ИЗ ОГНЯ ДА В ПОЛЫМЯ Интеллигенция и патриотизм

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Года два назад мною, грешным делом, были написаны заметки о патриотизме4, которые на одних страницах публиковались под названием «Знать себя патриотом», на других - «Патриотизм - это не право, а обязанность». Наивное дитя минувшей эпохи, названной застоем, и худо-бедно, но существовавших в то время в нашем придавленном обществе нравственных и этических ценностей, я кинулся защищать патриотизм, покоробленный тем, что к этому священному чувству, без коего, как мне представлялось, и шагу нельзя ступить, новые властители дум начинают относиться без почтения и нет-нет да кусать его, торопливо отскакивая и пригашая оскал. Сегодня я вынужден удивляться сам себе: «Господи, было о чем говорить! было чем возмущаться!» В сравнении с тем, во что это вылилось теперь, то были невинные забавы, легкие тренировочные упражнения для укрепления боевого духа, который всего-то за два года превратился во всесокрушающий энтузиазм. Ну разве не допотопная простота, разве не слепота доверчивого ума водили моим пером, когда писал я: «...Никто не забывает пока о патриотизме и потребностях Отечества... Теперь на любовь к Отечеству станут наверняка ссылаться меньше». Всего-то! - «меньше»! Мне казалось в дурных моих предчувствиях, что патриотизм могут отодвинуть в сторону каким-нибудь более ловким понятием, чем комиссарский интернационализм, постараются, да и то с оглядкой и оговоркой, изъять из общественного обихода, уволить, так сказать, с казенной службы в запас, отправить на пенсию, но - не оплевывать же в голос со всех сторон, не в грязь же его, не ноги вытирать!.. До этого мое жалкое воображение, мои робкие предвидения не доходили. Но события в нашей общественной жизни разгоняются столь стремительно и новые блюда для общественного сознания готовятся так быстро, что патриотизм на глазах стал чувством «биологическим, оно есть и у кошки» (Б. Окуджава), «свойством негодяев» (Ю. Черниченко); Ан. Стреляный, чтоб не мелочиться, увидел в нем «фашизм, это самое грозное оружие патриотизма, его ядерную бомбу». И так далее, всех не упомнишь. Невольно подставляется здесь слово «волконалия», переиначенное на русский манер Ал. Ремизовым из «вакханалии». Если генералы и полковники армии, изгоняющей патриотизм с подмостков любой, надо понимать, нации, еще как-то стараются выгораживать свои горячие мнения ссылками на тех, кто преуспел в этом искусстве раньше, то у «рядовых» дальше ругани мысль не идет. Место для духовной пуповины, которой крепится каждый из нас к своему народу и своей земле, сегодня безоговорочно определено на помойке, одно из самых древних чувств, создававших человека и украшавших его, названо одним из самых мерзких. «Свойство негодяев» - и никаких! Недолго же играла музыка терпимости на празднике плюрализма; едва лишь отросла на вольном воздухе мускулатура - и вновь, с другого уже конца, «один громящий кулак», который никакого инакомыслия ни в голове, ни в сердце не признает. К тому дело и шло, и мы не видели этого лишь оттого, что закрывали глаза на очевидные вещи, полагая, что общество любого поколения обязано извлекать уроки из прошлого и что возвращение на «исходные позиции», которые не однажды приходилось бесславно покидать, с каждым разом чревато все более тяжкими последствиями. Нынешние ругатели патриотизма лишь повторяют зады, не только пройденные, но и нажегшие бесчисленные духовные и материальные пепелища, они не утруждают себя извлечением истины из палки, которой Россия уже была бита, вновь навлекая ее, как неизбежное возмездие, на голову дурачимого народа.

Свою статью «Песни западных славян» (Литературная газета. 1990. № 32) Ан. Стреляный едва ли не первыми строками начинает со слов русского философа-эмигранта Г. Федотова, так полюбившихся выпрямителям национального духа в общечеловеческий, что они наперехват печатаются то в одном, то в другом, то в десятом издании.

«Основная слабость русского национализма, - сказано у цитируемого Г. Федотова, - в его органическом, каком-то животном или растительном натурализме. Растение, вырванное из почвы, засыхает. Человек свободно движется по лицу земли. Но русский человек все еще слишком похож на растение. Для него родина прежде всего - не мысль и даже не слово, а звучание, тембр голоса... Это большая слабость, как бы неразвитость мужественной человечности. Если прибавить к этому привычку к коленопреклоненной позе, то вот уже и почти готовая формула “славянской души”».

К статье Ан. Стреляного мы еще вернемся, так же как и к позиции Г. Федотова, а пока спросим себя: что же предшественники Ан. Стреляного по «русскому вопросу» не размахивали подобной аттестацией «славянской души» в Великую Отечественную?! Почему? Появись она, они бы в землю ее зарыли, объявили бредом сумасшедшего, предали анафеме, распяли и расстреляли - примитивный дальше некуда славянин вместе со своими братьями по государственной семье спасал в то время мир от фашизма, спасал в том числе и их, родившихся и еще не родившихся, валами валился во многих миллионах на землю, чтобы в прямом смысле превратиться в «растительный натурализм», и поддерживал его в этой трагической участи и жертвенной миссии отнюдь не казенный, а ветхозаветный национальный патриотизм. Из страха за свою судьбу он был дозволен, потом из осторожности терпим, а теперь снова люто ненавидим - за те же самые, вероятно, качества, ради которых к нему обратились в войну и которые, должно быть, живы до сих пор. А потому - весь огонь отечественных и заотечественных батарей по нему, по нему, по нему, не различая ни оттенков его, ни исторической сердцевины, ни временных наростов, ни возможной потребности в нем в будущем, в новую годину испытаний, выцеливая все, что подозрительно «особливостью», способной иметь к нему отношение.

Ну хоть бы из подобия справедливости делили патриотизм на «нормальный» и «ненормальный», как делалось еще недавно - нет, ныне одно лишь «звучание» этого слова, «тембр голоса», доступные россиянину, вызывают ярость. Не иначе, нужно думать, из преисподней явилось исчадие ада, ступил на нашу землю Князь Тьмы, и все вселенское зло объединилось в этом отвратительном образе, именуемом русским патриотизмом.

* * *

Необходимо полностью привести мысль Ю. Черниченко, из которой изъята производящая сильное впечатление фраза, - чтобы не лишать ее родного контекста. В интервью «Книжному обозрению» (1990. № 19) знаменитым нашим публицистом сказано следующее: «Ярость и так называемый патриотизм - свойство негодяев... Я не говорю: плюй на свою родину или оскорбляй свою мать. Я говорю: в понимании русских интеллигентов всегда было: “Как вы можете вожжаться с ним? Он же - ‘патриот"’... Он минусы своей личности выгораживает тем, что орет на каждом шагу: “Я защищаю страну!” В данном случае это род инвалидности: ничего, кроме того, что он русский, не держит его на белом свете».

«Ярость» и так называемый патриотизм в одну кучу -это все равно что Божий дар с яичницей... И разве по тону этого отрывка не видно, кто впадает в ярость? Это уж совсем с больной головы на здоровую. Оставим на совести Ю. Черниченко ругательства, которые, как известно, никому не делают чести и не добавляют аргументов в споре. Однако в утверждении, относящемся к «свойству» русской интеллигенции не «вожжаться» с «патриотами», нам придется с ним согласиться. Было! было! - потому и держит себя столь уверенно и самодовольно нынешняя «интеллигенция», что чувствует поддержку и благословение своих учителей, во весь XIX век стяжавших себе славу в искусстве «критическим реализмом», а в общественной мысли -«революционным демократизмом». Не всегда, правда, было и не постоянно, и не на таких брезгливо-спесивых рожнах, какие представляются Ю. Черниченко, но - было! из песни слова не выкинешь. У того же Г Федотова, на высказываниях которого, как всадник на мстительном коне, проскакал по своей статье Ан. Стреляный, не заметив по слепоте, что конь этот в природе не одной лишь мстительной масти, - есть у Г Федотова и такое: «Для интеллигенции русской, то есть для господствовавшего западнического крыла, национальная идея была отвратительна своей исторической связью с самодержавной властью. Все национальное отзывалось реакцией, вызывало ассоциацию насилия или официальной лжи. Для целых поколений “патриот” было бранное слово. Вопросы общественной справедливости заглушили смысл национальной жизни...»

И еще - у него же: «...Каждое поколение интеллигенции определяло себя по-своему, отрекаясь от своих предков и начиная - на десять лет - новую эру. Можно сказать, что столетие самосознания русской интеллигенции является ее непрерывным саморазрушением. Никогда злоба врагов не могла нанести интеллигенции таких глубоких ран, какие наносила себе она сама, в вечной жажде самосожжения».

Если бы только «сама», а то ведь сожжения всего, что вырастало на национальной почве, и этим первейшим правилом, смыслом ее существования и возгорается сейчас вновь наш общественный авангардизм, не желающий оглянуться всего лишь на несколько десятилетий назад, на ту территорию победившего дела, где революция дожирала остатки рода своих пламенных детей. Нынешняя интеллигенция - почти полностью новая, как никогда и нигде, разночинная и разномастная; это иных корней тело, не имеющее еще ни родовой памяти, ни традиций, ни духовных запасов, даже не сбалансированное до конца во всех своих членах... Но одну память, одну традицию, один инстинкт, один опыт оно, это новое тело, могло бы вобрать в себя, если бы нашло время зайти на кладбище интеллигенции старой...

О роли интеллигенции в подготовке революции написаны знаменитые «Вехи», к этому сборнику прежде всего и следует отсылать читателя, желающего понять «истоки и смысл русского коммунизма» (название книги Н. Бердяева, но под ним может составиться по этой теме целая библиотека, в которой «Вехи» по праву должны стоять впереди). Они теперь снова доступны. Написанные лучшими умами начала века, из нее же, из интеллигенции, происходящими и потому знающими предмет обсуждения слишком хорошо, «Вехи» есть настолько яркая, подробная и героическая история болезни, что патологоанатома можно было не заказывать.

Что жертва будет, сомневаться не приходилось: уже не от интеллигенции зависело, произойти или нет трагическим событиям, через нее переступила к тому времени новая сила, ею взращенная, которую трудно было остановить на пути к унаследованной цели. Вроде бы справедливо: одни заказали музыку, другие ее исполнили, потребовав плату по своему усмотрению, если бы... бесславием и кровью не пришлось платить всей стране, и больше всего тем, кто занимался делом прямо противоположным и самым мирным, духовно и хлебно окормляя эту страну.

При серьезной попытке разобраться в «истоках и смысле», сразу возникает потребность пройтись по большаку русской литературы начиная с конца XVIII века - с тех пор, как она вышла на путь почти полуторавековой славы. Это делали и Г. Федотов, и Н. Бердяев, и другие, сходясь в социальных оценках писателей, создавших интеллигенцию в том лице, какое принято в ней видеть. Удивительно, что это узнавание по «лицу» на многие времена передалось и нам... и мы, не всегда умея объяснить, почему Герцен - интеллигент, а Лесков не интеллигент, по одному лишь звучанию имени знаем, кто есть кто, имя несет в себе, как тавро, определенный знак принадлежности или непринадлежности к интеллигенции. Не всегда, правда: Пушкин, к примеру, а с ним и Лермонтов, определены находиться где-то посередине; по всем статьям ума и сердца, по блеску таланта возвышаться бы им в самом центре интеллигентского сияния, ан нет, какое-то препятствие не пускает, двери не отворяются, и вынуждены наши гении держаться в стороне и терпеть насмешки от чистопородных интеллигентов, время от времени снисходящих к ним для прогулок. Суть этого избранничества, хоть и при других именах, с горьким сарказмом очень верно подметил В. Розанов: «Как же: и Л. Андреев, и М. Горький были “прогрессивные писатели”, а Достоевский и Толстой -русские одиночки-гении. “Гений” - это так мало».

* * *

Интеллигенция в том духе, в каком она давно понимается и принимается, зародилась, как известно, в России и существует только здесь. Это полностью русское по среде обитания явление, для благополучного развития и существования которого потребовались условия, возможные только у нас. Об американской или английской интеллигенции можно говорить лишь в культурном и интеллектуальном смысле, наша интеллигенция отсвечивает иными доспехами. Рядом с ней любая другая будет отличаться оппортунизмом и социальной недоспелостью. Наша зародилась из главного противоречия в России, оставленного Петром, в той трещине, которой раскололась страна, когда он с могучей энергией взялся передвигать ее в Европу.

Первым русским интеллигентом считается А. Н. Радищев, автор «Путешествия из Петербурга в Москву», которое по воле великой императрицы ему пришлось продолжить в мои родные края - в Илимский острог. Правда, Г Федотов считает, что первыми были восемнадцать молодых людей, еще при царе Борисе отправленных для обучения за границу и все, как один, ставших невозвращенцами. Сомнительного свойства «доблесть невозвращения» сознательно делается философом высшим проходным баллом в избранное общество. Тут-то и зарыта собака тайны интеллигенции, избравшей своей родиной Россию. Ничто другое она не могла избрать: «особенность», «специфичность», «исключительность» ее кроется в том, что требовалось неприятие России под гербом ее знаменитой триады не французом и не немцем, а именно русским. Требовался своего рода национальный мазохизм. Ни в Германии, ни во Франции ничего подобного не могло возникнуть потому, что никто не тянул их на аркане в Россию или Китай, а оппозиция предлагала свои, как ей казалось, лучшие пути благополучия или обновления собственной нации на собственной почве. Наша же интеллигенция, быть может, и сама вначале о том не подозревая и действуя вслепую, родившись из протеста мрачной действительности, затвердила затем протест как религию, как вечную цель и сделала обличение смыслом своего существования. Беспорядка, грязи и нищеты в России всегда хватало, и весь вопрос для интеллигенции при выборе ее пути сводился к тому, натаптывать ли грязи, намешивать ли злобы, подбивать ли к непорядкам еще больше или браться соединенно и согласно за тяжкую работу по их очищению. Интеллигенция выбрала первое, самое легкое, и объявила тем самым старой русской государственности войну не на жизнь, а на смерть. Слова эти - «не на жизнь, а на смерть» - давно стали затверженной условностью, означающей непримиримую борьбу до победы, а в действительности они несут более страшный смысл - непримиримость до уничтожения обеих сторон. Так оно в сущности и произошло.

Вот почему ни старик Державин, поднявшийся до небесной прозорливости в оде «К Богу», ни Ломоносов, объявший своим умом почти все науки и искусства, ни мудрейший патриарх русской поэзии Жуковский, ни Карамзин, свершивший великий подвиг жизни одной лишь «Историей Государства Российского», ни другие, высоко почитающиеся в святцах отечественной культуры, - интеллигентами считаться никак не могут: они не бунтари, а целители национальных язв; не хулители, а работники на ниве просвещения; не агитаторы, а доброхоты мысли. И уж тем паче не выйдет отнести к интеллигенции славянофилов, даже славнейших и умнейших из них (Хомяков, Аксаков, Киреевские): не тот фасон ума и веры. Они соглашались для оздоровления и облагораживания национальной действительности принимать лучшее от других, но не губить лучшее у себя, говорили о необходимости восприятия под началом своего и, конечно, решительно не соглашались с вытеснением и оплевыванием своего. Да и где, в каком состоявшемся культурно и духовно народе, могли с подобным согласиться?! Однако и это - что народ наш состоялся - интеллигенция ставила под сомнение.

П. Чаадаев, один из первых «западников», писал - слова эти сейчас вновь вздымаются над входными воротами России: «Глядя на нас, можно было бы сказать, что общий закон человечества отменен по отношению к нам. Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, не научили его; мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих, ничем не содействовали прогрессу человеческого разума, и все, что нам досталось от этого прогресса, мы исказили».

Если следовать этой логике, русская интеллигенция была первым вкладом в прогресс. Но зато каким! До нее ничего похожего в мире не водилось и до подобной жертвенности самые фантастические представления не поднимались: всю себя на алтарь разрушения своей страны во имя прогресса!

«Отрицание - мой бог», - гордился Белинский. И продемонстрировал это блестяще в громогласном письме к Гоголю, для которого уже тогда (1847 год) «просвещенная» публика была настолько подготовлена, что оно ходило в списках по всей России. Хотелось бы порекомендовать перечитать это письмо: искусству брани нынешним «светильникам разума» есть у кого поучиться. Белинский проговорился там, кстати, и о вине Пушкина, «...которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви». И - добавим - преждевременно расстаться с жизнью. Катехизис интеллигента, который переродился потом в нечаевский «Катехизис революционера», можно продолжать сколько угодно, но каждый желающий без труда восполнит его самостоятельно. Мы же, чтобы не задерживаться, ограничимся еще одним напутствием - на этот раз Добролюбова: «...Нам следует группировать факты русской жизни... Надо колоть глаза всякими мерзостями, преследовать, мучить, не давать отдыху - до того, чтобы противно стало читателю все это царство грязи, чтобы он, задетый за живое, вскочил и с азартом вымолвил: “Да что же, дескать, это за каторга, лучше пропадай моя душонка, а жить в том омуте не хочу больше”».

«Все наши русские писатели, - заметил наблюдательный Достоевский, - решительно все только и делали, что обличали разных уродов. Один Пушкин, ну да, может быть, Толстой, хотя чудится мне, что и он этим кончит...

Остальные все только к позорному столбу ставили или жалели их и хныкали. Неужели же они в России не нашли никого, про кого могли сказать слово, за исключением самого себя, обличителя? Мелюзгу разную кисло-сладкую да эфирных девиц, правда, они рисовали для контраста с теми злыми, порочными, пошлыми и пустыми людьми, которых они облюбовывали. Почему у них ни у кого не хватило смелости (талант был у многих) показать нам во весь рост русского человека, которому можно было бы поклониться? Его не нашли, что ли?..»

«Собственно, никакого сомнения, - уже за чертой спора ставит последнюю точку В. Розанов, - что Россию убила литература. Из слагающих “разложителей” России ни одного нет нелитературного происхождения».

Достоевский в приведенных словах не случайно доводит мысль до смелости («не хватило смелости...») - показать во весь рост русского человека значило пойти вопреки не только общепринятому, но и карающему мнению. Вспомним Н. Лескова, который, приняв ославу при жизни, не в силах до сих пор отмыть ее и по смерти. Тот же Розанов, не раз и не два меченный демократическими собратьями по перу прожигающими клеймами, на собственном опыте имел основания говорить, что в России выгодно быть обличителем, что это дает обеспеченное общественное положение и пророческую мантию.

* * *

В своих прежних, уже упоминавшихся заметках о патриотизме я привел слова Л. Н. Толстого: «Патриотизм -это рабство» - и коротко прокомментировал их, что беру на себя смелость с сегодняшней, хоть и низкой, но далеко продвинутой вперед кочки утверждать, что Толстой ошибался. Во-первых, сказалась общественная атмосфера, откуда патриотизм все больше и больше вытеснялся, а во-вторых, дальнюю перспективу общественного устройства и человеческого братства великий писатель в своем нравственном максимализме готов был перенести в свои дни.

«Толстой ошибался?! - в голос возмутилось «интеллигентное общество» из расплодившихся Ивановых, не помнящих родства, Поэля Карпа (по писаниям последнего я долго принимал его за родного сына Евгения Сазонова, выдуманного в застойные времена острословами 16-й полосы «Литературной газеты», пока не разъяснили мне, что это лицо, так сказать, в плоти и крови) и других. - Да это святотатство - говорить такое! Это!.. Это!..»

Преступлений за мной было насчитано вдоволь, а моя злосчастная «кочка» оплевана со всех сторон, так что я и сам почувствовал себя на ней скользко. Хотя - почему бы Толстому не ошибаться, от ошибок никто не застрахован. Так же как и патриотизм, Толстой отрицал государство, суд и наказания, но это не значит, что мы должны немедленно от них отказаться. От патриотизма же, считается, обязаны. Не Льва Николаевича защищала эта братия (как будто нуждается он в их защите!), а желанное ей общество, освобожденное от такого анахронизма, как отеческие чувства.

Я заговорил об этом для того, чтобы сослаться на самого Толстого. Известно, что «тихий патриотизм», как бы не соглашаясь с самим собой, он признавал. Но вот еще одно любопытное свидетельство. После первой книги «Интервью и беседы с Львом Толстым» составитель Вл. Лакшин подготовил вторую - интервью с Толстым зарубежных гостей Ясной Поляны. В 1905 году у Льва Николаевича побывал венгерский журналист Густав Шерени, из интервью которого я и выписываю большой отрывок, кажущийся мне интересным не только ответами писателя, но и взглядами журналиста.

Начинает венгр:

« - Разрешите мне рискнуть высказать мнение, что патриотизм - самое священное человеческое чувство и нет смысла подвергать его осуждению, потому что в реальной жизни мы еще долгое время не сможем обходиться без него. С таким прошлым, какое у него есть, патриотизм не может рухнуть в один день. Во имя патриотизма свершались самые благородные дела и достигали немалых успехов, благодаря ему греки спасли цивилизацию от тирании персов, патриотизму Рим обязан своим величием, а Англия - свободой. В течение тысячелетней истории человеческого рода мораль больших и малых народов, муки порабощенных и подвиги победителей - все это было вызвано к жизни патриотизмом. Я приверженец любви к родине и не отношу патриотизм к тем понятиям, которые устарели.

- Люди, конечно, не замечают отвратительного себялюбия, которое есть в патриотизме, а его в нем достаточно. Отгородить какую-то территорию от прочих людей, потому что эти люди говорят на другом языке, неверно, так как все мы - братья. Уже брезжат новые времена, своими старческими глазами я вижу этот рассвет. Отечество и государство - это то, что принадлежит к минувшим мрачным векам, новое столетие должно принести единение человечеству. Патриотизм служит только богатым и властительным себялюбцам, которые, опираясь на вооруженную силу, притесняют бедных. Всеобщая любовь к людям - вот что меня воодушевляет, всеобщая свобода, труд и прогресс! Пусть народы поймут друг друга, протянут друг другу руки и станут братьями.

- Если бы на земле была только одна нация, патриотизм не был бы нужен, но наций много, и человек любит прежде всего свою нацию... И к обществу, из которого он вышел и в котором живет, он относится с любовью. Будем врагами государства, но не отечества, в любви к нему - эгоизм самого благородного свойства.

- В вас безусловно говорит венгр, я знаю, венгры - патриоты, но это означает, что вы находитесь в начале своего развития. Несколько лет назад я писал об этом... Впрочем, не будем больше говорить на эту тему, потому что вы, венгры, никогда не поймете меня.

- Мне было бы любопытно узнать у вашего сиятельства, что думаете вы, выдающийся русский мыслитель, о сегодняшнем внешнем положении России. Меня и всех венгров, например, очень интересует ваше мнение о противоборстве славянского и немецкого народов. Нам судьба предопределила быть между этими двумя народами, и наша будущая история будет развиваться параллельно с историей либо одного, либо другого народа. Чтобы подчеркнуть, что именно меня интересует, мне хотелось бы спросить у вас: каково мнение вашего сиятельства о личности кайзера Вильгельма II и считаете ли вы искренней ту дружбу, которую он так часто афишировал во время войны?

При этом вопросе лицо гениального славянского мыслителя вспыхнуло. Откинувшись на спинку стула и закрыв глаза, он, словно пророчествуя, сказал:

- Друзья или враги мы с Германией и с этим ... кайзером (Толстой употребил исключительно сильное выражение, и, хотя я получил разрешение писать обо всем, я все же решил не приводить его здесь), для меня и для русских совершенно безразлично. Россия будет жить! - воскликнул мудрый старец, сверкая глазами. - Потому что она должна жить. Потому что она могучая, великая, ей и предназначено быть великой. Германского народа уже и в помине не будет, а славяне будут жить и благодаря своему уму и духу будут признаны всем миром.

Обед закончился около семи часов. Толстой выпил еще бокал кавказского вина цвета крови, и, пока он пил, я подумал: вот и в нем сколько этой характерной для славян противоречивости. Врагу патриотизма оказалось достаточно одной искры, чтобы вызвать вспышку патриотизма и чтобы в этом священном огне засветился, загорелся он сам, несмотря на консерватизм своих семидесяти семи лет».

Как всякий великий человек, Толстой все делал вдохновенно - и отрывался от действительности, и возвращался в нее. И как всякий великий человек, напитавший свое художественное величие из источника национального бытия (а только там его и можно напитать), даже во имя собственных умственных построений он не мог согласиться с обесцениванием и обезличиванием России.

Западник Герцен, споривший с почвенниками о месте России в мировой цивилизации, с годами, пресытившись видом торжествующего европейского мещанства, вынужден обратить свой ищущий надежды взгляд обратно на Родину, и, как замечено кем-то из писавших о Герцене, если не физически, то духовно он возвращается из эмиграции.

И Чаадаев, уничтожающий отзыв о России которого приводился выше, в «Апологии сумасшедшего» уже далеко не тот, что в «Философических письмах», он испытывает и уважение к ее прошлому (к примеру, в «Отрывке из исторического рассуждения о России»), и веру, благодаря девственной почве, в исключительное будущее.

Отлучить и Герцена, и Чаадаева, и, кстати, Радищева от патриотизма рискованно для истины, и если в их сложив -шемся образе, которому мы невольно следуем, запечатлелся сугубо римский профиль, так это оттого, что в течение десятилетий одни их мысли сознательно выпячивались, а другие замалчивались, а самим нам лень было отыскать их среди запретов и умолчаний.

Достоевский предъявил отечественной литературе суровый счет за пристрастно-уродливый показ русского человека. Точно отзываясь на него, Солженицын в статье «Наши плюралисты» говорит: «Чем крупней народ, тем свободней он сам над собой смеется. И русские всегда, русская литература и все мы, - свою страну высмеивали, бранили беспощадно, почитали у нас все на свете худшим, но, как и классики наши, - Россией болея, любя...»

Сделаем паузу, чтобы осмыслить одно и перейти к другому, более важному, напомнив при этом читателю, что «наши плюралисты» - это об эмигрантских «знатоках» России, и писалась статья в начале 1982 года:

«...И вот открылось нам, как это делается ненавидя, и по открывшимся антипатиям и напряжениям, по этим, вот здесь осмотренным, мы можем судить и о многих копящихся там (то есть в России. - В. Р.). В Союзе все пока вынуждены лишь в кармане показывать фигу начальственной политучебе, но вдруг отвались завтра партийная бюрократия - эти культурные силы тоже выйдут на поверхность - и не о народных нуждах, не о земле, не о вымиранье мы услышим их тысячекратный рев, не об ответственности и обязанности каждого, а о правах, правах... - и разгрохают наши останки в еще одном Феврале, в еще одном развале».

Воистину, чтобы быть провидцем, нужно иметь глаза еще и на затылке, потому что без прошлого, без знания инерции накопившихся там сил, вперед не заглянешь. То, что с такой точностью увидел Солженицын, когда ничто еще не выдавало у нас буйного всплеска «культурных сил», кажется невероятным, однако он имел возможность осмыслить, что и как подготовлялось в течение всего XIX и в начале XX веков, пока не взорвалось Февралем. Наблюдал, как заграничная интеллигенция из «беспредельщиков» подтравливала отечественную, которая продолжала петь одним языком, но втайне отращивала другой. И вот он теперь загрохотал на печатных, эфирных и асфальтовых площадях. Все так, как увидено издалека. Все так. И даже хуже.

Впору воскликнуть в недоумении: да чему же эта неуемная сила еще не научилась, что не исполнила, за чем воротилась, если ныне опять повторяется по тому же самому кругу? Но, вопрошая, придется дождаться и ответа: а Россия? Россия, пусть и на бедных и слабых, но все еще на своих ногах, вот за нею они и вернулись.

* * *

Но это стезя только одной части интеллигенции, которая вела и ведет войну с собственной страной, но не способна к духовной работе, каковой должна быть пропитана каждая клетка интеллигенции. В «тяжбе о России», в которой она участвует самым активным и бесцеремонным образом, внутри еще существует и тяжба об имени - кому считаться интеллигенцией, какие идеи и порывы берутся составлять это понятие. И я б не решился утверждать, вопреки, казалось бы, очевидной картине, что победитель есть. Есть сила, давно захватившая право представлять интеллигенцию на общественном поприще и говорить от ее имени; есть навязанный ореол группового мессианства и мученичества; есть болезненный зуд, заставляющий нас страдать ее нетерпением - «когда же придет настоящий день?»; есть много чего еще, вбитого в наши мозги от лица якобы всей интеллигенции, тогда как она не вся и менее всего интеллигенция.

В том виде, как она заявляет о себе, она не есть происхождение отечественного духа и отечественной природы. Напротив, эта интеллигенция им чужда. Поэтому она и не могла прижиться на нашей почве из-за полной несовместимости с ней. Пусть не покажется странным «не могла прижиться», если прижилась и распространилась с необыкновенной цепкостью, - как тут изначально и была. Но «прижилась» как противоречие заведенному порядку вещей, как протест и бунт против него, а это не значит, что прижилась, то есть вошла в плоть, обогатила ее и слилась с ней, а говорит лишь о благополучном существовании и паразитировании за счет тех соков, которые она отвергает.

В статье «Россия и революция» Ф. Тютчев видел в Европе лишь две силы, указанные в названии. Европа, объятая революцией, напугала молодого тогда поэта, противостоять революции, считал он, может лишь Россия. Энгельсом сказано с дьявольским прозрением, что Россию нельзя победить извне, в нее нужно внедрить учение. Когда Тютчев обнадеживался Россией, а было это в 1848 году, учение в нее уже было внедрено. Не много потребовалось этой новой силе времени, чтобы из отзывчивого русского интеллигента сотворить причудливый гибрид поэта и комиссара, и едва ли нужно продолжать, за кем осталась душа. Еще сравнительно недавно поэт вполне искренне восклицал: «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо».

Н. Бердяев назвал эту интеллигенцию орденом, к которому «могли принадлежать люди, не занимающиеся интеллектуальным трудом и вообще не особенно интеллектуальные». Тут-то и скрыт секрет их фанатичности и непримиримости, за интеллектуалами такое не водится. О том же говорит Г Федотов: «Сознание интеллигенции ощущает себя почти как некий орден...» «Это не люди умственного труда...», «...Русская интеллигенция есть группа, движение, традиция, объединяемые идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей».

Стало быть, беспочвенна, наднациональна, неинтеллигентна, не испытывала, как правило, привязанности к родной земле и, живя в ней, духовным отечеством почитала Запад, издевалась над религиозностью народа, не понимала и не в состоянии была понять собственное призвание России и характер ее мучительного несоответствия так называемому цивилизованному миру и спотыканья в нем, надменна и притязательна - и она претендовала на роль чувствилища народа, его ума и совести, на духовное и нравственное учительство, на исключительность. Можно бы сделать попытку понять ее, можно бы с грехом пополам согласиться с ее притязаниями на передовизм и особого рода просвещенность, ведь первые отряды этой интеллигенции были бескорыстны, ничего для себя, все для общего дела, подкупали самоотверженностью, горением, сектантским товариществом, тренированностью ума и воли, хождением в народ, беспокойством, неподкупностью - было к чему честному незрелому уму прилепиться, и можно бы с некоторыми оговорками согласиться с ними, если бы пути России лежали там, куда они ее тянули. Но века истории, века борения ее самой с собой, насилия над ее духовным звуком показали - и почему мы закрываем глаза на эти уроки, - что судьба России самопутна, и только на собственном пути, а не через колено, она может развиваться в полную силу и полный рост. И находится он, этот путь, быть может, там, куда с презрением тычут как на задворки цивилизации. Когда цивилизация показала себя бездушной, бесконтрольной и безжалостной машиной, механическое действие которой распространилось и на культуру, и на веру, и даже на вкусы, - не лучше ли было держаться от нее в сторонке? Но Россию тянуло в сторонку по своему характеру, зародившемуся в недрах земли и истории, по строю души, имевшему отличительную тональность. Она могла произвести новую, более человечную и духовную цивилизацию или присоединиться к ней могучими своими силами, если бы кто-то сумел произвести таковую раньше. Нельзя совершенно, как от заведомой глупости или как от бреда, отказываться от этого исторического варианта. Теперь он, конечно, почти наверняка потерян и погублен, но недавно еще он напрашивался сам собой, и идейная интеллигенция, выправляя Россию, как ей представлялось, от уродства, лечила ее от ее здоровья.

Но в народе всегда жило другое представление об интеллигенции. Эту он и за интеллигенцию не считал - так, накипь, которая бурлит и выплескивается за края нормаль -ной жизни. Он и теперь, наблюдая ее бессменную вахту на «голубом экране» и на страницах большинства газет и журналов, воспринимает ее галдеж с терпеливым прищуром: мели, Емеля, твоя неделя... Она глаголет в основном для самой себя. Правда, размножаемая десятилетиями на конвейере образованщины, она неимоверно разрослась, из замкнутого «ордена» превратившись в болезненночувствительную и социально-неопределенную полу: полуинтеллигенцию, полуобщество, полукласс, наполовину развращенную, наполовину неудовлетворенную, от полумерности своей ищущую полноты и не знающую, как и где ее искать.

Народное чувство связывает интеллигенцию с иными качествами. Как ветвь национального сознания она должна была пойти от Сергия Радонежского, Феофана Затворника, Серафима Саровского, Державина, Карамзина, Пушкина, Хомякова, Киреевских, Аксаковых, затем подхватиться от Достоевского, Даля, Фета и Тютчева, от Иоанна Кронштадтского и Оптинских старцев, от ученых Павлова, Менделеева и Ключевского... пришлось бы назвать многих. И она, эта ветвь, пошла и подхватилась, существуя негромко, неназойливо, домостроительно и домопитательно, - от семьи до государства. Мы, к стыду своему, знаем ее и не знаем. Теми именами, тем направлением нам уши прожужжали, а на эти всегда накладывалась тень подозрения, то одного, то другого, но чаще всего в доморощенности и узости. Стоило упомянуть в обществе Хомякова, Случевского, Леонтьева, Данилевского... - и как бы затхлость с этими именами от тебя исходила, дурной дух не сумел удержать.

У нас это издавна: своя своих не познаша. Еще и слово «интеллигент» не проросло в России, а направление, связанное с этим понятием, жило и теплило жизнь, вбирая в себя духовное и мирское, учительное у одного и отзывчивое у другого. В нем словно бы свершилось таинство брака между мирским и духовным, русский доморощенный ум, как, впрочем, и поступок, не могли тогда не находиться под сенью духа. Россия, как известно, вся вошла в храм. Когда слово «интеллигенция» пришло и было оседлано для целей противоположных, чем отечественное сознание, оно, слово, как бы само не согласилось с уготовленной ему участью войти в политический словарь и попросило нравственного убежища. Это не единственный случай, когда язык проявляет волю. Русские изобретения обычно не гонялись за чужими словами, и тут, надо полагать, произошло именно волеизъявление слова, перерастание его из форменного и неудобного смысла в более широкое и сродственное.

Так и пошло: одни козыряли европейским словом, а домовничало оно у других. Настоящий интеллигент не кичился тем, что он интеллигент, и уж тем более не брал на себя роль умственного центра, этакого ходячего штаба, а жил в беспрестанных трудах во имя смягчения нравов, врачевания больных душ и мрачных сердец. Не зря сложился почти канонический образ, пусть идеализированный, подслащенный, но не из воздуха же взятый, если он не стерся до сих пор: интеллигент - человек мягкий, справедливый, соучастливый, просветительный, мирный. Он, бессомненно, человек умственных и гуманитарных занятий, но и ум у него мирный. В этом портрете есть и чудаковатость, и не-отмирность, и незадачливость, и загадочность, и смешная самозабвенность, но никому от них вреда не бывает. Он милосерден к ближнему, а не к дальнему из светлого будущего, живет не идеями, а идеалами. Плоть от плоти, кость от кости, он еще и дух от духа России. Поэтому интеллигенция не может к такому чувству, как патриотизм, относиться хорошо или плохо, поскольку вырабатывает его из себя беспрестанным служением России и службу свою видит в том, чтобы строить, улучшать, просвещать, упорядочивать, воспитывать, утверждать - все с сыновней любовью и радетельным подвижничеством. Нет, не та, не воинствующая интеллигенция, а эта добилась отмены крепостничества, реформ суда, земства и других государственных преобразований, та своим неистовством их только задерживала. Та добилась Манифеста 1905 года, но он лишь подлил масла в ненасытный жар ее сердец.

Влияние духоотеческой интеллигенции на общество еще и в начале XX века было гораздо большим, чем представляется по ходу развернувшихся событий, но оно опять же носило мирный, увещевательный характер, а уже наступили времена, которым подобные достоинства оказались ни к чему. Не им было тягаться с раскалом учения, раздуваемого после Манифеста многоголосьем политических партий.

К тому же и последние государи проявили себя мягкотелыми интеллигентами.

* * *

Вернемся теперь к обещанной статье Ан. Стреляного с музыкальным названием «Песни западных славян». «Наши нынешние песни, - спешит он поделиться сделанным открытием, - это все песни наших западных славян, в чем мог бы убедиться всякий читатель, когда бы всякий писатель был воспитан в правилах буржуазной честности, которая требует указывать источники и пользоваться кавычками». «Наши песни» - стало быть, высказывания, как он называет ее, «русской партии», представителей «грубо -го», «воинствующего» патриотизма, к которому Ан. Стреляный, человек просвещенный и порядочный, сумевший и в краю диких литературных нравов воспитаться в правилах буржуазной честности, принадлежать, разумеется, не станет. Его «наше» - обозначение своей несчастливой судьбы делить одно отечество с теми, кто ему неприятен. По его мнению, «русская партия» (воспользуемся его термином) по своему скудоумию ни до одной маломальской мысли додуматься не в состоянии и потому ворует русские идеи у русской эмиграции, которая, в свою очередь, обзавелась ими у обветшавшего и давно отвергнутого западного национализма.

Едва ли не с первых же строк автор цитирует меня. Я вынужден привести свои собственные слова: «Русскость, так же, как немецкость, французскость, есть общее направление нации, внутреннее ее стремление, выданный ей при мужании, когда обозначаются успехи, аттестат на особую роль в мире. У одних эта роль практическая, у других художественная, у третьих религиозная, но каждая нация призвана на оплодотворение собой, помимо общих усилий, чего-то отдельного, к чему она имеет склонность».

Ан. Стреляный приводит эту цитату для демонстрации несамостоятельности мысли и заимствования ее неизвестно в каком варианте у Гегеля и первых гегельянцев. Но тут уж действительно, без всякой иронии должен признаться: и рад бы в рай, да грехи не пускают. Куда нам до Гегеля! На самостоятельности мысли настаивать не могу, но такого рода слова, говорящие о национальном призвании, начертаны в небе письменами на родном языке каждого народа, и умеющий читать выписывает их оттуда, а не с чужих страниц. Каждый, кто задумывался хоть немного не над одной лишь утробной, но и над духовной жизнью нации, имеет свои наблюдения - и чем точней они, тем меньше ему принадлежат. Это видение, а видение не может быть заслугой ума.

Я не рассчитываю, что наш публицист согласится с подобной аргументацией. Ему требуются первоисточники, чтобы схватить за руку. По обороту головы - в отечественную литературу ему заглядывать недосуг. Русский человек непременно должен слямзить у доверчивого европейца, сам он и побрякушки не выдумает. Но если бы явилось нашему публицисту желание заинтересоваться темой, на которую он случайно наступил, он бы отыскал по ней солидную библиотеку. Не стану раздражать его тенями славянофилов, Гоголя или Достоевского, но ведь и Белинский, который должен быть по духу близок Ан. Стреляному, и тот не утерпел: «Каждый народ, - это из «Литературных мечтаний», - играет в великом семействе человечества свою особую, назначенную ему Провидением, роль - вносит в общую сокровищницу... свою долю, свой вклад; каждый народ выражает собой одну какую-либо сторону жизни человечества».

Нет, не «своя рука владыка» водящего пером определяет назначение нации, как с необыкновенной легкостью судит Стреляный, а рука более могущественной силы, названной Белинским. Если для Стреляного это мистика, то и спрашивать с него нельзя.

Вообще же в преемственности русского сознания ничего дурного быть не может. Было бы дурно, если бы всякий раз начинали сначала и изобретали велосипед. Ан. Стреляный смотрит на вещи слишком близоруко, если считает, что «русская партия» кормится с письменного стола только послереволюционной эмиграции. Вина наша тяжелей, и простирается она в те глубины, когда национальное сознание едва зарождалось. Чтобы знать, что за дух мы несем в себе, чтобы быть уверенным в его крепости, не гнушались мы заглядывать и в мнения тех, кто не соглашался с ним как в прошлом, так и в настоящем. Когда же «русская дума» в России оборвалась (не от обжорства русским духом, как намекает публицист, а от его искоренения и выглаживания) и обреклась на молчание, на тление, на потайную жизнь, но заговорила в эмиграции после перенесенной катастрофы с необыкновенным чувством и прозрением - что же было естественно: обратиться к ней и восполнить трагическую утрату или пренебречь? Не чужие люди и не чужая дума, Россия и сейчас разбросана всюду, где дышит ее дух. Ни внутри России, ни прежде - не выстанывалось и не выпевалось никогда столько любви, тоски и веры, сколько у них, оторванных от ее материнского тела. Надо согласиться: в разлуке они обрели ее больше, глубже, чище и кровней, чем мы здесь, где и черты ее от холодной и слепой близости стали стираться. Смысл известной поговорки разошелся на две стороны: «что имеем - не храним» (и не чувствуем) -осталось с нами; «потерявши - плачем» надрывным искуплением ушло с ними.

Ан. Стреляный подслушал у «западных славян» лишь один мотив, которым, как «просвещенным» национализмом, он счел выгодным потыкать в нос национализму «непросвещенному», не найдя нужным скрывать, что «просвещение» для него - это торжество идей, милых его сердцу. Мы же считали важнее и нужнее впитывать другое, то, что засушили на родных просторах, но без чего нельзя возродиться в полноте любви, - уметь обнаружить в себе за сердцем, перегоняющим кровь, еще и иное сердце, непрекращающимися толчками подвигающее к Родине, к ее неугасимому и спасительному теплу. Как у Ивана Ильина: «Разве можно говорить о ней? Она - как живая тайна; ею можно жить, о ней можно вздыхать, ей можно молиться, и, не постигая ее, блюсти ее в себе; и благодарить Творца за это счастье; и молчать...»

И только после этого страстного чувственного призыва позволяется осторожно начать рассудку: «Но о дарах ее, о том, что она дала нам, что открыла; о том, что делает нас русским; о том, что есть душа нашей души; о своеобразии нашего духа и опыта; о том, что смутно чуют в нас и не осмысливают другие народы... об отражении в нас нашей Родины - да будет сказано в благоговении и тишине».

И что же - не послушать, что будет сказано И. Ильиным о России, умеющим говорить о ней, как никто (еще И. Шмелев), не извне, не искательно, а словно из самой ее души и тайны, которые приоткрываются для редких избранников. Если уж и в эти для нас же приоткрытые, к нам же обращенные врата мы не заглянем - грош цена нам, и Россия по справедливости отринет нас за равнодушие и чужеверие.

Взявшись за тему о «песнях западных славян», Ан. Стреляный выказал бесшабашную смелость судить о них на один лишь лад. Он не может не знать, что то направление, к которому он принадлежит, давно поет с чужого голоса, у него свои «западные славяне» со своими «песнями». Они прижились в Европе еще со времен В. Печерина и вдохновлялись его знаменитыми словами:

Как сладостно отчизну ненавидеть!

И жадно ждать ее уничтоженья.

Солженицын в статье «Наши плюралисты» рассказал, какие замысловатые коленца выпевают в своих руладах современные выходцы из России, выставляя ее перед всем светом чудовищем. Мы вольны ежедневно слушать их по многочисленным радиоголосам. С тех пор как Россия и сама с головой окунулась в плюрализм, хор ненавистников с той и другой стороны зазвучал соединенно и мощно. «Славны бубны за горами - вот прямая истина», -давным-давно раскрыта Фонвизиным тайна россиеведов, едущих за смыслом отечественных событий в приятное далёко от места его приложения.

* * *

Наследников двух старых интеллигенций отличить ныне легко - по лицам, выражающим склад души, по речам и деяниям. Сойдясь за последней «тяжбой о России», каждая продолжает свое дело. Но черты и той, и другой, надо признать, измельчали. Сказались десятилетия после победы, которой яро добивалась революционная интеллигенция, победы пирровой, обернувшейся по закону кровавых и неправедных триумфов избиением победителей. Одновременно карающий меч обрушился и на служилую интеллигенцию. Та и другая потерпели поражение, выигравших не было. Когда начались массовые расказачивание, раскулачивание и вместе с тем массовая разнационализация сознания, когда в результате «великих

переломов» человек на Украине и Волге доведен был до людоедства, - некому оказалось и голос подать в защиту десятков миллионов избиваемых, а остатки той, которая в старой России натерла на мозговых клетках мозоли напоминанием о бедственном положении народа, признали за пользу и благо для этого народа лагеря Беломорканала и тем самым благословили колючую проволоку.

Новая интеллигенция, названная впоследствии образованщиной, выпекалась наскоро и готовилась в основном для технических и идеологических нужд. Едва тронутая культурой, с укороченной, без прошлого, памятью, бесчувствительная к корням, но самолюбивая от этого и притязательная, она и в сравнении с прежней интеллигенцией, мало отвечавшей своему призванию, была на порядок ниже. Удерживалась, конечно, вопреки правилу, и тонкая прослойка хранителей просвещенной человеческой качественности, но она или являлась, по новой терминологии, пережитком прошлого, или добирала души и ума за стенами университетов. Оборванная связь времен, перевернутое, как у младенца, видение мира и его ценностей, глумление над отечественными и общечеловеческими святынями, контроль над искусством и мыслью, верхоглядство учителей, предписанные правила хорошего тона, да и просто роль интеллигенции как общественной прислуги - все это делало из нее духовных недорослей и не давало надежды на ее целительность.

То, что скоро выпекается, быстро и старится. Советской интеллигенции, как она кроилась (а кроилась она на одну колодку), не суждена была долгая жизнь в благополучии и единении. Разные духовные поля, казалось бы, совершенно обесточенные и забытые, постепенно стали набирать каждое своей собственной магнетической силы и подсказывать разные пути служения Отечеству, ни один из которых не сходился с существующим. Вернее, с существующим соглашались те, кто лишен был исторических чувств. А они начинали просыпаться. Им способствовали не только случайно доносившиеся «песни западных славян» и не только прорывы из прошлого голосов старых вероучителей, но главным образом собственная память, вызванная из молчания подобно тому, как из земли являются отростки недовырубленных корней. Единосемейная русская интеллигенция вспомнила, что братство ее сводное и что, рожденная одной землей, происходит она от разного духовного семени. Это ускорило созревание у одних гроздьев гнева, у других чувства вины.

Нетрудно под настроение поддаться мнению, будто, вопреки поговорке, гром перемен грянул, когда перекрестился мужик. Это не совсем так. Народ пошел в церковь от усталости и отчаяния от внушенного ему официального суеверия. Душа дальше не выдерживала идолопоклонства и беспутья. Россия медленно приходила в себя от наваждения, во время которого она буйно разоряла себя, и вспомнила дорогу в храм. Но вспомнить дорогу еще не значит пойти по ней; если бы Россия была верующей, то и тон наших размышлений о ней был бы иным. Она, быть может, только приготовляется к вере. Времена разорения души даром не прошли; проще восстановить разрушенный храм и начать службу, чем начать службу в прерванной душе. В ней нужно истечь собственному источнику, чтобы напитать молитву, которая, прося даров, могла бы поднести и от себя. Но то, что источники эти просекаются сквозь засушь, сомнений не вызывает, и запаздывают они лишь к страждущим, которые, страждая, не знают, чего хотят.

И потому сегодня вопрос: жива ли еще Россия, существует ли она в том народном теле и отеческом сборе, которые необходимо вкладывать в это понятие, - задавать такой вопрос уже не имеет смысла. Вчера имело, сегодня нет. Она пострадала больше, чем предсказывали самые мрачные прогнозы: как держава, носившая это имя, она на грани развала; как национальное образование в межнациональном единстве она тяжело поражена равнодушием к ней и ее непониманием, внутренними раздорами и эгоизмом; как божественный звук, заставлявший некогда каждого россиянина взволнованно перекреститься, утрачена; как кладезь неисчислимых богатств - на девять десятых исчерпана; как духовная собирательница и защитница славянства - осмеяна и смещена... и на своих собственных землях не смеет она защитить русского... но, обессиленная, разграбленная, захватанная грязными руками, обесславленная, проклинаемая, недопогибшая - все-таки жива. Если схватились из-за нее опять так, что искры летяг, значит, есть из-за чего схватываться. Сегодня больше жива, чем в недавние времена своей изнурительной могущественности, потому что вынула из тайников национальные святыни, слабостью и отверженностью вызвала к себе сострадание и любовь, и против слетающихся на нее с карканьем ворон начинают сбираться отряды, готовые защитить Россию...

Сегодня нет тайны в том, что считать за возрождение России, хотя и пытаются возрождение подменить перерождением, духовным, культурным и экономическим пленением. Отвалившись от давившего до беспродыха валуна приказной власти, она как никогда близка к национальной мобилизации и выздоровлению. И от этой близости и досягаемости - как никогда далека. Едва поднявшись с колен, она обнаружила, что находится на узком гребне, по обе стороны которого разверзаются пропасти. Влево скользнешь - голову сломишь, и вправо - себя не узнаешь. Завистники чужой жизни и запродажники, а также рвущиеся оседлать ее бесы из нутра новой революционной интеллигенции раскачивают Россию из стороны в сторону; каждое движение ее по гребню к спасительному расширению вызывает дружные возмущенные вопли. «Что-то будет?» - этим встречает нас каждое утро и провожает каждый вечер. Дойдет ли? Не оборвется ли всего в двух-трех шагах от желанной цели? А если оборвется и попадет в лапы цивилизованных шкуродеров - новой изнанки, ново -го вытаптывания и выламывания ей не выдержать. Тогда можно заказывать поминки.

Радикальная интеллигенция в последнее время, кажется, начинает понимать необходимость поостыть - во имя собственного же спасения; но, во-первых, нутро, питающееся духом нигилизма, не пущает, а во-вторых, уже не ей принадлежит право выбора. Его перехватила вызванная ею сила из отечественного беспределья, которую и сами учителя вынуждены со страхом называть чернью. Она чернь и есть, но не по социальному положению, а по духовному крапивничеству, по авантюризму, деятельному злу и политическому мошенничеству. Ей любое море по колено, любая опасность нипочем. Уголовник, ставший «народным» избранником в органах власти и занявший кабинет своего судьи, - один ее образ; услужливый темным страстям и глумливый над моралью журналист -другой. Для «культурной» интеллигенции распахнуты все ворота, рукопожатство своих и чужих растлителей перегородило над государственными границами горизонты. Искать сотрудничества с любым языком для заглушения и разрушения своего становится признанной печатью деловых отношений.

Нет нужды задаваться вопросом: откуда они? да неужели они не понимают? Все понимают, ибо только в подобном ремесле и раскрываются их таланты. На ослабленном теле неизбежно появляются паразиты; России недостало и половины времени, чтобы восстановить подорванные силы, как снова из огня да в полымя: из чумы да в холеру - тут уж не до социальной и нравственной гигиены. Еще десятки лет назад звучали предупреждения (конечно, негласные) о последствиях массового поднево-лья, которое в условиях грубого атеизма, без христианского чувства прощения грозит тяжкими плодами цинизма и злобы. Сегодня мы пожинаем их небывалым урожаем. «Аз воздаю» звучит миллионными протестами и проклятиями, направленными по слепоте в первых попавшихся и бьющих по России: в нее не промахнешься, и ей не привыкать ходить в виноватых за все, что было, есть и будет. Ей не привыкать принимать на себя вину, но и им, выросшим из ее боли, не привыкать бросать камнями за то лишь, что она не отвечает их представлениям о земле обетованной.

Вспомним Иоанна Златоуста: «Творить милостыню -дело более великое, чем чудеса». Не чудес следует ждать от России, которые бы всех утешили и ублаготворили, неоткуда их взять ей, и великим даром само по себе надо считать, что она еще жива; как и она не может рассчитывать на скорое исцелительное чудо от нас. Но больше всего нуждается она в нашем милосердии, в том, чтобы по крупице и по капле принесли мы ей свою преданность, веру, любовь, труды, чистоту помыслов и чистоту жизни, разделили бы между собой ее страдания, поклонились за мученичество, встали крепкой защитой против бесей, истязающих ее плоть и дух... Чтобы как дыхание приняли мы ее в душу, заговорили ее словом, согласились на единые перемоги... Не соль посыпать на раны ее, не проклинать и не взыскивать за бедствия и нищенство, не продолжать их раздорами нужно России, а это, это, это...

1990