Золотой остров

Ем бананы, валяюсь на пляже

В первый раз за трагический век.

Никакого здесь нет эпатажа,

Как нормальный живу человек.

Всё стабильно: ни гнусного рынка,

Ни пустых политических ляс.

Час-два лёту до Санто-Доминго,

Двести вёрст и – в огнях Каракас.

По соседству фламинго гнездится,

Дозревает кокосовый сок.

Поселиться бы здесь, позабыться

И зарыть даже память в песок.

Что еще романтичней и краше:

Затеряться вот так, запропасть,

Коль в Отечестве нашем не наша –

Продувная, продажная власть.

В человеческом счастье иль горе

Не бывает дороги прямой.

Над лагуной Карибского моря

Взвешу всё и... уеду домой.

А приснится мне птица фламинго

И нектаром кокос налитой –

Вспомню остров и Санто-Доминго,

Как негаданный сон золотой.

25 мая

С утра ездили с Волковым в «пыльный ящик» за покупками для Тюмени. Жаргонное это название дешевой закордонной торговой точки, придуманное советскими моряками и рыбаками, веселит и воодушевляет Георгия Григорьевича, чувствую, что и он прочно берет на вооружение сей «пыльный ящик». Тоже ведь не миллионер!

Во второй половине дня зашла Анна Иосифовна, сказала, что едет с подругой Надей в сарай. Спросила: не желаю ли я к ним присоединиться? Поняв мое недоумение, засмеялась. Стала объяснять, что сарай – это (на местном жаргоне) – большой супермаркет, сооруженный современным способом, то есть с применением конструкций, готовых блоков стен и крыши. Торговая площадь сарая, действительно, как вскоре убедился, оглушительных размеров. В сарае есть практически всё: и хозяйственные, и промышленные товары, и всякая провизия в расфасовках, какие пожелаешь. Для постоянных клиентов с пропусками – скидки на покупки очень приличные. Но торговой фирме всё равно выгодна такая постановка дела. Я сказал, что промышленные товары для моей предстоящей дороги обременительны, провизией запасаться рановато, а посмотреть стоит.

Необходимо и к месту уточнить, что хозяйство свояченицы Волкова и соседки по «кинте» держится на Аннушке. Взрослый сын её Виля, как примечаю я, больше возится в гараже и домашней мастерской со всякой электроникой, муж серьезно болен, с трудом передвигается на костылях. Звать мужа каким-то мудрёным венгерским именем. И мне странно: русского языка он не знает. Оттого, видимо, замкнут, молчалив. Мы лишь киваем друг другу при нечастых «общениях».

Аннушка, не удивился я, как все русские венесуэльцы, водит машину уверенно, даже с некоторой дамской лихостью. Так что мы скоро были на месте, и солидные женщины, предъявив свои постоянные годовые пропуска за 240 боливаров (я был пропущен «по блату», как иностранец!), рассредоточиваясь, теряя друг друга, за час едва облазив лишь половину гигантского сарая, сошлись вновь.

С полными тележками женщины подкатили к кассе. И я, упёршись перед кассой – лоб в лоб – в разномастное столпотворение горячительного, вдруг вспомнил о горбачевских запретах, отважно обзавелся парой заграничных «пузырей».

– Не отберут на таможне?

– Не должны... Но напрасно тратитесь... Да что мы, не положили б в дорогу такой гостинец из своих запасов?! – укоризненно сказала Аннушка.

– Привычка торгового моряка: зарулил к маклаку, без покупки не уходи!

...Вечером пришел старый кадет Ростислав Георгиевич Савицкий. В корпусе он начинал обучаться еще в России, а в эмиграции, в Сербии, был дядькой, то есть кадетом старших классов и воспитателем в группе малыша Жоры Волкова. И вот – наставник и ученик сравнялись судьбами.

Перед войной Савицкий окончил ещё юнкерское артиллерийское училище в Югославии, потом университет в Германии. Инженер-строитель. Прибыв в Венесуэлу одним из первых океанских транспортов, строил мосты, туннели. Как строитель метро, удостоился памятной доски на одной из станций здешнего метрополитена. «Боролся ещё, – говорит, – в те годы с местной мафией и коррупцией».

Сухопутник по судьбе и профессии, он страстно любит флот и всё, что с ним связано. Понравилось, что и я, собеседник, к флоту имею отношение, потому старик разоткровенничался. К тому ж отец Савицкого был морским офицером. Воевал в «первую войну», то есть в первую мировую, на Черном море.

Вспоминая о старой России, Савицкий, не стесняясь, промокал платочком глаза: «Это мы сами виноваты, проморгали Отечество, отдали его жидам!.. Неужели сейчас русские люди ничего не могут сделать с жидами? – и вопросительно смотрел на гостя из России. – Надо скрутить их в бараний рог! Неужели ничего не делается?» – «Дело не только и не столько в «жидах», сиречь евреях, Ростислав Георгиевич, их и не очень много в Союзе... Хотя всему миру известно: преобладание их всюду создаёт проблему! В эпоху Сталина, скажу вам, многие из них усердно послужили советской государственности, науке, культуре, замечательно, например, играли на своих скрипках в симфонических оркестрах... Беда сейчас в наших русских дураках. Сегодня они тысячными толпами бегают по Москве и по другим городам с восторженными выкриками: «Ельцин! Ельцин!». И чую я нутром, кровью умоемся от этого Ельцина... Не придется ли сибирякам вновь снаряжать дивизии и помогать столице нашей, как в сорок первом, на этот раз освобождать Москву от своего отечественного быдла?!» – «И многие в России так думают?» – «Есть люди, Ростислав Георгиевич. Но нас меньшинство, к сожалению...»

Родственники Савицкого – знаменитые ученые, изобретатели, профессора, руководители крупных компаний. Да, за пределами Отечества.

Выяснили за разговором, что это Ростислав Георгиевич присылал в «Тюмень литературную» большой рукописный рассказ капитана первого ранга Б. Апрелева о том, как на народные средства накануне первой мировой войны был восстановлен военный флот Российской империи – после страшной трагедии Цусимы, после всей провальной русско-японской войны. Показательный пример всенародного патриотического порыва – и богатых меценатов, и простых крестьян, жертвовавших на постройку новых крейсеров и эсминцев свои золотые рубли и скудные свои копейки. Статью я печатал в четвёртом номере «ТЛ», получил массу откликов, просьб о перепечатке...

Весь вечер заносил в тетрадку адреса зарубежных подписчиков на свою тюменскую газету.

26 мая

Вольно или невольно, но постоянно ношу в себе некую обязанность в публичном «отчете» перед людьми, позвавшими меня погостить в далёкой, приютившей их, стране, оказавшими столь нежное внимание, взяв на себя хлопоты по всем «мелочам» этого гостевания – до недавней поры вовсе незнакомого им человека. Конечно же, как субъект простой, неизбалованный излишествами материальными иль привычкой к лени, праздности (чего нет, того нет!), знаю цену этих забот. Понимаю и желания соотечественников поговорить с человеком «оттуда», пусть из «красной» России, но из Отечества, любовь к которому не избыта в долгой эмиграции. По большому счету, Россия, нежная любовь к ней, привитая им русскими родителями, учителями-воспитателями, всем строем эмигрантского бытия, может быть, единственное, чем и жива старая эмиграция.

Да разве случайно гостевавший полгода назад у меня в Тюмени Волков в самом первом застолье, когда мы еще присматривались друг к другу, невольно стремясь выявить сущность двух миров наших – российско-советского и его, далекого, белоэмигрантского, но все же родного, русского, разве случайно Георгий Григорьевич предложил прослушать магнитофонную кассету с записью выступления на одном из кадетских съездов его однокашника из Сан-Франциско Миши Скворцова. Голос на пленке звучал на фоне музыки, кассета, ясное дело, готовилась, записывалась специально для далеких соотечественников, для нас, в тот момент разгоряченных парой тостов, скорым взаимопониманием, будто были мы уже тысячу лет знакомы и не впервые вели беседы живого русского свойства.

...Голос этот так и звучит во мне необычайно тепло и в то же время с грустинкой, понять которую по силам, по менталитету способны лишь наши родственные русские души. И сам я с той поры во власти этих слов, этого голоса, который продолжает жить во мне как голос надежды, несмотря на все мятущиеся тревоги в душе, что возникают под трезвым крестьянским обозрением про исходящего в родной стране.

«Россия! Какой конгломерат мыслей, чувств и переживаний вызывает это слово. О великий и могучий, свободный и правдивый русский язык, помоги мне описать мою Россию, Родину мою! Нет, она не моя Родина, она Родина моих родителей. Для меня, бездомного, она больше, чем Родина. Когда я слышу слово РОССИЯ, сердце как-то странно сжимается и чувство, похожее на предпричастное чувство, охватывает меня. Я знаю по чему, но не умею этого объяснить. Моя Россия – это не толь ко географическое её расположение, не только её история, музыка, литература, художества или русский народ. Моя Россия это всеобъемлющее чувство любви и красоты. Да, именно безгранично красивой любви во всех её проявлениях. Моя Россия зовёт на подвиг без размышлений, она открывает сердце и заполняет его до предела... В эти моменты вспоминаются и Пётр, и Екатерина, и Суворов, и Архип Осипов, и Нахимов, «Кореец» и «Варяг», Минин и Пожарский, и русский кадетский корпус в Югославии. Они – моя Россия. Илья Муромец и Владимир Красное Солнышко, Иван царевич и Жар-птица, и смышленый Иванушка-дурачок в наших сказках – это тоже моя Россия. Не говоря уже о русской песне всех жанров.

Упряжь тройки, колокольчик под дугой, деревенская изба, самовар, балалайка и деревянная ложка – всё это моя Россия.

Не говорите: я в ней не был. Всю жизнь свою я прожил с ней. Мысль о моей России похожа на первый взгляд матери на своего первенца, на взгляд влюбленных первой любовью.

Моя Россия – это самая красивая женщина в мире, самая нежная, самая любящая мать-страдалица. Нет, не говорите, что моей России нет... Я верю, что моя Россия – это спящая красавица, которая спит уже более семидесяти лет крепким сном. Но я верю, что настанет день, когда придёт Иван-царевич и разбудит её нежным поцелуем. И встанет она еще краше и милей. И широко открытыми свободными руками призовёт и прижмёт к своей груди нас, верных, не утративших в неё веру, детишек. И материнская ласка её охватит нас, и слезы радости и умиления смоют скорбь сиротскую с наших, верующих в неё, лиц. Когда это будет, не знаю. Когда? Не знаю... Но это будет.

Вы не должны со мной соглашаться, дорогие друзья. Я этого не прошу и не ожидаю. Но только не спорьте со мной.

Это моя Россия. Это моя Россия. Это моя Россия!»

«Отчет» мой, или пресс-конференция, о которой несколько последних дней мимоходно вспоминал Георгий Григорьевич, про исходил сегодня глубоко пополудни, в доме моих ровесников Рудневых. Я уже знаком с этой семьей – потомками славного российского героя, командира крейсера «Варяг» Всеволода Федоровича Руднева. Хозяин дома, внук варяжца Георгий Георгиевич, служит крупным инженером в венесуэльской нефтяной компании, много бывает в заграничных командировках, решая представительские дела своей фирмы. Лидия Артуровна, жена и родительница двух детей, тоже дворянских кровей, мать её, кажется, была фрейлиной царского двора, а дочь теперь – президент русского дамского комитета в Каракасе, занимается благотворительной деятельностью, организует православные праздники, встречи с соотечественниками, выставки народного искусства. Дети, сын Всеволод и дочка Ксения – отроки школьного возраста, учатся музыке, помогают отцу Павлу в церковной службе в храме Святого Николая. Словом, говоря советским языком, семья активных общественников.

В доме Рудневых, точнее сказать, обширной квартире в многоэтажной башне (только один балкон лоджия в сорок квадратных метров равен моей трёхкомнатной тюменской «квартирке», как называл её Волков) хранится несколько реликвий, которые удалось вывезти в эмиграцию родителям Георгия и Лидии: дворянские грамоты, семейные старинные сервизы, царские награды, в том числе офицерский Георгиевский крест командира «Варяга», полученный капитаном первого ранга Рудневым после возвращения на родину, когда героев морского боя при Чемульпо чествовала вся Россия. Держал я в руках и золоченое блюдо, которое подарили Рудневу земляки-туляки, встречая его хлебом-солью на вокзале в Туле, когда поезд с матросами и офицерами-варяжцами следовал из Севастополя в Петербург. То есть в венесуэльском доме Рудневых сохранилось «самое дорогое, что удалось взять с собой при бегстве от красных в 18-м году». Реликвии эти не упрятаны в сундуки, а выставлены на обозрение, укреплены и в простенке «красного угла»: можно потрогать, полюбоваться, сфотографировать...

С утра думал я о предстоящем «отчете» в этом доме Рудневых, а в мыслях властвовал не «отчет», а вольно-невольно возникали слова песен варяжских, которые в своем глубинном сибирском селе знал я с детских лет.

Возникали они в памяти. И не могло быть иначе.

Плещут холодные волны,

Бьются о берег морской;

Носятся чайки над морем,

Крики их полны тоской.

Мечутся белые чайки,

Что-то встревожило их.

Чу! Загремели раскаты

Взрывов далёких, глухих.

Там, среди шумного моря,

Вьётся Андреевский флаг,

Бьётся с неравною силой

Гордый красавец «Варяг»...

Обширный холл первого этажа в доме Рудневых, с баром и колоннами, такого же типа холл этот и в доме Оли Волковой, поджидал нас чинной и нарядной эмигрантской публикой, заняв шей стулья вокруг стола импровизированного «президиума». Всё это – и изготовившаяся к «поглощению» поэтических строк публика, и прически дам, и галстуки мужчин – свидетельствовало о торжественности встречи, от которой я ощутил поначалу некоторую тревогу и холодок в груди. Да, это не та привычная литературная встреча в каком-нибудь северном рабочем общежитии тюменских буровиков или строителей, где много раз всё испробовано, известно – какие строки надо выдать «на гора», чтоб быть понятым и воспринятым, какую мимоходную шутку отпустить, какую ввернуть байку...

Но я, как уж установилось за дни гостевания с первого моего шага на венесуэльской земле, и здесь был под непременным водительством и опёкой Георгия Григорьевича, а уж он всегда находит разумный выход в любой ситуации.

И мы прошли в этот «президиум» с настольной скатертью, с графином водички и стаканом при нём, где «гость из России» в накануне отстиранных белых штанах и наглаженной бабой Катей светлой рубашке тотчас был представлен чинной публике, встретившей нас вежливыми – «профсоюзного собрания» – аплодисментами.

Волков продолжительно говорил о своей не столь давней поездке в Россию: о Москве говорил, о сибирских встречах в Тобольске и Тюмени, о переменах, которые радуют и «вселяют надежды на возрождение Родины». О том, что теперь советские «не отека кивают, не убегают поспешно, услышав от иностранного туриста вопрос на чистом русском языке», как, мол, было совсем в недавние годы... Говорил, что теперь появилась надежда – передать соотечественникам в России реликвии, знамена полков, сохранившиеся документы, старинные книги, что должны достойно вернуться на Родину, к собратьям кадет – в суворовские и Нахимовские училища, как свидетельство исторического пути русского государства, его героических и трагических времён. И еще о том сказал, что русская эмиграция всегда любила и любит родное Отечество, много лет ждала благих в нем перемен. И сегодня они наступают. О том «свидетельствует и приезд нашего гостя», который понимает чувства и чаяния русских эмигрантов, отражает их в своих стихотворениях и на страницах своей патриотической газеты, с которой успели, мол, познакомиться многие в Каракасе и других городах, где живут русские...

Затем к столу вышла представительная дама и прочитала несколько лирических стихотворений о русской земле. Автор стихов не был назван, потому я склонен был считать их стихами «собственного сочинения». Волков тем временем шептал мне на ухо, что это артистка Наталья Александровна Сива. В прежнее время работала она в театрах Германии, ставила любительские спектакли в Каракасе. А теперь уступила сцену своей дочери – популярной на Латиноамериканском континенте драматической актрисе, что выступает под псевдонимом Алонсо Америка.

Какие звуки!

Погруженный в них, очарованный и все ещё не согласовавший с самим собой перечень стихов, с которыми надо предстать перед эмигрантским народом, я в неком тумане этих звуков прослушал еще пару романсов, не запомнив имен исполнительниц. Затем прозвучала ударная речь редактора кадетского «Бюллетеня» Бориса Евгеньевича Плотникова, из которой, будто горячий осколок, застряли в сознании слова о том, что в Венесуэле живет дочь знаменитого эмигрантского писателя Ивана Лукаша. И дочь хранит не только библиотеку отца, но и неизданные рукописи писателя.

Да, какие звуки!

Дали мне слово. Волнение спадало по мере «движения вперёд». И, кажется, «отчет» мой к завершению своему получился на должном уровне. Вначале я ринулся было выдавать стихи, отражающие, как я посчитал, текущий «политический момент» в далекой России, но вызвал лишь уважительные хлопки при непроницаемых взорах. Странно: «политику» не воспринимают! И тотчас поменял «пластинку» на лирику «сердечных чувств, берез и синего русского неба». И – диво! Как внезапно посветлели и потеплели лица строгих дам и господ при пиджаках и надраенных штиблетах. Как запунцовел румянец на щеках моих еще не «древних», крепеньких сорокалетних ровесниц. И как воспрянул сам я собственной душой, уловив в душах слушателей и слушательниц то, что живы мы и близки одними мироощущениями. Несмотря ни на что, одними!

Из туманов белесых

Поднялись косари.

И клубника в прокосах

Пьёт остатки зари.

Рукоплещут осины

Ветерку вдалеке,

Как крестьянскому сыну

Усидеть в холодке?..

А потом:

В этом доме простом и прекрасном,

В синих окнах, дрожащих слегка,

Как и прежде, под солнышком ясным

Проплывают мои облака...

И далее:

Эта девочка снится всегда –

В лёгком платье – полёт и парение.

Школьный бал, золотые года,

Торопливое сердцебиение.

Что я делал? Да переживал.

По земле я ходил. Не по небу ли?

На гармошке играл? Ну, играл!

Объяснился в любви ей? Да не было...

Плыли, стелились луга, пустоши, лесостепные перелески моих сибирских палестин. Пахли чабрецом, тмином, богородской травой солончаковые мои приозерные полянки. Кричали чайки наших озер. Июльское солнышко катилось большим остывающим колесом к закату. Звенела уже предвечерняя мошкара. И околица села расцветала ситцевыми платочками деревенских девчонок, загодя изготовившихся встречать из лугов деревенское стадо. Они, девчонки, гомонили, бегали, играли в «пятнашки», задирали нас, мальчишек, носившихся поблизости в своих более важных и мужественных ребячьих играх, забавах... Всем этим и расцветали строки мои. Потом другие – с ностальгическими нотками грусти по Родине, что рождались вот в такой же дали от Русской земли – у берегов Таиланда, Индии или Аргентины...

Потом я «застал» себя, «обнаружил» в холодных снегах Ямала, потом на знобящем ветру возле железной буровой Самотлора, по том ночующим в дымной избушке возле замороженного таёжного озера. В избушке, где за стеной индевели наши кони, хрумкая душистым сеном и овсом, запасая силы на новый утренний переход в убродном санном пути...

Это моя Сибирь, это моя Сибирь... Это моя Россия!

Потом я сказал: «Всё! По-моему, пора остановиться!» И серьезные пиджаки и галстуки, и высокие прически дам стали вдруг несерьезными. Все азартно ударили в ладоши. Разулыбались. Разогрелись. Воспрянули как-то. Не по-стариковски. Не по возрасту. Но первыми подбежали к «президиуму» мои сорокалетние «ягодиночки»...

– Спасибо! Мы не ожидали такого...

– Какого?

– Мы думали, что вы за коммунизм будете нас агитировать!

– А за коммунизм – нельзя?

– Не в этом дело... Я вот тоже из деревни. С Волги я – Оля Ковальчук. Родилась в Югославии, в войну с интернатом детей нас вывезли в Чехию, а в сорок пятом в СССР. В деревне жила- Позднее выехала в Каракас через Красный Крест, поскольку здесь жили близкие родственники. А в России у меня никого, кроме той деревни и интерната...

– А я Ксения Трегубова. Я тоже жила в России...

– А я вот краешком детства помню свою дореволюционную еще Ригу. Я Вера Вейка, цыганка, мне уже семьдесят шесть. Не верите?

– Двадцать шесть – верю...

– Коля, а можно вас поцеловать? За стихи...

– Вместе поцелуемся... Как вас звать? И зачем вы с подносом?

– Я Кира Никитенко. Тоже жила в Советском Союзе. Провожу одну операцию для вашей газеты. Собираю пожертвования на покупку бумаги... Не удивляйтесь, здесь это в порядке вещей...

– Ладно, коль так... Сопротивляться не буду!

Подошел Георгий Руднев: в правой руке – рюмка водки до краёв, в левой соленый огурец. Как-то по-гусарски, что ль, картинно припал на колено:

– Сразу и – залпом, Николай Васильевич! Не сходя с места! Грянем!

Георгий Георгиевич, с непременным условием: потом одним духом грянем – «Наверх вы, товарищи, все по местам!»

– Не сон ли это?!

...В деревенском окунёвском огороде стояли у нас два больших стога сена. Их приволакивали туда из поля трактором по первому осеннему снегу. К одному из стогов тотчас пролегала тропинка, которая после всякого бурана или вьюги расчищалась лопатами, приобретала форму глубокого туннеля, по которому мы носили навильники сенца в стайку корове. Стог постепенно как бы истаивал от макушки до основания. И где-то к началу марта вместо стога образовывалась большая четырехугольная снежная ямина с хорошо утрамбованным, плотным дном. В ямине можно было соорудить отличную снежную крепость, охотников штурмовать эту крепость нашлось бы предостаточно. Но я обустраивал в этой ямине боевой корабль – гордый крейсер «Варяг». В снежных «бортах» проделывал бойницы для «пушек», из огородных жердей сооружал мачты, на одной из мачт укреплял красный флаг – старенькую косынку матери (об андреевском флаге представление было смутное!), и вел – чаще в одиночестве, без соседских пацанов! – сражения с превосходящими силами врага...

Наверх вы, товарищи! Все по местам!

Последний парад наступает.

Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,

Пощады никто не желает...

Потом мы Рудневым подошли к стойке бара, Георгий вдохновенно наполнил обе наших рюмки. Мелодично зазвенел хрусталь: Повторим по-русски! От стариков ведь не дождётесь!

Опрокинув водку в себя, крякнул удовлетворенно, кивнул и как хозяин поспешил в своих хозяйских заботах о гостях, чинно расхаживающих по холлу с бутербродами и рюмками, раскланиваясь чинно, а порой шумно-дружески восклицая, радуясь собравшему их вечеру.

На какие-то мгновения я остался один. И этот момент улучила еще одна ровесница-ягодинка. Подплыла этак неспешно, нешумно: Вы сказали в своем выступлении, что мы, эмигранты, живем хорошо и дружно. А я скажу так: «От своих отбились и к чужим не пристали. Вот как мы живём!»

– Кто вы будете? Как вас звать?

– Русская... Эмигрантка.

27 мая

С утра ходил в «пыльный ящик». Один. Он тут недалеко. И Волков сказал: «Что ж, прогуляйся!».

Шел и вспоминал, как мы морской уволенной в город «русской тройкой» пешим ходом добирались из Токийского торгового пор та, где стоял наш сухогруз «Николай Семашко», до главной и знаменитой в своей архитектурной и «магазинной» неповторимости токийской улицы Кинзы (с ударением на первом слоге). Старший «тройки» – второй штурман Борис Охотин, владевший в совершенстве английским, высмотрев в уличной толпе белого человека в джинсах, к радости нашей весело и с обоюдными похлопываниями по плечу так разговорился с этим белым, что мы, разуверившиеся в направлении, которое мы держали по мелкомасштабной карте, поняли: белый человек подскажет продолжение «курса». А этот спортивного склада человек оказался американско-штатовским моряком. Он тотчас браво зарулил в соседнюю кофейню, вывел оттуда за руку, как детсадовского малыша, раскосого японца-бармена, полопотал с ним коротко. Японец закивал, заулыбался, закланялся, вскинул руку, указывая «белым людям», куда им следует путь держать, который, сверив по карте, держали мы все- таки правильно!

Американец крепко и восхищенно жал нам руки, прощаясь. А потом Борис рассказывал нам по дороге, что американец страшно обрадовался: он впервые в жизни видел советских русских и очень удивился тому, что «это вполне нормальные парни». «И без рогов на лбу!» – хохотали мы, поверив в свои силы достичь пешим ходом столь знаменитой японской Кинзы. И если уж не приобрести ничего существенного, денег, как всегда, у нас мало, то пофланировать по знаменитой улице, поглазеть на море горящих рекламных иероглифов...

Здесь не Токио, не японские иероглифы. И я вполне уже за эти дни гостевания успешно справлялся с надписями, с магазинными ценниками, с обиходными фразами на испанском. «Асталависта! До свидания!» – говорил я на прощанье, уходя из магазина с каким-нибудь мелким приобретением в виде, скажем, упаковки зажигалок: будущие презенты курящим приятелям! «Аста-ла-вис-та!» – круглили глаза экспрессивные здешние торговцы и весело смеялись, всем понятными жестами и жаркими возгласами приглашая заходить вновь...

Днем устроил стирку, отбившись от настойчивых предложений бабы Кати – поручить это дело служанке-венесуэлке. Не дался: «Я ж моряк!» А смугленькая служанка, наблюдая за моими постирушками, как-то потаённо улыбалась, то и дело бросая знойный взор на этого, видимо, «странного русского гостя». «Они податливы и любвеобильны, мулатки эти!» – возникала во мне почему-то вновь и вновь мимоходная фраза Волкова, как бы невзначай оброненная однажды – в одной из наших дорог...

Вечером пристально уселись у телевизора. Вот это новости! Наша Грузия требует полного отделения от СССР. Показали нового «демократического» президента Грузии Гамсахурдиа. Он важно, картинно застыв, стоял, приветствуя свои грузинские «потешные» войска, приложив к «пустой» голове руку.

28 мая

Чемоданное настроение. Но еще много неиспользованных приглашений посетить русские дома.

И все ж таки с утра пошли в местное представительство Аэрофлота – на разведку. Как с вылетом на Кубу? «Ясности пока нет, зайдите завтра-послезавтра!» – ответили советские «девчата»-соотечественницы, обрадовавшиеся, кажется, не столь частому здесь, в Каракасе, визиту своих.

Семь остановок на подземке, и мы в старинном центре Каракаса. Понял, что перед дальней дорогой удостоился побывать в заветном месте столицы, где она зародилась. Много домов архитектуры минувших столетий. Много зелени. Но больше, пожалуй, рекламы и пестрых витрин дорогих магазинов. Есть и нечто подобное гонконгским и сингапурским торговым «щелям». Но здесь, в местных «щелях», все значительно дороже! Что ж! С этим «делом» я уже научился прилично разбираться и – сравнивать.

Волков увлекает меня в самый центр, то есть на площадь, фасадом к которой дом, где родился Боливар. Реют флаги республики Венесуэла. В центре площади конная скульптура генерала, национального вождя. Венки из цветов, кем-то возложенные к постаменту памятника. Фонтан. Фланирующая публика. Одинокий полицейский. (Вспомнился Уругвай, столица его Монтевидео. Вот такая же центральная площадь. И – усыпальница одного из национальных героев страны. Некрополь. Ступени вниз. Национальные гвардейцы, застывшие в неподвижности. Тяжелые ружья, штыки. Старинные мундиры... Да, любая добропорядочная страна должна ведь отдавать дать уважения своим великим соотечественникам! Иначе – дух чингисхановщины, жидовщины, гитлеризма!) Чуть поодаль группа музыкантов-индейцев. Когда Волков сказал, что это «индейцы», мгновенно пронеслись в представлениях и живописные костюмы, и перья, и кольца в ушах и ноздрях, разрисованные лики... Киношные, голливудские представления! Здесь же вполне цивилизованные молодые люди в несколько стилизованных костюмах, шляпах с перьями, но – интеллигентные лица. И знакомые музыкальные инструменты. Гитара, скрипка, барабан, флейта. Неизвестного мне названия «погремушки» – это да. Вокруг музыкантов толпа слушателей. Возможно, европейцы. Парень европейского типа предлагает купить магнитофонные кассеты с записями музыки этого аборигенного ансамбля или группы «волонтеров», зарабатывающих на жизнь.

И все ж таки внутрь – в думы, мысли твои – как бы вселяется и обволакивает тебя мироощущение покоя от этой царящей стабильности, несуетности, порядка и благополучия.

Когда мы, проехав через весь город в частном автобусе (деньги с пассажиров собирает сам водитель – еще один зримый и непривычный для меня «знак» капиталистического общества!), на «кинте» поджидал нас Георгий Борисович Максимович, старичок 1905 года рождения. Представитель славной православной семьи. Словоохотлив. Даже очень. При первой встрече с ним, а он приходит самостоятельно, тотчас «требует» гостя из России и – повествует, повествует о своём былом. При первой встрече-разговоре я уж было настроился на то, что память у ветерана, как у старика Будённого, но ничего подобного. Четкая, аргументированная речь бывалого сыщика – с датами, числами, «явками», предметными подробностями. Правда, Екатерина Иосифовна, поглядывая на нас, устроившихся на лавочке под гранатовым деревом, где я с диктофоном и запасом кассет к нему, жалостливо качает головой, а потом спрашивает меня: «Наверно, измучил Вас старик разговорами?..» – «Ничего, я приучен к терпению».

...В четыре часа пополудни все ж пришлось пойти по приглашению в новый русский дом. Давно зовет «наведаться, попить пивка, посмотреть семейные реликвии» Николай Александрович Хитрово. Однокашник Волкова, кадет, близкий приятель, живущий на одной из параллельных Лос Палос Грандес улиц.

Конечно, любому сколько-нибудь интересующемуся историей советскому литератору известно, что дворянский род Хитрово ведет свою родословную от татар, из глубины веков. И что род Хитрово по женской линии близок с родом Александра Васильевича Суворова, а по мужской – с фельдмаршалом Кутузовым. И что прямой предок семьи Хитрово Богдан Матвеевич – основатель Оружейной палаты в московском Кремле.

Вот с таким «багажом» информации переступал я порог этой обширной и богато обставленной квартиры русского каракасца.

Когда расположились за обещанным «пивком», черным, как оказалось, коего не пивал в жизни «ни при какой погоде», хозяин начал с географических уточнений. О том, что до революции их имение находилось в Орловской губернии, недалеко от уезда, где жил Иван Алексеевич Бунин. Родители, понятно, общались с этим знаменитым соседом. После революции – эмигрантские скитания, как и у многих русских: знаменитых, родовитых и не очень.

– И вот на мне наш известный дворянский род заканчивается. Сыновья женились на венесуэлках, внуки по-русски уже не разговаривают...

Понимаю, что Николай Александрович нашел во мне внимательного слушателя. Не лукавлю, все впитываю в себя. Как в губку. Может быть, я из последних российских свидетелей завершения земного бытия одной из славных семей, чей след, конечно, останется в истории государства. Хотя как знать! Ведь как мы, современники, равнодушны к тому, что еще «живо», что еще способно своей исторической предметностью стать... ну хотя б экспонатом музейной полки на Родине, витрины, выставки, запасника, в конце концов. О чем я? Да о том, что хозяин доверительно приглашает меня в одну из комнат дома (Волков в это время дружески «щебечет» с миловидной хозяйкой квартиры Ирочкой), извлекает откуда-то из недр дивана или шкафа увесистый предмет в потертом кожаном футляре, отстёгивает медные застежки...

– Вы знаете, что это такое?.. Не знаете, конечно. Это золотой фамильный крест рода Хитрово – в нём мощи многих знаменитых русских Святых. Смотрите...

В квартире работает кондиционер, прохладно. А меня едва в жар не бросает... Беру в руки семейную реликвию, читаю её опись: «Крест Золотой 23 сантиметра в длину, 15 см в ширину и полтора см толщины. На лицевой стороне Распятие; в верхней части «Святая Троица», слева от Распятия «Матерь Божия» – справа «Иоанн Богослов». На оборотной стороне выгравировано:

Мощи Моисея Угрина,

Мощи Михаила Митрополита Первого Киевского,

Мощи Исаака преподобного,

Мощи Прохора спящего,

Мощи Пимена преподобного,

Мощи Никона мученика,

Мощи Святые Великомученицы Варвары,

Миро от Мироточивых Глав.

Перевожу дыхание:

– Николай Александрович, а мощи перечисленных святых и сейчас на месте, при Кресте?

– На месте.

Вникаю в следующие строки гравировки: «В лета 7174 (1666 г. – Н.Д.) состроися сей честной и животворящий крест во Славу Господа нашего Иисуса Христа по обещанию окольничьего и оружейничьего Богдана Матвеевича зовомого Иова Хитрово. И впредь будет благоволить Бог быти оставшимся по мне рода моего Хитрым сей крест хранити им у себя впредь для милосердия Божья к себе явиной род никому сего креста не отдавать».

Никогда, уточняем вместе с собеседником, даже в эмиграции семейная реликвия рода Хитрово не находилась в чужих руках. Владели ей родственники Николая Александровича. Совсем недавно, два года назад, неисповедимыми путями реликвия эта и была передана в Венесуэлу – одному из последних представителей славного дворянского рода...

Далее «идут», то есть извлекаются из заветных мест хозяином дома, ордена предков, золоченые портсигары, инкрустированные шкатулки, оригинальные часы, «безделушки», коим не подыскиваю и названия. Потом извлекается книга в кожаном переплете, издания 1806 года: описание дворянского рода Хитрово – из глубины веков, от его основания.

– А сейчас, Николай Васильевич, ближе к нашим временам... Видите – вот это письма царицы Александры Федоровны.

– Копии?

– Нет, оригиналы... А вот – оригиналы переписки Великих Княжён Ольги и Татьяны Романовых с моей тётей Маргаритой Сергеевной Хитрово. Это их письма Царскосельского периода и времени Тобольской ссылки царской семьи – 1917–1918-го. Моя тетя была фрейлиной царского двора, и тайно – не без последствий для себя и родственников наших – приезжала в Тобольск в надежде чем-то помочь узникам Временного правительства-

Письма княжён... Каждое письмо на отдельной странице альбома... В нём же, в альбоме, редкие царские фотографии... Многие из них (и это совершенно точно, достоверно) в России неизвестны...

Не сон ли это?

– А вот несколько страничек из семейной хроники, которую вел за границей мой дядя Владимир Сергеевич, – говорит Хитрово. Строки, надо сказать, исторического характера и значимости...

Ощущаю себя «первооткрывателем» этого документа, хотя понимаю, что сии страницы, наверное, читали в этом доме и другие люди. Но какое мне сейчас дело до них! В самом деле, дух захватывает. Та-а-к. «Сенсационный арест» – заглавие. (Прошу и читателя набраться терпения при чтении этого просторного документа, который я – первый из современных россиян – довожу до соотечественников.)

«В кругах Временного правительства подтверждают, что за последние дни судебными властями произведен был целый ряд арестов и обысков в целях выяснения действий одной обнаруженной организации... Деятельность этой организации носила, как передают, контрреволюционный характер. Большинство арестов было произведено вне Петрограда и в нескольких других городах России... Правительственные источники сообщают, что в ближайшие дни будет произведен еще целый ряд новых арестов. Фамилии арестованных, а также лица, у которых был произведен обыск, тоже держатся в тайне».

Так, уточняю для читателей, дебютировало тогда в прессе дело «Монархического Заговора», или как оно официально называлось – «Дело по обвинению М. Хитрово и других по статье 101 Уголовного Ул.» Статья эта карала за попытки к «ниспровержению существующего строя», но... «было бы логично начать с привлечения по этой статье всех членов Временного правительства во главе с Керенским», – писал Владимир Сергеевич. – «По этому делу привлечены были моя мать и моя сестра...»

– Хотите, сделаю Вам ксерокопии?

– Обязательно, Николай Александрович! Но это ж всё бесценно, особенно оригиналы писем, и должно стать достоянием Русского государства. Передать бы...

– Передать? Готов. Но кому? Куда? Кто поручится, что...

Впрочем, продолжим чтение: «В течение ряда лет, предшествовавших войне, родители мои снимали дачу в Ялте, где жила часть семьи, в числе которой сестра Маргарита. Когда в Ливадию приезжала Царская семья, сестра принимала участие в устраиваемых ею благотворительных базарах и близко сошлась с Великими Княжнами, сближение же с Великой Княжной Ольгой Николаевной вылилось в настоящую дружбу. В 1914 году Императрица лично, без обычных представлений по Министерству Двора, приколола ей фрейлинский шифр, с объявлением же войны Маргарита работала как сестра милосердия в Царскосельском лазарете Ея Величества и иногда сопровождала Царскую Семью во время поездок по России.

После революции и ареста Царской Семьи она продолжала работать в лазарете, исполняя в столице поручения Императрицы и передавая письма. В ночь на 1-е августа 1917 года Царская семья уехала в Тобольск, куда прибыла 6-го августа и вскоре после этого туда же приехала сестра, везя с собой много писем и подарков. Поехала она по собственной инициативе с единственной целью быть ближе к Царской Семье, дабы иметь возможность быть ей полезной, если к тому представится возможность. «Утром на улице появилась Рита Хитрово, приехавшая из Петрограда, и побывала у Настеньки Гендриковой. Этого было достаточно, чтобы вечером у нея произвели обыск. Чорт знает что такое», – записывает Государь в своём дневнике 18-го августа.

Но обыском дело не ограничилось. На основании шифрованной телеграммы Керенского сестра моя была арестована и препровождена в Москву, куда прибыла 26-го августа и помещена в здание судебных установлений в Кремле. Следствие по ее «делу» поручено было следователю по особо важным делам Александрову. Но параллельно с этим делом и в известной степени независимо от него возникло другое, которое в связи с поездкой сестры явилось поводом поднятой Временным правительством тревоги...

У моей матери, рожденной Молоствовой, было имение в Мензелинском уезде Уфимской губернии, куда она решила поехать тогда, когда сестра направилась в Тобольск. За два дня до отъезда, к ней на квартиру явился вольноопределяющийся мотоциклист по фамилии Скакун, служивший на станции Режица и заявивший, что пришел по поручению казачьей воинской организации, собирающей деньги для спасения Царской семьи. Мать моя взяла у него воззвание, на бланках которого стояло: «Боже Царя храни».

Путь в Уфимское имение был длинный. Нужно было из Москвы доехать по железной дороге до Нижнего Новгорода, спуститься по Волге до устья Камы и подняться по Каме до Набережных Челнов. В купе поезда мать моя разговорилась с господином, производившем очень хорошее впечатление и внушавшем полное доверие. Люди нашего общества к конспиративной работе не были подготовлены и после некоторых колебаний мать моя предложила господину внести что-либо на освобождение Царской Семьи. К сожалению, господин этот оказался товарищем прокурора Нижегородского окружного суда, который по прибытии поезда в Нижний, немедленно доложил о слышанном прокурору суда. И последний в тот же вечер срочно выехал в Москву для доклада о «заговоре» прокурору Московской судебной палаты А.Ф. Сталю. Сталь, эмигрант 1905 года, вернувшись после революции в Россию, не медленно назначен был Керенским на занимаемую им должность. Он и забил тревогу. Когда пароход, на котором находилась моя мать, ошвартовался у пристани города Елабуга на Каме, то на него взошла полиция, мать была арестована и доставлена сперва к Сталю в Москву, а затем в Петроград, где содержалась под домашним арестом.

В Режице у Скакуна произведен был обыск. Официальное сообщение гласило, что всё это монаршеская проделка с его стороны. Что никакой организации не существовало, и он привлечен был к ответственности в уголовном порядке. Но есть основание думать, что такое направление делу дано было следователем Александровым после допроса Скакуна, решившего принести себя в жертву и взявшего на себя всю ответственность.

Просматривая в Национальной библиотеке «Новое Время», я наткнулся в номере от 24 августа 1917 года на статью, в которой сказано: «Согласно недавно принятому Временным правительством закону, как мы слышали, высылаются из пределов России за границу некоторые лица, которые по мнению Временного правительства опасны для новаго строя. В первую очередь подлежали высылке: бывший Главнокомандующий армиями западного фронта, ныне находящийся в Петропавловской крепости, генерал Гурко; доктор Тибетской медицины Бадмаев; приближенная бывшей Императрицы А. А. Вырубова; бывший личный секретарь последняго председателя Совета министров Б.В. Штюрмера И.Ф. Манусевич-Мануйлов; бывший редактор «Земщины» Глинка Янчевский; и два гвардейских офицера братья Хитрово (по женской линии внуки фельдмаршала Суворова). Передают, что есть предложение об отправке за границу, находящихся ныне под арестом, Великих Князей Михаила Александровича и Павла Александровича. Будет подвергнут высылке и бывший министр внутренних дел А.Н. Хвостов. Ожидается также высылка бывшаго дворцоваго коменданта генерала Воейкова».

Нужно сказать, что в это время нас было на фронте пять братьев. Кто из нас признан был «опасным для нового строя», я не знаю, но само собой разумеется, что опубликование такого постановления не способствовало улучшению наших отношений с солдатами и народившимися «комитетами». Никто нас не высылал и о постановлении этом я, откровенно говоря, совершенно забыл.

Тем временем события продолжали развиваться. 28-го августа состоялось выступление генерала Корнилова. Положение с каждым днем ухудшалось и о «заговоре» вскоре забыли.

Сестре моей удалось выехать на Украину, а в конце 1918 года перебраться в Одессу, которая в это время была оккупирована французами.

4-го апреля 1919 года французы неожиданно эвакуировались. Гражданскому населению предоставлена была возможность выехать. Но сестра по соображениям личного характера решила остаться. Как зеницу ока берегла она пакет, в котором кроме фотографий и разных документов и сувениров, хранила 27 адресованных ей, собственноручных писем Императрицы и Великих Княжён. Первое из них, датированное 26-м сентября 1914 года, последнее из Тобольска 5-м апреля 1918 года. И вот в связи с эвакуацией Одессы ей предстояло решить, как поступить, чтобы все это сохранилось, ибо она опасалась и вполне резонно, что каждый день может быть арестована.

Решение, которое она приняла, было своеобразно, но себя оправдало. В день эвакуации последних французов, она отправилась в порт и обратилась к первому встречному ей офицеру с просьбой увезти пакет за границу и сохранить до востребования. Само собой разумеется, что она назвала своё имя; назвал себя и французский офицер: Марсель Дюранд. Французы уехали, сестра осталась в Одессе, благополучно скрывалась до прихода добровольцев, а затем тоже эвакуировалась и поселилась в Югославии в Новом Саду.

Прошло пять лет. Весной 1924 года мы с женой и сыном переехали из Югославии в Париж, а в декабре того же года я получил от сестры письмо с просьбой разыскать в Париже господина М. Дюранд. Просьбу эту я не исполнил и меня не трудно понять, так как человеку, никогда раньше в Париже не бывавшему и с городом мало знакомому, разыскать француза с этой фамилией очень трудно. Вероятно, тогда их было меньше, но в телефонной книжке 1965 года числится Дюрандов.

Прошло еще полтора года, и как-то раз сговорились мы с друзьями пообедать в ресторане. К обеду я опоздал и, когда вошел, жена сидела уже за столиком, а один из сидевших с ней громко назвал меня по фамилии.

После обеда ко мне подошел господин, сидевший за соседним столиком, и осведомившись – действительно ли моя фамилия Хитрово, выразил желание со мной поговорить.

Фамилия моя, сказал он, Чернояров, я инженер; находясь в 1921 году в Константинополе, поступил на службу во французскую компанию, и с тех пор работаю в Малой Азии, в Турции, сейчас же нахожусь в Париже, в отпуску. Мой начальник называется Марсель Дюранд; во время войны он был офицером и находился в 1919 году с французскими войсками в Одессе... Далее следует рассказ о том, что мы уже знаем. Дюранд пытался войти в связи с сестрой, но сделать это было трудно по той причине, что она вышла замуж и фамилия ея стала Эрдели. Пакет они вскрыли, ознакомившись с его содержанием и отдавая себе отчёт в его ценности. Бережно хранили. «Не родственник ли вы Маргариты Сергеевны? И не знаете ли, где она находится?» – закончил свой рассказ Чернояров.

Прошло несколько месяцев и в один прекрасный день я отправился по адресу, где помещалась компания, и где Марсель Дюранд передал мне пакет с письмами и фотографиями...

У меня сохранилась доверенность, данная сестрой Маргаритой Сергеевной иеромонаху Феодосию, состоящему при Владыке Митрополите Антонии, которому я все и передал. Доверенность датирована 16 марта 1926 года».

– Это писал мой родной дядя Владимир Сергеевич Хитрово... Так вот, еще раз взгляните на эти письма и фотографии, Николай Васильевич. Многие из царских фотографий, повторяю, в единственном, в нетиражированном экземпляре...

– Не отважусь я больше ни на какие советы, Николай Александрович. Но я счастлив, что прикоснулся к несомненно историческим реликвиям, видел их своими глазами. Многим и многим этого никогда не представится...

29 мая

Семейными советами Волковых и Рудневых решено крестить меня в православную веру. С моего согласия. Да. Затверждено также, что крестным моим отцом будет кадет Георгий Григорьевич Волков, крестной матерью президент дамского общества в Каракасе Лидия Артуровна Руднева – из этой знаменитой варяжской семьи.

И тут дорогие соотечественники, получив моё прочувствованное и не скорое согласие, в котором, похоже, сомневались, развернули бурную деятельность. Начались телефонные звонки обоюдные, какие-то не столь мне понятные глубокомысленные «совещания», практические уточнения. Ах, опять я доставляю хлопоты добрым людям. Но для них, чую, это не обременительность, радость!

Потому! Потому я «отдан» в руки отца Павла. Сегодня часа четыре подряд в доме священника, ясно, почти без перекуров (всего один раз улизнул во двор, под пальмы, глотнул сигаретного дыма!), слушал его беседы, лекции. В основном они «крутились» вокруг философской и православной сущности восьмиконечного русского креста. Отец Павел уточнил, что «философия креста – основа всего». Остальное «бывший комсомолец» прочтёт, мол, в Священном Писании...

Как всё не просто!

30 мая

С утра позвонила из Валенсии матушка Ольга, попросила непременно и не откладывая ни на день приехать в городок Турнеро, побыть мне перед предстоящей дальней дорогой у мироточащей чудотворной иконы Казанской Божией Матери. Они, мол, с отцом Сергием тоже подъедут...

Конечно ж, со стороны Георгия Григорьевича и Екатерины Иосифовны – никаких возражений нет. Просит ведь матушка Ольга! А я радуюсь, что предстоит возможность вновь пообщаться с экспрессивным отцом Сергием, послушать его радикального накала пророчества о «конце света», проклятия в адрес «сатанинских сил», бесовские лики коих в моем практическом представлении рисуются конкретными и зримыми.

– Нищему собраться, только подпоясаться!

– Верно ты заметил, – улыбается Волков, выруливая на улочку привычного уже нам маршрута – в Карибском морском направлении.

Турнеро – маленький пыльный городок часах в полутора-двух езды от венесуэльской столицы. От Валенсии путь и того короче. Те же горные виды. Те же пожары с дымными шлейфами, возносящимися в горячее небо. Спуск с хорошей автострады на проселочную дорогу – с выбоинами, с хрустящим под резиной колёс мелким щебнем, с хилым, угоревшим на жаре, кукурузным полем на окраине городка. Возникают несколько зданий фабричного типа. Это предприятия по переработке сельхозпродукции, как поясняет Волков. Да, наверное, что-то типа наших мясокомбинатов или мукомольного производства? Что еще может возникнуть в этой сельскохозяйственной зоне! Затем – полупустынный вещевой рынок с развешанным на веревках ширпотребом, товаром вполне ходовым на тюменской «толкучке», а здесь, по всему, больше продавцов, чем покупателей. Уж точно!

– Пыльный ящик! – с каким-то понравившимся ему азартным удовлетворением произносит Волков. – Не хочешь заглянуть?

– Да нет! – вяло говорю в ответ, приветствуя тем же вялым жестом ладони скучающую под навесом от солнца стайку молоденьких торговок-мулаток.

Наконец – большой квадрат искомого дома на другой окраине Турнеро. На храм как-то и не похоже это простое строение. Желтая штукатурка высоких стен, плоская крыша и окрестная пустынность полузабытой околицы, коей вполне приличествовали бы в соседстве заросли сибирской полыни или крапивы. Сегодня будний день, потому у подъезда дома почти нет машин, а в воскресенье, поясняет Волков, обычно не протолкнёшься от паломников из дальних мест страны, даже из соседних стран.

Почему-то вдруг подумалось о «качестве» веры Волкова. В большом неистовстве перед церковными «делами» мной не замечен он, всегда ровен, крестится перед иконами, но в истовом пристрастии «лоб не расшибает», за что был, помню по прошлому нашему гостеванию у родни Гуцаленко, мягко укоряем и своей сестрой матушкой Ольгой, и иронично – зятем отцом Сергием.

Вольно иль невольно, сам отец Сергий как-то был бы больше понятен мне в качестве трибуна, оратора на патриотическом митинге, нежели окуривающим в своей Валенсии кадильным дымком немногочисленную эмигрантскую паству в белой и скромной церковке под тропическими пальмами.

Чудотворная икона!

Она посреди просторного зала, приспособленного под храм. Сейчас он католический, вначале был православным. То есть православных арабов, когда-то основавших здесь церковь тина молельного дома, «переманили» к себе католики. Что ж, еще Достоевский говорил, что католицизм – это не религия, а организация. Вот и здесь к русской иконе православных иерархов не пускают теперь католики. Одного отца Сергия, и то – со «скрипом».

В католическом «помещении» ряды скамеек, как в нашем деревенском клубе. Много плотницкого стука. Ходят какие-то мужики: чинят деревянное, забивают гвозди. На нас ноль внимания. Другого молящегося народа нет.

И все ж таки чудотворная русская икона жива и служит верующим разных конфессий! Она на виду, на возвышении, в окружении цветочных венков, горящих свечей. Росные капельки масла миро, проступающие зримо на лике и одеянии Богородицы, накапливаясь, стекают по плашке иконы вниз, впитываются в белую вату, которая меняется здесь по мере необходимости.

Возле чудо-иконы, приехав ранее нас, под стуки молотков служит отец Сергий.

Принимаю благословение священника, как обучен им же в прошлый наш приезд в Валенсию.

Подходит матушка Ольга:

– Хотела я, чтоб вы убедились собственными глазами! Вот оно, чудо! Мироточит...

– Слышал, читал о таких чудесах. Собственными глазами вижу впервые-

Просторный этот дом, как сказано, принадлежит семье арабов из Сирии. Переселяясь в Венесуэлу, семья среди домашнего скарба привезла с собой и эту небольшую иконку Казанской Божией Матери. В бытность свою в Сирии никаких чудес икона не являла. Правда, потом мне уточнили, что и там «излечила от рака» какого-то о-очень важного мусульманина. А здесь, через несколько лет, стала мироточить. Источали миро и её копии. Слух об этом перехлестнул пределы глухого городка. Появились первые паломники – увечные, инвалиды с рождения, безнадежно больные. Икона «делала» чудеса. Больные уходили выздоровевшими. Калеки оставляли в доме арабов свои костыли, выходили на здоровых ногах...

Потрясенный (с незримой крупицей сомнения!), взираю на эти «подарки» из десятков инвалидных костылей, что занимают полстены в церковном пространстве. Есть одежда – кофточки, блузки, платки, даже свадебное платье с фатой. Рядом множество значков, военных фуражек, другой армейской атрибутики. Это оста вили в память о своем посещении выпускники венесуэльских военных училищ, у которых прижилась традиция – молиться у иконы накануне производства в офицеры.

Не обходится, как везде, без трапезы. Стол накрыт на жилой половине дома. Простая трапеза без деликатесов. Горячие щи, котлеты, непременные, как я заметил, фрукты. У меня уж некая привычка появилась к этим бананам, личосо, манго.

С половником, по-морскому чумичкой, орудует молодая арабка, дочь хозяина дома, который сегодня в отсутствии. Уехал по делам. Молодая, при природных кудрях в прическе, арабка рассказывает, что икона исцелила и её. Привезли её в Венесуэлу калекой, неходящей. Еще, добавляет она, вот совсем недавно, днём раньше, приезжала в инвалидной коляске одна женщина. Ушла, помолившись у чудотворной иконы, на собственных ногах...

Гоню прочь сомнения.

Хочется поверить и в эти чудеса!

Словно почувствовав «раздрай» в моих мыслях, отец Сергий говорит о том, что однажды у такой же мироточащей русской иконы появился неизвестный, дело было в США, в Джорданвилле, где русский монастырь.

Человек взял на ватку масло с иконы, а через сутки пришел и сказал: «Я проверил в химической лаборатории, такой субстанции на земле нет!»

– А он заявление публичное где-то сделал об этом?

– А где сделаешь, Николай Васильевич? В сионистских газетах? Это ведь только отдельные чрезвычайно редкие издания в нашем американском мире могут напечатать правду. И то потом на них всех собак вешают... Так же и на вас еще будут вешать! Попомните. Будьте там, в России, осторожней нынче. ОНИ Бегуна отправили на тот свет, Евсеева, Осташвили... Мученики будут только нынче одни. Расходится зло подобно воде, что кругами расходится после брошенного камня...

Прощаемся. Матушка Ольга подаёт мне стеклянный пузырек с содержимым:

– Знаю, завтра ваше крещение, Коля, в храме Святого Николая... А это масло миро, собранное с мироточащей иконы. Возьмите в свою Сибирь!

Руки матушки Ольги такие же, какие у моей матери: крупные ладони, натруженные вены, кожа шершавая, теплая. Предчувствую: мы никогда больше не увидимся...

Не увидимся, знаю.

* * *

Через четыре дня, точнее, через четверо суток – я улетал на Кубу, где намеревался тотчас же сесть, согласно рейсовому расписанию, в советский Ил-62, добираться в Москву.

Все эти остатние дни, да что дни, порой до глубинной ночной поры, как бы навёрстывая неисполненное, втянут был в круговорот новых встреч, визитов, пристальных разговоров при включен ной «машинке» диктофона, отбор приносимых в дар книг, кои непременно все и оптом хотелось взять в Тюмень. На дневник не оставалось и минуточки. Записывал в блокнот и на шпаргалках подвернувшихся «наказы», кои, Бог его знает как, опрометчиво обещал исполнить. Скажем, разыскать патриотического писателя Карема Раша и передать ему поклон от «понимающего и ценящего его отца Сергия». Или – от словоохотливого сыщика в прошлом! – от Георгия Борисовича Максимовича: совершить паломничество в Тобольск, поклониться святым мощам предка Максимовичей Митрополита Всея Сибири Иоанна. (Это куда ни шло. «Рядом», думалось мне). Позвонить тому-то, найти адрес того-то, скажем, в Москве, Казахстане или в Иркутске... И обязательно присылать «свою» газету! О «новом приезде в гости», с шутейной прибауткой порой, а порой и всерьёз, говорил лишь хозяин «кинты» Георгий Григорьевич. Кивал я, понимая... Конечно, понимал и Волков, что это почти несбыточно. Почему? Не знаю. Просто два бывалых человека, чувствующих, имеющих «нюх» к происходящему в мире, оценивающих и материальные возможности, крутящихся на фоне «пыльного ящика», знали, как легко рисовать радужные желания, как трудней их воплотить в реальные действия. Но уныния не было... Не было.

Ну конечно ж, в один из последних майских вечеров собрались на обещанный «суп из морских ракушек» у кадета Ольховского. Наталья Александровна расстаралась! Не уставали расточать комплименты знакомые и незнакомые мне гости дома. Суп, конечно ж... (Наталья Александровна и стихи пишет!) И тут... Да а, немножко этак с примесью карибского песочка, который слегка, конечно, но вполне поэтично и романтично похрустывал на моих зубах. Но кажется, только на моих? И я законно относил «на себя» этот малый недочёт в деликатесном блюде: наверно, слишком сильно ковырял я пяткой в горячем песчаном карибском дне?!

Но зато в этот вечер, с пронзительной россыпью городских огней – с веранды дома Ольховских, стоящего на кромке обрыва, где внизу простиралась сверкающая столица Венесуэлы, у кого-то возникла идея: посмотреть Цветок! Пишу это слово с заглавной буквы, поскольку бразильское название Цветка запамятовал, а он знаменит тем, что – да! – привезён одним русским хозяином из Бразилии и цветет раз в году – всего одну ночь. И ночь эта выпадает обычно на конец мая, когда в двадцать один час раскрывается белоснежный бутон Цветка.

О-о-о! Непременно надо ехать! И вся компания шумно расселась по авто, и через какие-то полчаса мы все так же шумно, по-русски хмельно, ввалились в «чужую» квартиру, обрадовав опять-таки! – немолодую, но бодрую чету русских эмигрантов! О-о-о! Немедленно – на балкон! Цветок с большой буквы, чем-то похожий на раскрытую речную лилию, навеки и запечатлел я на фотопленке, осветив электронной вспышкой всю его краткую ночную прелесть.

Да. При восходе солнца лепестки Цветка мгновенно погибают...

Глубоко во тьме тропической забирался я под принайтованный над кроватью марлевый «парус» своего уголка вблизи каменного марша лестницы на второй этаж «кинты». Закрывал глаза, слушал кричавших за стеной двора попугаев, голоса и звуки нового отошедшего дня...

– Господу помолимся! – возникал глубокий, какой-то обширно рокочущий, голос отца Павла.

– Господи, помилу-у-й! – с готовностью подхватывал старичок дьячок.

– Именем Твоим, Господи, Божией истины, единородного Сына Твоего и Святаго Духа возлагаем на раба твоего Николая, сподобившегося прибегнуть к церкви Святаго имени Твоего и под кровом крыл Твоих сохраниться... Освяти, отставь от него соблазны грехопадения. Наполни его верой и надеждой... Да святится Имя Твоё и возлюбленного Сына Твоего, Господа нашего Иисуса Христа и животворящего Духа Твоего... Да будут очи Твои, взирающие на Него, и милостью, и надеждой... И вознеси, и возлюби... И ныне, и присно, и во веки веков!

– Ами-и-нь! – опять подхватывал дьячок.

– Господу помолимся-я!

– Господи, помилуй!

Крещение мое. Тридцать первого мая. Это не забудется. Крёстные – Лидия Руднева, Георгий Волков.

Отец Павел Волков тогда спросил:

– Родители ваши православные?

Вздрогнул, вспомнил: «Староверы ж... двоедане. Но это ж настоящие первоправославные – от крещения Руси сохранившие первоправославие русское!»

– Да, православные.

Потом... Потом Царские врата... алтарь. Провели через алтарь. Дали испить «крови Христовой». Кагор. Приложился, выпил фужер почти до дна. Так. Вдруг сообразил: нельзя так – почти до донца-то! Но зачем налили до краёв? Крестили ведь одного, никого больше...

Но весь вечер и следующий день, в который дали «роздых», чувствовал себя, будто прошел некое чистилище. Не знаю, как это бывает с другими? Тут, да – чистилище, обновление. Навсегда ль?..

А далеко за полночь фланировали мы по городу с молодым доктором Константином Жолткевичем, предаваясь воле и обнов ленному состоянию души. Ночной Каракас прекрасней, чем дневной: сверкающий, торгующий, танцующий в уличных карнавалах. (Нечто похожее, «ночное», наблюдал только в Буэнос-Айресе!) Прошли мы город пешим ходом, коротко приседая в уличных кофейнях и пивных, где ни одного изрядно подгулявшего...

Второго июня повезли в Старый православный храм, тот, что строили в самый первый год эмиграции – на копейки, преимущественно своими руками, проводя субботники и воскресники. (Надо ж, как знакомо!) Храм этот в бедном районе столицы. Ехали, плотно задраив боковые стекла автомашины, защелкнув дверные замки. От разбойничков! В бедном районе зело «шалят» они.

Приехали причащать и исповедовать новоокрещенного! Меня то есть. Как и подтвердили мне сопровождающие, теперь уже совсем как равноправного.

Открыли амбарные замки Старого храма. Крестные говорили вполголоса: что следует делать. Были: отец Павел, крёстные и цыганка Вера Вейка-Кривцова. Поджарая, экспрессивная, с огоньком! А какой, знать, была в своей цыганской молодости! Где-то раздобыла, возможно, принесла с собой, просфорку: «Положено скушать!.. И надо подать записку священнику, чтоб помянул «за здравие» твоих, ждущих тебя, в Тюмени!» Так и сделали.

Потом отец Павел отвел меня в угол, сказал, что будем исповедоваться. Не знал я – о каких грехах рассказывать. Вроде, большинство поступков представлялись мне негреховными.

– Жену, близких случалось обижать? Случалось...

Кивал. Было.

– Совершал ли поступки недостойные?

– С кем не случается...

– Ленился ли, когда надо было встать пораньше, поспешить на помощь другу...

– Нет, отец Павел, в этом деле у меня твердое правило: не просыпать!

– Ладно... понимаю... Но все мы грешны во многом, если по размыслить хорошенько... Покайтесь, покайтесь... Бог простит... Бог поможет!

...Когда мы попали в столкновение двух девятибалльных циклонов в Беринговом море, когда сухогруз наш клало на левый борт, когда крен этот доходил аж до тридцати восьми градусов, а вся штормовая ситуация грозила оверкилем, то есть переворотом вверх дном, выручил, конечно, Господь Бог. Дошли до спасительной Авачинской бухты. Дошли. Вспоминать потом страшно было, что молча! – перечувствовали.

И еще выручил боцман Сылка с ребятами из палубной команды. Парни в жуткой свистопляске волн и снега буквально висели над бортом, над кипящей пучиной, крутили ломиками толстую проволоку, укрепляли сместившийся на палубе пакет контейнеров с дорогим радиооборудованием. Закрепили. Вымокли. Продрогли до костей. Им бы по стакану хоть этого церковного вина, а лучше спирта! Капитан пожадничал. На кромке гибели пожадничал...

А Бог, он и тут помог: парни даже насморк не подхватили!

Прощай, Каракас.

Я улетал. Впереди были посадки в Санто-Доминго, Гаване, Канаде, Ирландии. А там Москва и – недалеко до Тюмени.

В самолете прочел еще раз письмо Натальи Александровны Ольховской, которое она передала мне в последние часы перед отлетом: «Редко сочиняю. А эти строки вылились прямо из сердца. Правда, понимаю, коряво, но всё от души... На путь далёкий – да хранит Вас Господь! – благословляю.

Он русский. Из далекой, далёкой

Сибири к нам прилетел.

(Как странно, каков наш удел!)

Но чувствуем мы – родным,

Дорогим он нас согрел...

Ты видел наш город Каракас

В прекрасной долине.

Авила царит, красуясь над ней.

А за горным хребтом разлилось

Карибское море – синьки синей.

Пришла пора расстаться...

Прощай, друг дорогой, прощай,

Помни, как пришлось

Тебе кататься:

Валенсия – Каракас – Маракай!

Прошу тебя:

Ты лихом нас не поминай.

Прощай, родной, прощай!»

Разум говорил о невозможном, а сердце надеялось на новую встречу.

1991, 2005 гг. Каракас – Москва – Тюмень