ВОПРОСЫ, ВОПРОСЫ...

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Что такое вообще совесть? Вопрос не праздный; часто употребляя это слово и часто пользуясь этим понятием, мы настолько свыклись, с одной стороны, с его недосягаемостью и настолько, с другой стороны, приспособили его для своих нужд, что и в том и другом случаях оно оказалось далеко от своей истинной сути. Совесть в отношении к обществу - это основная духовная задача и основная нравственная норма, которые созданы опытом всех предыдущих поколений и вверены нам для выполнения и возможного совершенствования. Иными словами говоря, совесть - это живое предчувствие и предсказание совершенного человека и совершенного общества, к которым человечество и держит путь, и неразрывная связь всех без исключения поколений - прошлых и будущих. В отношении к каждому из нас - это контрольное дыхание, или, лучше сказать, контрольное движение в нас общечеловеческой идеи. Мы способны из каких-то своих практических целей объявить, что совесть ныне не то, что всегда было, и общим мнением сместить ее вправо или влево, но истинное ее положение и истинная ее сущность от этого не изменятся и наши поправки пойдут только во вред нам. Кто-то из нас способен и вовсе отказаться жить по законам совести, соблазненный не считаться с тем, что не имеет определенного образа, однако он должен знать, что, как заложенная в нем обязательная для исполнения норма, она не простит небрежения собой и непременно взыщет за это. Рано или поздно, но взыщет. Это абстрактное, на наш взгляд, понятие обладает настолько очевидной реальной силой, что странно, почему человек до сих пор упрямо старается не замечать ее.

Под совестью народной следует, очевидно, понимать выражение совести неискривленной, здоровой, какой она и должна быть.

Писателю в наше время ни к чему говорить, что хорошо и что плохо, это знают и без него. Это все равно что человеку с высшим образованием показывать, где лево и где право. Конец XX века для человечества - само по себе уже всеобщее высшее образование, когда основы гуманности должны существовать у нас в плоти и крови. Они, надо полагать, и существуют, но... Споткнувшись об это «но», о нем можно рассуждать много, и все-таки не дело писателю стоять регулировщиком па перекрестке, где люди сознательно нарушают правила движения.

Писатель вправе ставить перед собой более сложные вопросы и говорить об истинном и ложном, о вечном и преходящем, о подлинном и подменном в жизни общества, он обязан знать и указывать на ценности, которые ни при каких условиях не должны быть пересматриваемы как непременное и выверенное условие правильного общественного развития. На то он и писатель, чтобы видеть сегодняшний день в ряду полного времени и понимать сегодняшнюю жизнь в ряду национального и общечеловеческого движения к своим идеалам.

* * *

Думаю, что мудрствовать особо над способами соотнесения локального и глобального в литературе не стоит, оно должно происходить само собой - от чувства человека и мира в писателе, оттого, насколько верно представляет он место мира в человеке и место и возможности человека в мире. Да, мир стал теснее и человек стал опасней, и не только в большом, политическом смысле, но и в смысле житейском, обыденном, и с этими изменениями, хочешь не хочешь, приходится считаться, когда садишься за книгу и намечаешь тот круг обстоятельств и доказательств, в котором станут действовать твои герои. И все-таки, считаясь с ними, принимая и передавая тревоги мира, не следует, мне кажется, искать новые, более высокие точки наблюдения, откуда был бы виден весь мир, а лучше по-прежнему двигаться вслед за человеком - за человеком не как гражданином вселенной, а как жителем твоей родной земли. В литературе мир сходится в человеке. Все лучшие произведения и последних десятилетий, и последних лет, не говоря уже о старых временах, строились не по законам центробежной, а по законам центростремительной силы. В наше время атрофированных слов и чувств тем более важно отыскать такие слова и такие чувства, которые были бы услышаны душой и сердцем. Нынче человек тем и отличается, что он не хочет слышать ничего громкого, не хочет понимать ничего всеобщего, а отзывается лишь искренности, истине и точному названию, он все больше и больше уходит в себя, и достучаться до него можно, лишь вызывая сочувствие и сострадание.

Внешний мир за последние сто лет изменился, пожалуй, больше, чем за предыдущие пятьсот, но, высказанный сто лет назад в «Братьях Карамазовых» словом художественный центр духовной и нравственной тяжести человека не только ныне не устарел в своих основных понятиях, но стал еще актуальнее. А ведь действие в этом романе происходит, как мы помним, всего лишь в маленьком провинциальном городке.

После Достоевского открытие человеческой души приостановилось. И не потому, что оно состоялось полностью и больше сказать о ней нечего. Глубины ее до сих пор остаются темными и неизвестными, и даже то, что сказал о ней Достоевский, в немалой степени теперь забыто. Мол, не тот человек, не та душа. Но именно это обстоятельство, что человек изменился, и должно бы заставить нас вслед за причинами внешнего мира (которым причина опять-таки человек) искать причины в нем самом. Чем меньше остается человеку пространства во внешнем мире, тем больше он будет стараться раздвинуть мир собственный, заключенный внутри.

В литературе всякая широта - в глубине, в познании человека во всех его мирах и связях, но в познании человека как цели всего сущего, а не как вспомогательного средства.

* * *

Вернуться к тому, что уже утеряно, нельзя. Это не самолет в воздухе развернуть, чтобы воротиться за забытым багажом, а мы и на это при нашей практичности и занятости не способны. Представьте себе такую ситуацию: лечу я из Иркутска в Москву и вдруг на половине пути выясняется, что все мы, пассажиры авиалайнера, оставили в Иркутске нечто, без чего поездка каждого из нас окажется не только бесполезной, но и принесет нам немалый вред. Вернемся мы за этим «нечто»? Нет, не вернемся. Мы и психологию свою подчинили тому, что для нас важна устремленность вперед и только вперед, а во имя чего - дело десятое.

Не стоит обольщаться - нам уже не вернуть многие добрые старые традиции, которыми жили наши деды и прадеды. Они безвозвратно канули вместе с неторопливыми и основательными временами предков. Теперь речь о том, чтобы сохранить оставшиеся, не отказываться от них с той же легкостью и бесшабашностью, как это было до недавних пор. Искать, или, выражаясь языком эпохи, выковывать в противовес старой какую-то новую мораль - значит оправдывать свое отступление от веками проверенных и освященных нравственных требований к живущим. Это в сути своей незыблемые законы, и не резон нам, если мы не собираемся сознательно нарушать собою связь времен, открещиваться от них.

Разумеется, задачи и выводы так называемой деревенской литературы во всей совокупности своей гораздо сложнее, и в нескольких словах их не объяснить. Уверен, что «деревенская проза» как она есть сейчас, в такой литературе, как российская с ее традиционной человечностью, болью и совестливостью, не могла в 70-х годах не появиться и не сказать свое скорбное слово. Пожалуй, не писатели создавали эту прозу, а литература, как процесс живой и чуткий, волей своей создавала писателей для этой прозы, необходимость и важность которой были предопределены течением, а в данном случае даже и не течением, а ускорением жизни. То, что вековой уклад деревни оказался полностью нарушенным и вместе с ним оказался нарушенным и ее моральный климат (а деревня издавна была хранительницей моральных устоев народа), не могло, разумеется, не отразиться в литературе, которая всегда очень верно улавливает подобные изменения. Это не противопоставление города деревне и не попытки сохранить старую, отжившую свое деревню, как слишком грубо и упрощенно толковала иной раз «деревенскую прозу» критика, - суть в другом: когда у города был столь надежный нравственный тыл, как деревня, легче было существовать и ему, городу. Писатели этого направления решали не сторонние и не какие-то узкие, областнические, а общечеловеческие проблемы, важные как для города, так и для деревни, как для пожилых людей, так и для молодых, - проблемы не надуманные, а способные давать объяснение многим социальным явлениям. Другими словами - «деревенская» литература оказалась способной точно находить нервные окончания на том огромном теле, который мы называем «народ».

* * *

Родину, как и родителей, не выбирают, она дается нам вместе с рождением и впитывается с детством. Для каждого из нас это центр Земли, независимо от того, большой ли это город или маленький поселок где-нибудь в тундре. С годами, становясь взрослей и обживая свою судьбу, мы присоединяем к этому центру все новые и новые края, можем сменить место жительства и переехать в провинцию; как ни парадоксально, «провинцией» в этом случае способен оказаться и большой город, но центр по-прежнему там, на нашей малой родине. Ее сменить нельзя.

Малая родина дает нам гораздо больше, чем мы в состоянии осознать. Человеческие наши качества, вынесенные из детства и юности, надо делить пополам: половина от родителей и половина от взрастившей нас земли. Она способна исправить ошибки родительского воспитания. Первые и самые прочные представления о добре и зле, о красоте и уродстве мы выносим из нее и всю жизнь затем соотносим с этими изначальными образами и понятиями. Природа родного края отчеканивается в наших душах навеки. Я, например, когда я испытываю нечто вроде молитвы, то вижу себя на берегу старой Ангары, которой теперь нет, возле моей родной Аталанки, острова напротив и заходящее за другой берег солнце. Немало в жизни повидал я всяких красот, рукотворных и нерукотворных, но и умирать буду с этой картиной, дороже и ближе которой для меня ничего нет. Я верю, что и в моем писательском деле она сыграла не последнюю роль: когда-то в неотмеченную минуту вышел я к Ангаре и обомлел - и от вошедшей в меня красоты обомлел, а также от явившегося из нее сознательного и материального чувства родины. Художником человек становится лишь тогда, когда свои собственные чувства он соединяет с общим народным и природным чувствилищем, в которые я верю не меньше, чем в совесть и истину, и в которых они, быть может, и проживают.

Я это еще и к тому говорю, что разрушенная отнюдь не сыновьим хозяйничанием родина приводит и к духовному и к физическому разрушению человека. Это вещи одного порядка.

Конечно, малой родиной может быть и большой город, вернее какой-то милый сердцу район города. У Булата Окуджавы это Старый Арбат, у Юрия Нагибина - Армянский переулок. А вспомним Мандельштама:

В Петербурге мы сойдемся снова,

Будто солнце мы похоронили в нем.

Черты малой родины и дух ее, хоть в городе она, хоть в деревне, в творчестве писателя заметны всегда. Потому что малая родина - это не только природа в деревне и история в городе, но еще и человеческие взаимоотношения, уклад жизни и традиции живущих. Это и язык, и вера, и определенные склонности, вынесенные из самой земли вместе с ее солью. Это «родимые» пятна каждого человека, а в писателе они видны в особенности.

И все же в чем отличия писателя, вышедшего из деревни, от городского писателя? Думаю, в более чувственном и менее рационалистическом восприятии жизни. В статье о Чехове Юрий Нагибин, сравнивая Чехова с Буниным, говорит, что почти все нынешние «деревенщики» вышли из Бунина. Я с удовольствием соглашусь, что они одного поля ягода, но не потому, что истоком «деревенщиков» был Бунин, а потому, что истоком всех их вместе, в том числе и Бунина, была деревня с ее сильным природным и традиционным влиянием.

* * *

Сейчас пришло время, скажем так: давно пришло и как бы не прошло с окончательно необратимым результатом, когда но обойтись без массовой работы по экологическому воспитанию вообще человека, где бы, в каком краю он ни жил и чем бы ни занимался. Эта работа должна охватывать все сферы деятельности человека, от школьного образования, от привития начальной любви к животным, деревьям и травам до министерского рукоположения, когда лицо, вступающее в высокую хозяйственную должность, давало бы клятву ни на минуту не забывать об убережении родной природы. Безнравственный министр, безнравственный ученый, безнравственный писатель - зло не меньшее, а может быть, и большее, чем землетрясение или наводнение, поскольку оно отличается не разовым, а долговременным и нарастающим действием.

Человек незаметно сдвинулся со многих нравственных оснований, и одно из них - подмена ценностей. Нас уверяют: строительство природовредных предприятий вызвано необходимостью, и мы со вздохом соглашаемся: что ж делать, коли так... Считается, что другого выхода нет, что это высокая, крайняя необходимость, от которой зависит, быть нам или не быть. Но в том-то и штука, однако, что самая высокая и крайняя необходимость, от которой именно зависит, быть нам или не быть, - это сохранение жизнедающих воды, воздуха и земли. Числитель, первополагающая величина, перешел у нас в знаменатель, стал второстепенной, и мы приняли это как должное. Фактор обеспечения жизни сделался зависимым от фактора повреждения жизни. Очевидно, эта перестановка совершена была не сознательно, но она тем не менее произошла, и наша психология, наш взгляд на вещи с нею смирились.

Говоря о Сибири, приходится повторять снова и снова: она нуждается в сибиряке. Не в сезонном работнике, не в сменных бригадах (хотя сейчас не обойтись), а в тех, кто выбирает Сибирь своей родиной.

С 60-х годов XIX столетия, после освободительной крестьянской реформы и до начала Первой мировой войны, в Сибирь перебрались из западных областей многие сотни тысяч людей. Сейчас их не отличить от более ранних насельников, те и другие сибиряки. Им помогло стать сибиряками то, что они ехали сюда на постоянную жизнь. Временные в последние десятилетия вместе с результатом видимого полезного труда, оставшегося в плотинах гидростанций и заводских корпусах, в линиях железных дорог и нефтепроводов, оставили и другие, невидимые, но ощутимые плоды: дух временности и экспедиционности. Он растекся по Сибири так широко, что теперь и не понять, где искать его концы и где начала. Он ведет линии на ватманских листах в проектных институтах, расписывает капиталовложения - сколько на промышленность и сколько на детские сады и библиотеки, отдает сибирскую тайгу в руки самозаготовителей, которые хозяйничают в ней как варвары, отнимает у полей землю, а у рек - извечные пути.

Это почти заколдованный круг: качество жизни не поднимется, пока над Сибирью будет витать этот дух, а он будет витать, пока не изменится к ней отношение. У нас по-прежнему, как двести и триста лет назад, обирают Сибирь и укрепляют за ее счет столицы.

* * *

Я решительно отказываюсь соглашаться с этим понятием: «неперспективная» деревня. Что такое «неперспективная»? Если там живут люди - там должен быть магазин для обеспечения их всем необходимым; если есть дети -должна быть школа. Вокруг земля, пашни - они будут трудиться на этой земле, выращивать хлеб, содержать скот. Если даже в деревне осталось десять-пятнадцать семей, и в этом случае перспективу ее нужно видеть в увеличении населения, в возрождении жизни, а не в ее уничтожении.

«Неперспективная» появилось из неверного подхода: как сподручней, легче хозяйничать, а не как лучше обихаживать землю и проявлять заботу о людях. Люди оказались средством экономики, а не наоборот. Вот и сдвинули человека, как предмет, с насиженного места, откуда он, не останавливаясь на промежуточной станции, справедливо сочтя се ненадежной, сразу ушел на асфальт - попробуйте вернуть его обратно на осиротевшую землю. Теперь выясняется, что и с экономической точки зрения убирать «неперспективную» было невыгодно, что и здесь наломали дров. Спохватились: надо было осторожней! О чем же вы, умные головы, думали раньше, почему из ваших сердец, как неперспективное, оказалось изъято чувство Отчизны, складывающееся в том числе и из таких вот маленьких деревень?!

* * *

В самих наших разногласиях по экологическим вопросам, равно как и по вопросам культурно-исторического наследия, ничего особенного нет. Их можно бы считать естественными - разные взгляды на эти вещи были и будут, а споры должны приводить к истине, если бы наши противники проявляли уважение к истине. Однако они чаще прибегают к уловкам, подтасовкам, силовым приемам, а стало быть, к диктату. Больше всего пугает, что, пользуясь одним языком, мы перестаем совершенно понимать друг друга. Дело не в том, что нравственность и экономика имеют разные словари, они должны бы сходиться в утверждающемся сейчас понятии нравственности экономики; суть, вероятно, в другом - в разнотипности человека. Произошло неожиданное, но вполне закономерное явление: научно-техническая революция свершилась у нас на слабой, полупогребенной духовно-исторической почве, в беспамятном энтузиазме - отсюда и явление людей беспородных, потерявших национальные и отеческие корни, легких и решительных именно своей неукорененностью и разъединенностью с народом. Это безотцовщина особого рода, опасная своей вычислительной моралью, а по способу хозяйствования это хваты, воры в законе, особи небывалой породы.

Поэтому вести спор с такими людьми, как понимаете, трудно. Что для нас с вами свято и вечно, для них пустой звук. И для чувства Родины место в них утеряно.

Кстати, литература брезгует этим типом. Она лишь заметила его, показала малую часть его действий и словно бы остановилась в оцепенении: не может быть! Есть, да еще как есть! И, пока мы боязливо рассматривали его, он успел продвинуться далеко и установиться прочно, став государственной величиной.

* * *

Сейчас всех спрашивают о молодежи: как она, какой она нам кажется? И уже одно это говорит о том, что кажется она нам не очень. Отвечая на эти вопросы, одни из нас приводят слова древних, сказанные словно бы сегодня, -настолько совпадают они с нашим мнением, подтверждая тем самым, что старшим поколениям всегда, во все времена было свойственно жаловаться на молодежь. Другие, отвечая, мнутся: мол, у нас в общем и целом молодежь замечательная, но определенная часть ее, как это всегда и водилось, подвержена пережиткам и недостаткам.

Дело как раз в том и заключается, что эта «определенная часть» все больше ставит нас в тупик: не должно быть, а есть; должна по всем законам и канонам уменьшаться, а она увеличивается, растет без всяких видимых причин; «пережитки» и «недостатки» превращаются, с одной стороны, в столь страшные и не единично случающиеся преступления, которые невозможно понять никакими доводами человеческого рассудка, а с другой стороны, ведут к пассивности, равнодушию, черствости и всяческой неразборчивости. И это уже отнюдь не «пережитки», а «нажитки».

Не надо быть специалистом по этим проблемам, чтобы понимать, что молодежь у нас ровно такая, какой она и должна быть, - не лучше и не хуже. И «неча на зеркало пенять». Мы не отдавали ее на воспитание к чужому дяде, а воспитывали сами. Она во всех своих качествах произошла из нас, из нашего отношения как к духовным, как к вещественным ценностям, так и друг к другу. Из нашего отношения к своим святыням, к своей земле. В каждом городе (или почти в каждом) новые стадионы и парки построены и разбиты на месте кладбищ, и молодежь вынуждена отплясывать и кувыркаться, гонять мяч под рев многотысячной взбудораженной толпы на костях своих предков, в том числе именитых и знаменитых граждан. Сколько угодно проводите вы потом с нею воспитательных бесед - своего рода «пепел Клааса» уже стучит в ее сердцах, она знает уже на практике, что такое вседозволенность. В деревне Дворцы культуры возводятся не на могилах, но и там сплошь и рядом наше слово расходится с делом, и особенно в отношении к земле, а значит, и ко всем тем ценностям, которыми извечно жил хлебороб. Молодежь, как это и должно быть, чрезмерно чувствительна ко всякого рода неискренности и фальши, к не нашедшим необходимого исправления общественным и нравственным перекосам, которыми никак не обеднеет наша жизнь, к пустозвонству и очковтирательству, и тем страшней и непоправимей трагедия молодой неокрепшей души, что она происходит скрыто и, казалось бы, безболезненно. Отсюда и повороты души: у одних - в улицу, у других - в себя, у одних - в насилие, переходящее границы закона, у других - во вседозволенность и нравственное разбойство в границах писаных законов.

И верно, все меньше поэзии самого детства, всего того, что связано с устным, бытовавшим из поколения в поколение и бывшим частью жизни фольклором: с поверьями, сказками, семейными преданиями, вечерними рассказами, бывальщинами и небылицами, воспитывающими торжественное, чуткое и благоговейное отношение к миру. Представьте себе, что Пушкин в детстве слушал бы не сказки Арины Родионовны, а песни Аллы Пугачевой - да разве мог бы он стать Пушкиным! Мы отняли у ребенка тайну, с самых младых лет все объяснив ему и показав как в нем самом, так и вокруг него, и сделали это торопливо и грубо, не посчитавшись с возрастом, который требует самостоятельного и опытного познания; мы сняли с мира чудо бытия в нем, а значит, и чудо своего собственного бытия, у нас ребенок смотрит на вечернюю звезду с мыслью, за какое время можно до нее долететь; мы обобществили и механизировали детство, пустили его на поточно-воспитательный скоростной метод и убедили детей, что души нет и быть не может и, стало быть, все, что предназначалось для нее веками в мире - сплошная чепуха. И что же удивляться после этого, что молодое поколение у нас лишено идеализма, чувствительности, мечтательности, без коих не может быть мягкого и образованного сердца, и заражено практицизмом. Любой материалист, и первые шаги начинающий с материализма, дальше грубости и вульгарности не пойдет.

Человек с детства должен чувствовать ответственность за свою жизнь - она подменена сейчас казенным воспитанием и казенной ответственностью. И только тогда он станет относиться к человеческой жизни как общественной ценности, когда почувствует и проявит свою индивидуальность.

Но погодите, погодите - о чем это я?! Все это, разумеется, было и вызывало немалую тревогу. Но, Господи! - было это двадцать лет назад. А по теперешним представлениям -тысячу лет назад. И за эти сроки произошли не просто пере -мены, а крушения, одно за другим, одно за другим, так что и дух перевести не удавалось. О ребятишках в эти буйные, вырвавшиеся из-под всякого подчинения годы вспомнили в последнюю очередь, а вспомнив, беспомощно разводили руками, не зная, что с ними делать. Семьи распадались, школы наполовину опустели, больше миллиона недорослей занялись бродяжничеством. Старшие окунулись в наркотики, младшие наслаждались свободой на рынках, вокзалах и подземных ходах теплотрасс, девочки-малолетки отдавались второй древнейшей профессии.

Но вот и еще минуло десять лет. Страна худо-бедно принялась в низах наводить порядок, а в верхах, счастливым случаем наткнувшись на бешеные богатства, двинулась покорять и скупать Европу. Девочки с панелей, повзрослев, двинулись миллионами туда же - на поиск счастья и мужей. Не стоит говорить, многим ли повезло; что поделаешь - у каждого своя дорога.

А у российских школьников теперь только два учителя: дома телевизор, о котором моя героиня-старушка отзывалась: «Такой проказник, такой проказник, все-то все кажет», а в школе - компьютер, откровенно не любящий русский язык.

Тридцать лет назад писатель еще мог размышлять о недостаточном и искривленном воспитании молодежи. А теперь и сказать нечего. 2007 год был объявлен правительством Годом русского языка, а Министерство образования и язык, и литературу откровенно не жалует, считая достаточным то, что их изучали бабушки.

* * *

.. Что такое - быть современным? Я человек традиционных устоявшихся взглядов на жизнь и искусство, и для меня быть современным - значит понимать в своих днях меру сезонного и вечного, случайного и закономерного. Отличить одно от другого не так уж и трудно, если знать хорошо прошлое своей страны и со вниманием всматриваться в настоящее. Сезонное, временное всегда заявляет о себе слишком настойчиво и громко, оно торопливо и эмоционально; вечное, зная себе цену, спокойно и говорит известными словами. Разобравшись, что конъюнктура и что нет, что с годами и с опытом исчезнет и что останется, человеку легче принять сознательное решение в выборе своего жизненного пути и остаться личностью. Быть современным - не ошибиться, не отдать свое время и свою жизнь недолговечным, а то и просто вредным влияниям.

* * *

О языке. Пока громыхают дискуссии о языке, о том, пущать или не пущать народный говор в литературу и жизнь, народ говорит. И спасибо ему, что, не зная о дискуссиях и не читая книг о народной якобы жизни, написанных словом, близким к эсперанто, он говорит, сохраняя свой великий и могучий, точный и меткий, глубокий и крепкий, не требующий пояснений к слову язык. Где еще, в каком другом языке из одной фразы может составиться целая история и целая поэма! Только человек, потерявший родовую память, способен уверять, что из рассветных и исторических глубин нации вышедшее слово должно в глубинах и оставаться и не претендовать на литературную правомочность. По той утверждающейся причине, что оно сделалось непонятным. Непонятно - пойми, найди его значение, разыщи корни, окунись в омутную родниковую стихию, и, если даже покажется тебе, что слово затянуто плесенью, омой его, поставь туда, куда оно просится, и ты увидишь, как оно заиграет и заговорит. Почему большинство людей со здоровым, ненарушенным слухом должно подстраиваться под глухое меньшинство, пользующееся отжатой и обескровленной речью и считающее ее современной нормой?

Само собой разумеется, что диалектному, народному слову нужно знать место и меру. Кто с этим спорит - всякое лыко в строку. Да ведь и много чему на свете нужно знать место и меру - почему же это место и эта мера, уже и немало обуженные, уже принятые читателем как художественная необходимость, как безусловный знак естественного поведения героев, продолжают вызывать спор? Почему подзабытое «культурной средой», но живое, существующее в живом значении, родное слово - сорняк и отброс, а заимствованные, взращенные на академических гербицидах, нововведения - законные граждане русского языка, устраивающие ему чистку? Не потому ли, что поход на русский язык, давно начатый с чужой стороны, быть может, невольно принял теперь уже свой человек, ищущий в себе доказательств какой-то особой культуры? Как иначе объяснить, зачем, по какой такой нужде вместо привычного «продления» взяли и приучили мы себя к «пролонгации», а вместо «состава» к «контингенту», окопавшемуся до «контингентированного» и «контингентироваться»? Красивей они звучат, больше дают, глубже пашут? Несть числа подобным примерам; я усилием обрываю себя, чтобы не завестись и не продолжить на многие страницы их перечисление, которые одно чудесней другого. Полистайте последние издания орфографического словаря нашего языка - сколько там осталось русских слов?! Не в том ли и разгадка, что родовое слово пашет, а безродное и беспородное - порожняком бренчит, и мы немало уже подпорчены этаким холостым, звенькающим словом, которым можно ничего не сказать. Прислушайтесь: как зарывается в почву, глухо пропоров вековую удобрину, и с какой добычей является одно и как, будто от каменной тверди, отскакивает другое. Во многих европейских (и не только европейских) странах в последнее время создаются общества и принимаются законы по охране собственного языка от «оккупантов», а мы, то ли от излишней доверчивости, то ли от неразборчивости, продолжаем с распростертыми объятиями принимать все, что нам подсовывают.

Конечно, массовые сродства информации, и особенно телевидение, не говорящие, а вещающие, свое дело делают; растекшееся по поверхности образование - тоже не слуга русскому языку. Но вот в чем, казалось бы, парадокс, а в действительности закон языка: чем больше опасность его растирания, заваливания шлаковыми образованиями, тем пристальней интерес к самобытному народному слову. Выходящий сейчас многотомный «Словарь русских народных говоров» днем с огнем не сыскать, областные словари нарасхват. А появляется их немало. Московский университет издает под редакцией О. Г. Гецовой «Архангельский областной словарь», четыре первые книжки которого не охватили и трех букв алфавита; Томский университет осуществил редчайшие и бесценные издания «Словаря русских старожильческих городов Среднего Приобья» и «Словаря просторечий русских говоров Приобья».

А «Словарь русских говоров Забайкалья»! А «Словарь русских говоров Новосибирской области»! О «Словаре говоров русских старожилов Байкальской Сибири» Г Афанасьевой-Медведевой мы уже говорили. И так далее, и так далее, о чем я знаю и не знаю. В нас не одна лишь ностальгия по отговорившему живет, когда мы читаем и изучаем эти словари, - к нам вместе с родовым языком является чувство обретенности и глубины. Словно бы онемевшие связи восстанавливаются от живой воды и добавляются к действующим. Словно из дальних скитаний возвращаешься домой и этим словом тебе указывают дорогу. Словно ряд за рядом расшифровываешь заложенные в тебе знаки, чтобы открылось наконец, кто ты и зачем ты на белом свете есть.

Язык вмещает в себе все: и характер народный, и опыт, и историю, и философию, и верования, и чаяния, и тяготы в долгом пути. И духовное здоровье нации, нравственное ее состояние прежде всего замечаются народным языком. Все это мы вроде знаем. Но... очередная дискуссия и очередное, через умную городьбу слов, подныривающее внушение: сколько можно говорить и писать по старинке! на дворе не семнадцатый, а двадцать первый век.

А не худо бы и не лишне и до тридцатого, до сорокового сохранить нам русский язык. Пока жив язык - жива и нация.

* * *

Публицистикой сейчас писатель не только не должен пренебрегать, он, мне кажется, не может без нее обходиться по велению собственной совести. Она - это взволнованное, горячее, требующее отклика и вмешательства слово. Слово, которое нельзя было не сказать. Мне бы, может, куда приятнее было поместить своего героя в старинный сибирский город и прогуливаться вместе с ним по расписным и заповедным, нигде в свете больше не встречающимся улочкам, вызывающим чувство родовой глубины и неподдельной гордости за свой народ. Однако чтобы прогуливаться по таким улочкам, их надо сберечь. Вот и приходится переходить на голый, не приукрашенный никакой литературной образностью язык и взывать к благо -разумию и справедливости.

Из огромной проблематики, принесенной нам жизнью в последние десятилетия и годы, есть три основных вопроса, самые главные, на которых сейчас стоит земля. И все три - охранные. Пришло время прежде приумножения говорить как о главном факторе продолжения человеческой жизни, о сбережении. Это вопросы сохранения мира, сохранения природы и сохранения памяти. Их можно и нужно ставить в один ряд, потому что от каждого из них последовательно зависит все наше отнюдь не отдаленное будущее. Если мы сегодня отстоим мир и добьемся права на завтрашний день, послезавтра мы можем погибнуть от отравленных воздуха, воды и земли. Если мы сумеем и природу отстоять - через два дня новая опасность, не менее трагическая, - свихнуться и погибнуть от беспамятства и безразличия, от потери чувства самосохранения. У нас нет другого выхода, если мы собираемся быть и жить, как бороться одновременно и за завтрашний день, и за послезавтрашний, и за тот, когда станут жить наши внуки.

И вот попробуйте в этих обстоятельствах умыть руки и сослаться на то, что нам некогда, что вы заняты «вечным» словом, которое станут читать не только современники, но и потомки.

Может ведь так случиться, что некому будет читать.

* * *

Немного еще о русскости. Я вспоминаю, как на одном из писательских пленумов в середине 80-х годов мой коллега из среднеазиатской республики заговорил о регулируемом и нерегулируемом росте рождаемости на его родине и в России. И предположил, что при существующих там и там темпах рождаемости русскому народу в скором времени грозит опасность потерять свое численное большинство. Само по себе это было справедливо, но коллега как-то весело и бестактно добавил: «А что плохого в том, чтобы быть национальным меньшинством?»

У него это вырвалось, вероятно, по простоте, быть может, никого обидеть он не думал, но простота эта задела: жаждущих укоротить русское население становилось все больше, в том числе и в самой России, и они уже не считали нужным прятать свои взгляды, переводя их, правда, иногда в шутку.

Сейчас правительство наконец вроде принимает меры для увеличения рождаемости. Но, во-первых, русские бабы, надорванные то ли тяжким трудом, то ли водкой, и в этом деле отстают, а во-вторых...

Во-вторых, и плодовитость подсекли...

Были времена, когда ребятишек рождалось столько, сколько их просилось на белый свет... И это было естественно, по-Божески. Без всякой государственной поддержки поднимали по десять-двадцать сосунков. Семьи были большие, без пристроев для новой молодой семьи редкий двор стоял, хватало и на воинство, и на полевые и таежные работы, и на отхожие промыслы, и на ремесла, и на грамотеев. Времена воистину былинные, иначе не скажешь. И хоть частые войны уносили щедрые жертвы, но и восполнение знало свое дело.

Затем пошли другие времена. Советская власть правильно делала, что запрещала аборты. Но как можно было при этом обрезать огороды, покосы, а молоко, яйца заносить в налоги и обрекать ребятишек на голод?.. Храмы разбомбили, человека освободили от нравственной чистоты и греха, подоспело пьянство. Дальше - больше. «Неперспективные» деревни - это преступление, не иначе. Сотни тысяч, миллионы селян заставляли покидать родные вековые деревни и сравнивать их с землей, терять душу и красоту.

Дальше - больше, дальше - гаже...

Разнуздали TV, взяли его под государственную охрану, все содомские грехи разом вывалили на головы молодежи - чьих же кровей будет новорожденный гражданин, за которого государство затем внесет деньги? Конечно, содомских, России от него подвигов и доблестей не дождаться, он уже в утробе материнской принимает чужое выражение.

Я, разумеется, не за то, чтобы не поощрять рождаемость. Боже упаси! - это необходимо, не все же у нас погрязло в содомской грязи. А кого больше - погрязших или не погрязших? Подсчитать это невозможно, а укоротить разгул непотребства - если Россию пытаются почистить от грязи всерьез - не так уж и трудно. Не бойтесь данайцев, дары приносящих, но поспешайте спасти тех, кого они окормили своими плодами.

На родине того самого литератора, который в свое время на писательском съезде предрек России скорое меньшинство русских среди других народов и народностей, - так вот, на его родине коренного населения уже сегодня больше, чем русских у нас, и ежегодно теперь они наезжают в Россию, чтобы не только торговать, но и строить, ибо своих рабочих рук у нас катастрофически не хватает.

* * *

Верю, что наступит такое время, и оно не за горами, когда люди вынуждены будут согласиться, что безудержный и безоглядный технический прогресс давно уже не служит человеку и что он не есть прогресс. Едва ли это произойдет по их доброй воле - скорее, их остановит у последней черты пропасть под колесами и на дне ее пустыня вместо лесов, лугов и озер. Тогда, собравшись лучшими умами, люди решат, что полезно из созданного нами и ими и что вредно, и ненужное уничтожат. Вглядевшись внимательно друг в друга, они откроют в себе руки, ноги и голову и найдут им работу, которая будет способствовать физическому и духовному совершенствованию человека, а не порабощению его.

Верю, что русские останутся русскими, татары татарами, а французы французами, что, будучи интернационалистами, мы сохраним в себе национальные начала и что и через сто лет станем ходить на поклонение Полю Куликову и Бородинскому Полю, к Пушкину и Достоевскому, к Шевченко и Руставели.

Верю в конечный светлый смысл нашего существования на земле, в то, что жизнью своей мы удобрим какие-то великие цели.

Верю в добро, побеждающее зло, в постепенное накопление и объединение добра, в то, что оно свободно будет избрано всеми...

1987, 2007