Что важно в Пушкине? – жажда жизни

Он отошел на полчаса от письменного стола к барьеру на Черной речке, чтобы заткнуть глотку Дантесу, защитить честь жены.

Не прерывая ни творческих планов, ни даже переписки.

Пушкин был стрелок отличный, получше Дантеса, и в полной уверенности ехал на дуэль, торопясь застрелить негодяя.

Самолюбствие было Пушкину всего дороже.

Выход из драмы ревности Пушкин видел только в пуле. Отличный стрелок, он не сомневался в победе, в спортивной удаче, наконец, в расположении бога Аполлона.

Маяковский в отличие от Пушкина вовсе не владел этим наступательным оружием. И в оборонительной позиции дотянул свой браунинг до собственного виска.

Опять же самолюбствие было Маяковскому всего дороже: нашел в себе силы. Маяковский был, несмотря на «тушу», физически очень слабый – пишущую машинку, старинный «Ундервуд» «на развернутый лист», не мог, по воспоминаниям Волкова-Ланнита, перетащить из комнаты в комнату.

14 апреля 1930 года нашел в себе силы дотащить браунинг до собственного виска[77].

Это не было бегством от жизни.

Пастернак («Люди и положения») обвиняет Есенина в том, что он только хотел подшутить, заранее оставил письмо Эрлиху[78], которое тому так и не пришлось прочесть. То есть поступил так же, как Маяковский, который стрелялся на глазах Полонской и все время оттягивал миг смерти.

Обстановку обеих самоубийств отличает многолетнее пьянство, которое сопровождало Есенина в течение всей его жизни, и вряд ли он мог тут в чем-нибудь схитрить. А вот Маяковский хитрил, и надо было Полонской не уступить, а дать ему по морде, потому что такую элементарную вещь, как абсолютное физическое отвращение…

Маяковский не годился ни в Пушкины, ни в Блоки.

От Блока Маяковский мог бы почерпнуть «ряд неизвестных истин».

Маяковский и Лиле Юрьевне Брик надоел, наверное, до предела.

Что было бы, если бы Пушкин застрелил Дантеса? Я думаю, не пришлось бы выбрасывать Дантеса в двадцать четыре часа по личному приказанию Николая, нидерландский посланник Геккерен не был бы объявлен «персоной нон грата». Наталья Николаевна гуляла бы поосторожней. А доносчик Долгоруков[79] не писал бы своих доносов никогда. Пушкин ошибся в доносчике. Следствие возникло тогда же, и на запрос Николая Дантес прислал из Парижа образец своей подписи и получил августейшую реабилитацию на сей счет. У Геккерена и надобности такой не возникало – барон был в Петербурге все это время. Но, конечно, это не избавило его от немедленного отъезда. О том, что донос Пушкину – провокация Долгорукова, писавшего и диплом, и письмо к Пушкину, узнали только в наше время, экспертизой Ленинградского Уголовного розыска.

Вот та хитрость Маяковского перед своей кончиной и навела Пастернака на мысль – не хитрил ли и Есенин перед тем, как отправиться в лучший мир.

Их

и по сегодня

много ходит —

всяческих

охотников

до наших жен[80].

О чем тут идет речь?

Маяковский не был женат, и это все звучало как явная поэтическая вольность.

Что касается Блока, у которого Маяковский мог бы кое-что и позаимствовать как по линии «Жизнь – искусство», так по линии и личного поведения.

Разве рад я сегодняшний встрече?

Что ты ликом бела, словно плат?

И в твои обнаженные плечи

Бьет огромный холодный закат?

Ты смела! Так еще будь бесстрашней.

Я не муж, не жених твой, не друг!

Так вонзай же, мой ангел вчерашний,

В сердце острый французский каблук!

<«Унижение»>

«Унижение» не менее гениально.

В «Унижении», кстати, – вся «Москва кабацкая», бесчисленное количество примеров, связывающих ресторанные стихи Блока с «Москвой кабацкой»: а ведь эпигонство – смертельно.

Впрочем, не только Есенин чувствовал себя ущемленным Блоком. Все акмеисты жаловались на то же. Вернее, жаловались не акмеисты на Блока, а Блок на акмеистов («Без божества, без вдохновенья»[81] плюс единственное письмо Блока Ахматовой).

Булат Окуджава, выступая в Баварии, пустился в ненужные объяснения касательно сущности стихов: поэзия непереводима, и с этим обстоятельством приходится считаться любому советологу. И всякие суждения типа «да, но» или «да и» вызывают абсолютно не нужные автору многочисленные объяснения. Надо было просто сказать, раз уж Окуджаву приняли в Мюнхене за выразителя политического протеста в советской литературе: «Да, я потому «за», потому что я победитель, это вы напали на нас, а не мы. Мы пожертвовали двадцать миллионов людей и дошли до Берлина. Это сделали мы, а не вы». А поэтому при любых обстоятельствах: «Самолюбие мне дороже», как говорил Бабель в «Одесских рассказах».

1970-е годы

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК