.

И когда с тобой случится такое, это означает, что ты устал. И не просто устал, а подхватил самую опасную инфекцию, от которой не спасают никакие из сделанных перед выездом за рубеж прививок, — равнодушие. Поэтому, как только ты почувствуешь первые симптомы этой болезни, сразу же начинай интенсивную терапию. Причем обращайся к самому радикальному и чудодейственному средству: садись в машину и отправляйся туда, где ты еще не был, где ты никого не знаешь и тебя никто не ждет.

Да, командировки всегда спасают от хандры, потому что в любой поездке тебя обязательно ожидает сюрприз. Это может быть интересный человек, с которым ты случайно познакомишься в мотеле, в крестьянской хижине или в очереди у железнодорожной кассы. Это может быть событие, свидетелем которого ты станешь: забастовка водителей грузовиков, блокирующих оживленную национальную автостраду, перестрелка полиции с горсткой прячущихся в горах леваков-экстремистов, или крестный ход исстрадавшихся от засухи и взывающих к всевышнему о ниспослании живительной влаги крестьян. Да мало ли чего можно увидеть в дороге!.. Может статься и так, что спасительным «лекарством» окажется какое-то совсем мимолетное, случайное ощущение или впечатление. Оно не ляжет на бумагу, не будет зафиксировано кинопленкой или магнитофонной лентой, а просто-напросто полоснет тебя по сердцу и останется зарубкой в твоей душе. И будет жить в ней, не напоминая о себе, годы или десятилетия. А потом когда-нибудь вспыхнет неожиданно ярким огнем от столкновения с каким-то другим ощущением или впечатлением, как о том прекрасно сказал мой любимый писатель Виктор Викторович Конецкий: «Все наши прошлые душевные состояния хранятся в нас, как хранится в закрытом рояле вся музыка мира. Что-то или кто-то тронет клавиши, и возникнет та мелодия, которая давно забыта, но ее ноты не истлели на душевном складе. Конечно, плеск живой жизни почти мгновенно заглушит эту мелодию. Но она успевает подарить нам прошлое, давно исчезнувшее в хаосе времени».

Обо всем этом я, конечно, не думал, когда в один из сравнительно прохладных июльских дней, готовясь к первому большому автомобильному путешествию по Бразилии, укладывал чемоданы и кофры с аппаратурой в свой «аэровиллис», обладание которым, как вы уже знаете из предыдущей главы, свидетельствовало о том, что я являюсь человеком «умным, динамичным и преуспевающим». Думал я о том, как бы не забыть перочинный нож, кипятильник, термос, аптечку, флакон противомоскитного эликсира и другой необходимый в поездке флакон — с таблетками, дезинфицирующими воду. Нет, я отнюдь не собирался, во всяком случае в этот раз не собирался пробиваться через джунгли и ночевать в пещерах. Я знал, что в пути меня ждут более или менее сносные мотели или гостиницы, предоставляющие усталым путникам определенный минимум комфорта. Именно «минимум», который предусмотрен не страдающей излишествами графой «расходы на гостиницу» в смете корпункта. Но я помнил и мудрую бразильскую пословицу: «предусмотрительный человек стоит двоих». Кто знает, вдруг случится в пути какая-то непредвиденность? Уже упомянутая блокада автострады бастующими водителями? Или застрянет твоя машина из-за поломки на каком-нибудь забытом богом и людьми проселке? И тогда придется пить воду из заброшенного колодца и ночевать под открытым небом. Вот тут-то и пригодятся дезинфицирующие таблетки и противомоскитная жидкость.

Этот вояж по Бразилии обещал стать путешествием не только в пространстве, но и во времени: первый этап поездки — в штат Минас-Жерайс — должен был вернуть меня на два века назад. А второй — в столицу Бразилиа — перенести в XXI век. Такое, согласитесь, бывает не так уж часто, и поэтому легко понять волнение и нетерпение, с которым я начал эту поездку.

Волнение, впрочем, было вызвано не только упомянутым «ожиданием чуда». Но и вполне реальными опасениями и страхами, вызванными неожиданно хлынувшим в момент отъезда ливнем. Неукротимые тропические дожди очень опасны в этой гористой стране, где оползень или камнепад в мгновение ока может обрушить мост, завалить шоссе и оборвать связи города или поселка, где вы в тот момент оказались, с окружающим миром. В тот день, когда мы отправлялись в Минас-Жерайс, ливень был действительно свирепым, но я благополучно успел проскочить самое опасное место на выезде из Рио, где шоссе пересекает грозившую выйти из берегов речку Сан-Жоан-де-Мерити. Потом дорога взвилась серпантином по отрогам горной гряды Эстрела. С вершины гор на асфальт шоссе, как театральный занавес, опустился туман. Глухой и плотный. Такой, что уже в метре впереди машины ничего не было видно. И свет фар беспомощно увязал в этой ватной стене. Ехать можно было только «шагом». Со скоростью пешехода. А вскоре вообще пришлось встать: на горной дороге при видимости, равной нулю, шанс оказаться в пропасти был слишком велик.

Пережидая ненастье, мы простояли несколько часов. Так была потеряна большая часть дня. Сломались планы, рухнул график движения: мы не успевали до полуночи добраться до города Белу-Оризонти, где намеревались заночевать. Пропетляв в ночи по скользкой извилистой дороге сотни две километров, я почувствовал, что устал, что руки дрожат на руле, а глаза слезятся от слепящего света летящих навстречу грузовиков и автобусов. Нужно было искать ночлег.

…Даже сейчас хорошо помню, с какой радостью увидел в ночи рекламные щиты на обочине, выхватываемые из мрака светом фар: «До мотеля — 5 километров!»… «Через три километра: мотель „Сабана да Мантикейра!“»… «Горячий ужин и приятный отдых — через тысячу метров в „Сабане да Мантикейра!“»… И наконец категорически указующий трехметровый фанерный перст: «Сабана да Мантикейра — это здесь!»

Да, чертовски все-таки приятно, заглушив мотор, хлопнуть дверцей, отдать выбежавшему из мотеля мальчишке в фирменной курточке ключ, чтобы машину твою увезли на охраняемую парковку, потом сладко потянуться, так чтобы хрустнули онемевшие от долгого сидения за рулем кости, и войти в чистый и пустой зал придорожного ресторанчика или кафетерия.

Дремлющий за стойкой хозяин встрепенется, включит негромкую музыку — Роберто Карлоса или Валдика Сориано, поспешит навстречу с огромной, отпечатанной раз на несколько лет «картой» типового меню. Ты вдыхаешь пряный аромат поджаренного чеснока, струящийся от цыплят на медленно вращающемся под стеклянным колпаком вертеле, и просишь холодного апельсинового сока, чтобы сразу же укротить свирепую жажду.

А потом, когда подадут ужин и ты утолишь голод гигантским шашлыком — «чурраско», в голову придут всякие мысли. Насчет того, например, что неплохо было бы пригласить сюда, в «Сабану да Мантикейру», нескольких соотечественников, руководящих автомобильным транспортом и ведающих сервисом на наших автомагистралях. Пусть посмотрят и поучатся. И попытаются внедрить этот опыт.

…Я отходил ко сну, мысленно благодаря бразильское министерство иностранных дел за то, что оно не требует от нашего брата-корреспондента, отправляющегося в командировку, заранее представлять точное расписание поездки с указанием городов и отелей, в которых предполагается ночевать! Это избавило нас от объяснений с чиновниками министерства иностранных дел за незапланированную ночевку в «Сабана да Мантикейра». Зато на следующее утро, когда непогода кончилась, тучи унесло ветром и лишь лужи на асфальте напоминали о вчерашнем ливне, нам осталось совсем немного до первой цели путешествия: до города Оуру-Прету, приютившегося в бурых пологих горах Минас-Жерайса. На подходе к нему путника убаюкивает сухой зной, шелест шин по мягкому асфальту, ритмичные повороты. И вдруг за каким-то сотым или трехсотым поворотом взгляд испуганно замирает, проваливаясь в обнажившуюся справа пустоту. И в следующее мгновение вы видите окруженную зелеными горами долину. И на дне ее и по склонам — россыпи домов, белых, голубых и серых, среди которых высятся башенки храмов. Вы приехали в Оуру-Прету, а еще точнее — в Вилу-Рику — старинную столицу капитанства Минас-Жерайс.

Но прежде чем спуститься по последнему серпантину вниз, остановите машину, выйдите и посмотрите на этот городок издали и сверху. Специалисты по истории архитектуры утверждают, что нет на Американском континенте другого, столь хорошо сохранившегося до наших дней архитектурного ансамбля XVIII века. С архитекторами согласна ЮНЕСКО, объявившая Оуру-Прету «культурным достоянием человечества».

Обязательно, раз уж вы остановились там, вверху, над Оуру-Прету, заглушите мотор и услышите, как вас обступает звенящая тишина. Вы смотрите на вьющиеся по горным склонам извилистые улочки, на застывшие волны красно-бурых черепичных крыш, и вас охватывает изумление. Вы погружаетесь в незнакомый и странный мир, который, кажется, совсем не изменился за последние два века.

…А ведь было время, когда все здесь кипело! Минас-Жерайс делал живительные и в то же время губительные инъекции золота в склеротические вены своей дряхлеющей метрополии Португалии. На это золото была отстроена чванливая столица Лиссабон, разрушенная землетрясением 1755 года. На это золото задыхающийся от тщеславия король Португалии дон Жоао Пятый отгрохал в Мафре под Лиссабоном свой фантастический дворец, перещеголявший помпезностью воздвигнутый за два века до того знаменитый мадридский Эскориал. Еще бы: фасад Эскориала тянется на 206 метров, а дворец в Мафре вытянулся на 220. В Эскориале насчитывается 3 тысячи 800 окон и дверей, а в Мафре — более четырех с половиной тысяч. Не знаю, сколько комнат, салонов и зал во дворце испанских королей. В Мафре их 880! Это чудовище было вспоено потом и кровью рабов, погибших на рудниках Минас-Жерайса, вскормлено тоннами добывавшегося здесь золота. Сказав «тоннами», я не допустил ни малейшего преувеличения: одна только шахта «Конго-Соко» давала до 15 килограммов золота в день. А шахт здесь были сотни… Представим же себе этот казавшийся нескончаемым караван галеонов и барок, уходивших от берегов Бразилии в Португалию с трюмами, полными желтого металла.

Центром этого горного края, повергавшего в экстаз наживы лиссабонский двор, стала его стремительно растущая столица, называвшаяся тогда «Вила Рика де Носса Сеньора ду Пилар де Альбукерке». Португалия и вся Европа знали тогда, в начале XVIII века, один только город в Бразилии, достойный называться «городом»: Вилу-Рику. Прежняя столица страны — Баия — медленно дряхлела. О новой столице, именуемой Сан-Себастьян-до-Рио-де-Жанейро, никто еще ничего толком не слышал, кроме того, что этот самый Рио-де-Жанейро служил портом, через который Вила-Рика вывозит свое золото и драгоценности в Португалию.

Вила-Рика! Это слово, магическое, пьянящее и волнующее, влекло со всех концов Португалии тысячи авантюристов и романтиков, путешественников и разжалованных за шулерство офицеров, художников и плотников, которым трудновато было устроить свою жизнь в Коимбре или Брагансе. Десятки кораблей уходили через Атлантику к берегам Бразилии. Их каюты были заполнены искателями приключений и охотниками за золотом. На одном из таких кораблей в 1724 году плыл Мануэль Франсиско да Коста Лисбоа — небогатый португальский архитектор. И почти одновременно от берегов Африки отвалило судно, в переполненном невольниками трюме которого, задыхаясь от зноя и вони, умирала от жажды черная Изабель. Они встретились в Вила-Рике — Мануэль Франсиско Лисбоа и рабыня Изабель. И у них в 1730 году родился сын — Антонио Франсиско. Сын свободного человека и рабыни должен стать рабом. Но в день крещения своего наследника Мануэль подписал грамоту, дарующую ему волю. Против этого закон не возражал. В конце концов, ведь архитектор Мануэль Франсиско Лисбоа был собственником рабыни Изабель и имел полное право решать судьбу своего сына.

Смуглый мальчик рос, наблюдая за работой отца. Сначала таскал за ним инструменты, потом стал выполнять несложные поручения: обтесать заготовку из кедра, набросать контуры будущего алтаря, отполировать законченную отцом деревянную мадонну. С помощью отца Антонио выучился читать, писать, немного считать. И конечно же, рисовать и работать с резцом и зубилом. Время летело быстро, и однажды Мануэль с удивлением вдруг обнаружил, что шестнадцатилетний мальчишка уже режет по дереву лучше его самого! Он стал брать парня с собой в мастерскую и все чаще поручал ему выполнение тех работ, которые не доверял помощникам. Слава богу, парень вроде бы рос смышленым, и это радовало Мануэля: как-никак сын. Хотя и не единственный: когда мальчишке исполнилось восемь лет, Мануэль женился на достойной белой женщине, тоже из Португалии, по имени Антония Мария де Сан-Педро, и быстро нажил с ней еще четверых. Но вот ведь как случается: «неполноценный» Антонио, рожденный «черной» Изабель, оказался умнее и талантливее своих законнорожденных братьев.

Правда, был у парня один серьезный недостаток: любил он гульнуть со сверстниками, плясать до рассвета на празднествах и вечеринках. Любил повеселиться. И выпить опять же не дурак! Глядя на веселый нрав своего чада, Мануэль сокрушенно качал головой: это, конечно, материнская кровь гуляет в жилах. Бог с ним, разве виноват он в этом?

Не только авантюристов, инженеров горного дела и черных рабов из Африки привлек в Вила-Рику певучий звон золота. Спешили сюда и слуги господни, церковники всех мастей и орденов: иезуиты, бенедиктинцы и францисканцы обосновывались в краю легкой наживы, щедрых подаяний и чистого горного воздуха. И каждая церковная община, каждое «братство», каждый орден, стремясь щегольнуть друг перед другом, воздвигали богадельни, храмы и монастыри один роскошнее другого. Лучшие архитекторы Португалии изощрялись здесь, ослепляя святых отцов и их паству великолепием классического барокко. Правда, проповедуя свойственный им аскетизм, иезуиты умеряли буйные фантазии художников. Вероятно, поэтому в завитушках бразильских церковных алтарей чувствуется больше строгости и сдержанности, чем в ослепляющих изыском алтарях и фресках португальских храмов.

Процветала в Вила-Рике не только архитектура, но и другие виды искусства. Поэты и художники, композиторы и музыканты съезжались сюда со всей Бразилии. Что удивительно: традиции эти не умерли и до сих пор, даже сейчас, когда давно уже опустели рудники Вила-Рики, на фестивали искусства в Оуру-Прету собираются ежегодно лучшие артисты, художники и поэты Бразилии.

В такой обстановке рос Антонио Франсиско Лисбоа, встретивший смерть отца, когда ему было 37 лет. Тридцать семь лет — середина жизни, заказы уже сыплются со всех сторон, и цены на исполняемые работы растут из года в год. Он работал с упоением и восторгом, жил весело и буйно. Знал, что его имя становится известным за пределами Минаса, что знатные португальцы, люди чистой крови, приехавшие строить храмы на богатую землю Вила-Рики, с завистью и недовольством смотрят на дьявольски преуспевающего и — увы! — бесспорно талантливого мулата-выскочку, в жилах которого течет половина «дикой» африканской крови.

Да, буйно процветающая земля Минас-Жерайса меньше всего напоминала идиллическую Аркадию! За десять лет до рождения Антониу на главной площади Вила-Рики был разорван привязанный к хвостам лошадей Филипе дос Сантос, революционер. Он осмелился посягнуть на суверенитет португальской короны, подняв голос в защиту независимости Бразилии. И до и после этого периодически вспыхивали на рудниках и шахтах бунты рабов: негры бежали в глубь страны, основывая там свободные поселки «киломбос». Показное великолепие и процветание Минаса разъедалось раковой опухолью сегрегации.

Мулат Антонио Франсиско Лисбоа, прославившийся своим мастерством за пределами капитанства и даже самой Бразилии, оставался все тем же полубелым, полунегром, человеком смешанной крови. Такие, как он, не могли быть избраны в муниципальный совет, им запрещалось заниматься политикой или занимать должность судьи. Он строил храмы, но не имел права войти в них: почти все церковные общины имели статуты, преграждающие доступ «евреям, маврам, мулатам, квартеронам или прочим поганым нациям». Он мог зарабатывать большие деньги, но был лишен права надеть изысканный костюм или украсить себя драгоценностями, потому что в 1749 году король Жоао Пятый, тот самый, что на золото, добытое неграми Вила-Рики, воздвиг свой сказочный дворец о 880 залах, издал декрет, гласящий: «Неграм, мулатам, сыновьям и дочерям негров и мулатов, или детям черных матерей ЗАПРЕЩАЮ — будь они в состоянии рабства или родившиеся свободными — носить одежду из шелка, батиста, тонких шерстей и прочих дорогих тканей, равно как ношение драгоценных камней, золота, серебра и других дорогих украшений, какими бы маленькими они ни казались!» А те, кто ослушается этого декрета, могли быть наказаны по усмотрению местных властей — заключением в карцер или битьем батогами на площади города. А в случае повторения их надлежало сослать пожизненно на острова Сан-Томе.

Более того, с целью сохранить подчиненное положение негров и мулатов, ограничить их не только физическую, но и духовную свободу, возникали и плодились в Минасе уставы, запрещавшие «цветным» различные виды и категории художественных работ, например, ювелирных по золоту.

И поэтому можно представить себе, какое это было потрясение, когда малограмотный мулат вдруг бесцеремонно шагнул в это сонное благополучие, в царство канонов и традиций, где тысячелетиями все было заранее известно и определено: сколько вершков росту определил господь святому Себастьяну, каким цветом глаз наделил он святую деву Марию, сколькими гвоздями был приколочен к кресту Иисус Христос. Фронтоны выстроенных Антонио Франсиско церквей, алтари и фрески, скульптуры, барельефы и медальоны, его ангелы и дьяволы, святые и пророки разорвали пропахшую сладким ладаном тишину чопорного классического барокко. Мир, оживающий под его резцом, был иным, неведомым ранее миром. И поэтому, взирая с благоговением и трепетом на фрески и статуи Антонио, святые отцы терзались сомнениями. Они не понимали, что впервые присутствуют при великом таинстве, свершение которого доступно только руке и сердцу великого художника: ангелы и пророки, святые девы и великомученики сходили с отполированных тысячелетиями пьедесталов и становились людьми!.. Их бесплотные фигуры голубели, наливались кровью, хотя и не всегда голубой. Теряя свою опостылевшую им самим непорочность, святые обретали способность не только страдать, но и мыслить. Не только смиряться, но и спорить. Не только кротко веровать в добро и справедливость, но и требовать их торжества. И негодовать, не находя его в этом мире, полном жестокости и ханжества.

* * *

— Я даже не знаю, радоваться нам или сожалеть, что покрыли асфальтом дорогу в Оуру-Прету, — говорит директор городского музея Орландино Сейшас Фернандес. Мы пришли к нему, подавленные великолепием храмов и потрясенные поэзией узких, вьющихся по склонам гор улочек с разноцветными фасадами домов под коричнево-красной черепицей. — С одной стороны, это вроде бы хорошо: к нам теперь легко добраться, и люди всей Бразилии могут приобщиться к национальной истории, увидеть своими глазами, каким был Алейжадиньо. Но с другой стороны…

Орландино кивает головой в окно: внизу на крохотной площади Тирадентиса, которую в Бразилии и «площадью»-то не назовешь, она обычно называется «ларго», то есть «площадка», и вот на этой площадке, которая здесь в Оуру-Прету, все-таки горделиво именуется «пласа» — «площадь», стоят бок о бок десятки — именно десятки! — мощных пульмановских автобусов. Величественные, снабженные барами, туалетами и кондиционерами воздуха, гигантские, как динозавры, чудища, непонятно как умудрились протиснуться сюда по вьющимся к центру городка переулкам. А внизу, на ведущих к площади улочках Флорес и Дирейта — еще и еще автобусы, нетерпеливо фыркающие дизельным чадом и сотрясающие горные склоны своими чудовищными сиренами.

— Наш город называют «песней, выполненной в камне». Но на самом деле мы превратились в вечную ярмарку, в какое-то незатихающее торжище, — печально говорит Орландино. — Посмотрите, что делают эти дизельные моторы с нашим горным воздухом. Сколько дыма и копоти! Какой непоправимый вред наносится фрескам! Вот уж, действительно, не знаю, радоваться или страдать!..

Орландино, энтузиаст-фанатик, влюбленный в свой город, конечно же, прав. Здесь, в Оуру-Прету, происходит то же, что в самых популярных музеях мира. С той, правда, разницей, что в музее поток экскурсантов можно регулировать билетами и контролерами, стирающиеся паркетные полы — можно, хотя это и наивно, попытаться сохранить коврами или тапочками, а здесь, в Вила-Рике, ничего этого нет и быть не может. И тысячные орды волосатых космополитических хиппи, американских старух, японских студентов, аргентинских, уругвайских и парагвайских туристов, не говоря уже о толпах своих соотечественников из окрестных городов и весей, топчутся по храмам, заплевывают улицы, штурмуют крохотные гостиницы и отели, задыхающиеся и захлебывающиеся в этой лавине.

(Орландино еще не знал тогда, что вскоре рядом с городом вырастет алюминиевый комбинат… И выбрасываемые в воздух химические вещества начнут стремительно пожирать в самом прямом смысле этого слова фрески и скульптуры, фасады зданий и даже могильные памятники на двух маленьких кладбищах.)

На все той же забитой автобусами «площади» Тирадентиса — двухэтажный домик. Серые стены, голубые оконные рамы и черные декоративные решетки на окнах. Это ресторан «Пилао». Попасть туда невозможно. Все столики заполнены, и у входа — очередь жаждущих, как у дверей московского «Арагви» в субботний вечер. Мы благословляем себя за предусмотрительность и вытаскиваем из машины сумку с бутербродами.

— Дона Олимпия! Дона Олимпия! — раздается мальчишеский визг. С улицы Флорес показывается странное существо: ветхая старуха, на девятом, если не на десятом, десятке лет. Сморщенное, страшное лицо. Правая бровь вздернута высоко на лоб. Левая — лохматая и густая, почти наползла на глаз. На голове — нечто, напоминающее головной убор. Можно предположить, что этот предмет был шляпкой в годы, когда Мэри Пикфорд только-только начинала свою карьеру в кино. Облачена старуха в ветхое, латаное-перелатаное платье, голубое в белый горошек, и увешана от шеи до колен значками, брелоками, цепочками. В руках у нее — палка, на которой болтается потрепанный бразильский национальный флаг.

— Дона Олимпия! Дона Олимпия! — вопят и прыгают вокруг нее мальчишки. А она, не обращая на них внимания, идет, тяжело шаркая громадными мужскими сандалиями по отполированным до блеска булыжникам.

Я уже знаю, что мы видим одну из самых традиционных «достопримечательностей» Оуру-Прету. О старой Олимпии вот уже несколько десятилетий упоминают даже многоязычные — с прицелом на зарубежную публику — туристические справочники и путеводители Минас-Жерайса. В них можно прочитать трогательную легенду о том, как в самом начале века первая красавица Бразилии сошла с ума, когда ее оставил уехавший в дальние страны возлюбленный. С тех пор она ждет его.

Тяжело опираясь на палку, дона Олимпия подходит к нам. Зрелище, надо сказать, не для слабонервных. Один ее глаз закрыт. Другой смотрит на окружающий мир как-то пронзительно. Не могу понять, видит она меня или не видит? Пожалуй, нет… Кажется, взгляд ее обращен куда-то внутрь себя. И видит она там что-то такое, чего не видит никто.

— Это город страданий и горя, — слышу я ее голос. — Много людей ушло отсюда на каторгу и в тюрьмы, — бормочет она чуть слышно. — Много людей умерло и еще больше умрет скоро, сын мой…

«Сын мой» явно относится ко мне. Старуха вроде бы увидела меня, смотрит в упор и ждет. Но чего?.. Может быть, подаяния?

Я лезу в карман. Она продолжает пронзать меня тусклым взглядом, потом протягивает руку, трогает костлявым пальцем ремень фотоаппарата.

— Почему ты не хочешь сфотографировать меня, сын мой? — спрашивает она.

— Я не делаю этого без разрешения, — оправдываюсь я.

— Так я разрешаю, сын мой. Если, конечно, дашь мне денежку.

Открываю чехол аппарата, старуха приосанивается и заученным жестом, словно солдат на часах, берущий «на караул» при виде проходящего командира, отводит свою палку с флагом в сторону. Щелкаю раз-другой. Протягиваю ей два доллара.

— Спасибо, сын мой, — говорит Олимпия, приподнимает обтрепавшийся подол и прячет зеленые бумажки в рваный полуспущенный чулок. — А почему ты ни о чем меня не расспрашиваешь?

— А о чем я могу спросить вас, дона Олимпия?

— Ну, где покушать в нашем городе, например.

И тут я замечаю, что к подолу ее платья пришпилены визитные карточки с названиями местных харчевен и ресторанчиков: «таверна до Шафарис», «Калабоусо», «Лампиао».

Какие, черт возьми, инициативные и предприимчивые люди живут в Оуру-Прету. Это же надо додуматься, приспособить сумасшедшую старуху на роль бродячей рекламы! А в качестве компенсации за услуги — подкармливать ее объедками с кухни…

— Или ты хочешь, сын мой, узнать, где можно в нашем городе заночевать?

— Спасибо, дона Олимпия, — говорю я. — Но мы уже пообедали и сейчас уезжаем. Не нужно нам ни ресторана, ни гостиницы.

— Как хочешь, сын мой. Я привыкла помогать людям.

— Спросите ее, сеньор, о том, как она была «мисс Бразилия»! — кричат мальчишки.

— Это правда, что вы были когда-то «мисс Бразилия»? — послушно спрашиваю я.

— Нет, сын мой, тебя обманули, — хрипит старческой голос. — В мое время не было этого. Но я все равно была первой красавицей, — говорит дона Олимпия, ухмыляясь и приосаниваясь. Глаз, глядящий на меня или сквозь меня, вдруг становится осмысленным, человеческим. Что-то тронуло клавишу, и в душе ее пробудилась давным-давно забытая мелодия. Это трогательно и страшно. И я даже машинально отступаю на шаг.

— Ах, как была я хороша! — Она засмеялась, нет, захрипела и задрожала. Лицо ее исказила гримаса боли, но руку она успела поднести к волосам, словно пытаясь поправить прическу. — Ах, как была хороша!.. Я была «принцезинья» — «маленькая принцесса» Сан-Паулу. Так назывались тогда те, кого сейчас зовут «мисс».

— А когда это было?

— В пятом году, сын мой.

«В пятом году, — соображаю я про себя. — Если в пятом ей было, допустим, семнадцать, то сейчас стало быть ей уже за восемьдесят…»

Дона Олимпия смотрит на меня, и я чувствую, как взгляд ее снова гаснет, уходя куда-то в глубь себя. Она опять не видит меня, не видит мальчишек, не видит никого и ничего вокруг. Опираясь на палку, делает шаг, другой. Осторожно ступает по скользким булыжникам. И голос, уже совсем другой, погасший, хриплый голос доны Олимпии, продолжает под мерное постукивание палки с обтрепанным желто-зеленым флагом свой ни к кому не обращенный речитатив:

— Страдание и горе придут в этот город, много людей уже померло здесь и еще больше умрет…

* * *

До 47 лет Антонио жил и работал спокойно, но затем с ним начало происходить что-то непонятное: заболели суставы. Сначала глухо, потом все острей и острей. Появились какие-то странные язвы на теле. Пальцы рук и ног вдруг перестали повиноваться. Стало трудно держать молоток и резец. Однажды утром, пытаясь побриться, он со страхом обнаружил, что по лицу пробегают конвульсии. Судорога искривила шею и смяла рот. Охваченный ужасом бросился он к медикам, знахаркам и шарлатанам. Те полезли в пыльные фолианты, в которых можно было найти снадобья для любых видов немощи. От всего были средства в старинных книгах, но ни одно из них не могло помочь Антонио.

Болезнь прогрессировала. По завалинкам Вила-Рики шептались старухи, что не случайно господь ниспослал кару на грешника. Видать, решил отметить его за беспутство в молодости. Вздыхали и крестились испуганно женщины, некогда плясавшие с ним до утра и обнимавшие на рассвете неотразимого и неутомимого охальника, а некоторые, изведавшие с ним нечто большее, чем торопливые утехи на терпких ветках канелы, плакали горько. Народ прозвал Антонио «Алейжадиньо», что означает «Несчастненький», «Отверженный», «Убогий».

Трудно сказать, что его мучило больше: страдания физические или боль, поразившая душу. Люди стали сторониться его. Когда шел он по горбатым переулкам Вила-Рики до пят закутанный в голубой плащ, ставни захлопывались. И матери торопливо кричали, зовя детишек. Поэтому он решил ходить к месту работы — в храм, где рождался очередной алтарь, рано утром, до восхода солнца, чтобы избежать испуганных взглядов соседей и случайных встречных. А возвращался затемно, когда городок засыпал. Он понимал, что люди боятся его, потому что подозревают проказу. И знал, что проказа равносильна смерти: прокаженный должен быть изгнан из города и страны. Таковы законы предков: прокаженных даже не хоронили на общих кладбищах.

Потом он лишился возможности ходить: сгнили и отвалились пальцы на ногах. Три его раба — Маурисио, Агостиньо и Жануарио — старались не глядеть на своего хозяина. Жануарио, которому пришлось таскать Антонио на своей спине, пытался покончить с собой. Потом смирился. Приспособил мула, куда можно было усаживать хозяина. Потом сколотил для него носилки.

Прошел еще год, и случилось самое страшное: стали мертветь и отваливаться пальцы рук. И кто-то рассказывал потом, что в ярости Алейжадиньо отрубил себе пальцы. Он клал их по очереди на кедровое полено и кричал Жануарио: «Руби!» И тот рубил…

Губительный недуг разъедал тело Антонио. Но дух его, неистовый и непокорный, не сдавался. Лишившись пальцев на ногах, он научился ползать на четвереньках. Потеряв пальцы на руках, он заставил Маурисио привязывать к немощным культяпкам молоток и зубило.

Молоток — к правой, зубило — к левой. И продолжал работать, скрываясь от людей. Загораживаясь в храмах и богадельнях специальным пологом, чтобы никто не мог видеть его. Что это: отчаяние? Одержимость? Истерика? А может быть, великая сила духа?

Тридцать семь лет продолжалась неравная схватка Антонио с болезнью. Свыше трех десятков лет умирающий художник, скульптор, зодчий ваял скульптуры, барельефы, конструировал храмы и расписывал фрески инструментами, привязанными к изуродованным кистям рук. Именно так создал он главное дело своей жизни, величайший памятник, который не занял в учебниках и монографиях по истории искусства место рядом с бессмертными творениями Микеланджело или Рублева только потому, что ученые мужи лишь недавно открыли его. Только потому, что мир еще слишком мало знает об этом поразительном взлете человеческого гения.

Речь идет о малоизвестном за пределами Бразилии храме в городке Конгоньяс-до-Кампо.

* * *

От Оуру-Прету до Конгоньяса — около 120 километров. Сначала, петляя километров 70 по уже знакомым бурым склонам, поросшим тростником, эвкалиптами и пинией, мы возвращаемся к 135-й национальной автостраде Рио-Белу-Оризонти. Затем, уже на автостраде, сворачиваем налево в направлении на Рио, проезжаем еще полсотни, или, если уж быть точным, 52 километра, поворачиваем направо у столбика, отмечающего 389-й километр, и вскоре после поворота видим на дороге невысокого человека в сером форменном мундире. Он властно поднял руку, приказывая остановиться. Что еще такое: на полицию это не похоже… Может быть, представитель какой-нибудь дорожной службы? Как бы то ни было, я ударяю по тормозам. Машина послушно останавливается. Человек подходит, мы видим, что это подросток лет пятнадцати.

— Хотите посетить Конгоньяс? — строго спрашивает он. В голосе его звучит металл, а на подбородке шевелится редкий, еще не тронутый бритвой пушок.

— Да, а что?

— Тогда разрешите представиться: я — из местной «гуарда мирим». Это детская организация. Вроде бойскаутов. Зовут меня Жозе Кейрос Фильо. Мы оказываем содействие туристам: показываем дорогу, объясняем, что непонятно. Если не возражаете — я к вашим услугам.

Я не возражаю. Решительно отодвинув мою сумку с фотоаппаратами, розовощекий лоцман усаживается на сиденье рядом со мной и командует: «Прямо».

Я послушно еду прямо. Тем более что ни вправо, ни влево дороги нет. Путь можно держать только «прямо».

Пока наша машина нервно вздрагивает на ухабах и опасливо перебирается через скрипучие мостки, Жозе приступает к исполнению своих общественных обязанностей: беглыми мазками рисует портрет Конгоньяса. «В нашем городе около двенадцати тысяч жителей, выходят две газеты, имеется госпиталь на девять коек, одна „синема“ и четыре телефонных аппарата. Основан Конгоньяс в 1700 году…»

Лавируя между выбоинами, я размышляю о том, не слишком ли много газет в этом очаге цивилизации и не слишком ли мало коек в госпитале и телефонных аппаратов? Впрочем, такова бразильская провинция: больной может отлежаться и у себя дома, а вот пресса — это вопрос престижа. Какой уважающий себя город не заведет себе собственное печатное издание? А если самоуважение достаточно велико, то меньше, чем двумя газетами, вообще не обойтись!

— Осторожно, яма! — кричит лоцман. Я принимаю вправо и едва не цепляю бампером лениво пощипывающую травку козу. Прямо по курсу — над черепичными крышами и фонарными столбами белеет на вершине холма между двумя высокими пальмами строгий фасад храма с двумя симметрично вознесшимися к голубому небу колокольнями.

— Бом Жезус де Матозиньос! — торжественно возвещает Жозе, словно объявляя появление на ринге боксера-тяжеловеса, претендующего на звание чемпиона мира. Машина петляет, взбираясь по узким улочкам все выше и все ближе к вершине холма, а лоцман вдохновенно продолжает блистать эрудицией: «Наш храм построен группой архитекторов, в их числе — Маноэль Родригес Коэльо, Жоао де Карвальо, Иеронимо Феликс. Но славой своей он обязан знаменитым и ни с чем не сравнимым чудом человеческого гения: статуям двенадцати пророков, установленным при входе. Их автор — великий Алейжадиньо».

Под этот монолог, вполне достойный гида-профессионала, мы выезжаем на площадь перед храмом, Жозе выскакивает, хлопотливо показывает место, где можно припарковаться, а потом, когда мы вылезаем и разминаем затекшие ноги, глядит на нас с необычайно довольным видом, будто это он, а не Алейжадиньо, высек специально для нас из серого «педра-сабао» — «мыльного камня», двенадцать скульптур, выстроившихся вдоль лестниц и террас у главного входа в храм.

Вот они — двенадцать самых знаменитых работ Алейжадиньо. Двенадцать пророков… Исайа: неистовый старец, бросающий в лицо каждому, кто проходит мимо, гневные и бранные слова. Молодой красавец Даниэль, погруженный в какую-то вечную думу. Абдиас, властный и гордый, предупреждающий о близости страшного суда. Страдающий Иеремия. Рассудительный и уверенный в себе Барух. И все остальные — усталые и грустные, гневные и мятежные — они словно ведут нескончаемый, длящийся веками спор друг с другом. О смысле жизни, о ее жестокости, о людской несправедливости, о неизбежности, неотвратимости конца и о том, что, несмотря на неправедность и жестокость этого мира, придет когда-то час справедливости. И пусть со страхом ждут этого мига дьявольские силы, живущие в душах людей и среди людей.

Двенадцать пророков. Кажется, что, собрав последние силы, больной художник отдал им гаснущее в собственной груди тепло. А может быть… Есть такое предположение, хотя никто еще не сумел его доказать, что каждому из двенадцати Алейжадиньо придал внешность и постарался вложить в него душу одного из героев разворачивавшейся тогда борьбы за освобождение Бразилии от гнета португальской короны…

Но это еще не все. По аллее, подымающейся к храму, стоят шесть маленьких часовен, напоминающих сараи для хранения дров или старого хлама. Внутри их, во влажном, пропахшем плесенью и гнилью полумраке — еще шестьдесят шесть деревянных, полихромных, вырезанных из кедра скульптур Алейжадиньо. Они объединены в семь сцен-композиций, изображающих «страсти Христовы»: весь печальный путь «Жезуса» (так по-португальски произносится имя Иисус) от тайной вечери с Иудой до распятия. Вот он — Иуда Искариот. На его деревянном теле — следы ножей и застрявшие пули: бразильские паломники уже 150 лет сводят с ним счеты, вымещая на безответном куске кедра древнюю, как мир, ненависть и презрение к предателям и шкурникам.

— Последний раз в него стреляли в прошлом году, — деловито информирует Жозе, о котором я, честно признаться, уже позабыл. — Это был разорившийся фазендейро. Он дал обет — наказать Иуду за страдания Жезуса Христа. В самого Иуду он не попал. Вон, видите: в стене правее и выше головы — след от пули.

След от пули на темной стене разглядеть не могу. И у меня нет никакого желания разыскивать его. Хочется помолчать. Но неугомонный экскурсовод суетится и теребит нас, пытаясь побыстрее протащить от одной часовенки к другой, чтобы, стремительно вывалив на нас свой интеллектуальный багаж и получив мзду, отправиться на поиски очередного «гринго». Поэтому я вынужден, не дожидаясь окончания экскурсии, поблагодарить и щедро вознаградить за пояснения, после чего он, как я и думал, стрелой бросается обратно к храму, куда подруливает необъятных размеров туристский «пульман».

А мы наконец-то остаемся в одиночестве. Пока прикатившие автобусом немцы или американцы будут осматривать собор, мы можем в тишине и покое пройти вместе с «Жезусом» весь его скорбный путь на Голгофу: антологию коварства, подлости, злобности и вместе с тем терпимости, веры в свою правоту, в силу добра и величие страдания, возвышающего, очищающего и искупляющего.

«Жезус»… Миллионы раз художники всех эпох, народов и цветов кожи воплощали эту библейскую фигуру в бронзе и гипсе, в масле и камне. Алейжадиньо стал одним из первых, если не первым, кто, сохранив страдальческое, скорбное, классически-покорное выражение лица Христа, наделил его мускулистым телом атлета. Зачем он это сделал? Почему он часто менял положение стоп у своих скульптур? Как это видно, например, у пророков Исайи и Иеремии. Правая нога у каждого из них неестественно вывернута вправо, а левая — влево, словно пророки спутали башмаки, надев правый — на левую ногу, а левый — на правую.

Почему Алейжадиньо, прекрасно знавший анатомию человека, во многих своих работах вдруг сознательно разрушал привычный рисунок кисти руки, так что все пять пальцев оказывались строго параллельными, не выделяя большой палец? Что это: своеобразная «подпись» мастера, желающего таким образом навечно удостоверить подлинность своих работ, или, как убежден один из бразильских критиков, «примеры первого в истории живописи экспрессионизма»? Или, может быть, страдающий художник умышленно наделял свои творения своими же собственными муками, болями, недугами?..

Впрочем, главная тайна его творчества и секрет его необычайной выразительности кроется не в деформации рук или ног у скульптур, а в удивительной мятежности всего того, что выходило из-под его резца. Его неистовое, почти еретически страстное искусство было бунтом. Бунтом против тысячелетних неприкасаемо-святых догм «красоты», «благолепия», «благочестия», прикрывавших розовыми облатками фресок и алтарей столь же древние, терзающие мир язвы фарисейства, жестокости и низости. Ведь он как мулат, потомок африканцев все это испытал на себе: и фарисейство святых отцов, и жестокость власть имущих, и низость друзей, отвернувшихся от него в трудную минуту.

…Все это можно пока только предполагать.

Потому что творчество Алейжадиньо остается до сих пор столь же плохо изученным, как и его жизнь. Академии Запада лишь совсем недавно открыли его для себя. А многие искусствоведы долгое время пребывали под воздействием суждений первых европейцев, столкнувшихся с этим феноменом. Один из них — немецкий барон Эшвег, посетивший Минас еще в 1811 году, то есть при жизни Алейжадиньо, писал о пророках Конгоньяса с хладнокровным высокомерием «стопроцентного арийца»: «Их одежды и фигуры иногда безвкусны и лишены пропорций. Но все же не следует игнорировать достоинств человека, который был самоучкой и никогда не видел по-настоящему великих произведений искусства».

Да что там иностранцы! Сами бразильцы лишь недавно начали осознавать истинное величие этого гения. Появились восторженные определения: «Микеланджело Тропиков», «Эль Греко-Мулат», «Новый Пракситель». И все же до сих пор большинство историков, журналистов и искусствоведов едва ли не основное внимание уделяют выяснению загадочной болезни Алейжадиньо, споря о том, что же это такое было: проказа, сифилис или что-нибудь еще? В то же время выявлена и учтена лишь небольшая часть его произведений, а масса неопознанных работ рассыпана по сотням церквушек, монастырей, часовен, богаделен и частных коллекций Минас-Жерайса. А те, что опознаны и внесены в каталоги, — шедевры, способные украсить лучшие залы Лувра или Эрмитажа, медленно, но верно гибнут, разрушаясь под воздействием губительных солнечных лучей, убийственной тропической влажности и истеричных богомольцев и зевак-туристов.

…В последние годы ему стало совсем плохо. Чувствуя приближение конца, он перебрался в дом к племяннице, престарелой повитухе Жоане. Вместе с ней за умирающим ухаживала соседская старушка Елена, заставлявшая его глотать новые и новые снадобья. Увы, ничего не помогало. Он все-таки ослеп.

После этого страдания его продолжались еще около двух лет. Все это время немощный, заброшенный и забытый всеми дряхлый старик пролежал на грубом топчане в темной каморке, моля бога о ниспослании смерти как избавления. Он погибал в муках, но разум не покидал изуродованное, парализованное тело до последней минуты. До 18 ноября 1814 года, когда в возрасте 84 лет, двух месяцев и двадцати дней он скончался.

…Здесь следовало бы поставить точку, но, перечитав написанное, подумалось, что жаль расставаться с Алейжадиньо на такой грустной ноте. Я порылся в досье и раскопал подходящую к случаю цитату — высказывание одного из директоров Лувра, приезжавшего в Бразилию договориться об издании во Франции альбома работ Алейжадиньо: «Перед нами достижение человеческого духа, которое еще ждет своего эпоса».