Грозный век

Грозный век

Сумасбродства этого царя настолько вытеснили из памяти потомков все прочие характеристики эпохи, что даже легендарное имя «Грозный», перехваченное у деда, изменило окраску, хотя дед был не менее крут. Псковичи и новгородцы, если бы воскресли, могли бы рассказать, как Иван III присоединил их к Московскому государству. Грозен дед. Но не безумен.

Так, может быть, и внук вовсе не изначально безумен, злобен, подозрителен до патологии, а оттиснут ситуацией, да так, что щеголяет по историческим горизонтам то в шутовском колпаке, то со следами крови на посохе?

К логике тогдашнего бытия уже почти не пробиться: ничто не остается на месте, и все бегают. Если искать эпохе Грозного какой-то образный символ, то, наверное, это беглец, бегун, беженец, и не в переносном смысле, а в прямом: человек бежит; то ли за ним гонятся, то ли он гонится, то ли все за всеми гоняются по кругу.

Андрей-то Курбский, главный перебежчик века, «предтеча Герцена», вряд ли состязался с марафонцами, он переместился в Литву в карете, окруженный конной стражей и встречаемый гимнами поэтов. Но образ человека бегущего недаром мелькает в летописях века: больно уж много этой беготни. Что делает переводчик царского лекаря, не сумевший когда-то сбежать из осажденного Озер ища и пригретый Грозным? Бежит в Рим. От страха опалы. А смоленский княжич без всякой опалы просто разругался с родичами — и бежит. Бегут насельники русского Юга навстречу крымцам, бегут из Крыма обратно на Русь каяться в побеге. Бегут потомки Мамая братья Глинские из Польши в Москву, потом бегут в Литву. Михаила, чтобы не сбежал, сажают в тюрьму, откуда он выходит по тому счастливому случаю, что Елена, «княжь Васильева дщерь Львовича Глинского», становится женой Василия III, и рожает она царевича Ивана, при котором эта заполошная беготня делается каким-то всеобщим бедствием.

Конец эпохи: что делает Афанасий Нагой, узнав, что зарезали царевича Димитрия? Бежит. Торопится рассказать новость оказавшемуся в пределах досягаемости английскому дипломату-разведчику. А в это время в Угличе поднятые колокольным набатом люди бегут бить зарезавших царевича злодеев. Которые тоже бегут.

Магическим контрастом этому задыхающемуся аллюру становится монументальное замирание «культовых фигур» в предсказываемых ситуациях. В Вербное воскресенье царь шествует из дворца в Храм Василия Блаженного. Пешком. Медленно. По шажочку. Подобно Христу, входящему в Иерусалим. И точно так же, торжественно, неспешно, — в полоцкую Софию по взятии города.

А трапезы во дворце после аудиенций! По Соборной площади надо передвигаться «тихо и важно», за столом, перед каждым блюдом — вставать и застывать, слушая длинные здравицы. Они там, кажется, вообще не едят, только стоят. Да в таких нарядах, что не побегаешь.

(О, эти драгоценные шубы, которые гостям дают напрокат! Вспоминается мне нынешняя Америка, где есть рестораны, куда пускают только в галстуке, и галстуки эти при входе предлагают напрокат. Живучи традиции! А упоить гостя до бесчувствия, чтобы выболтал затаенное, — не у Грозного ли научился такому методу четыре века спустя товарищ Сталин?).

Как связать это замирание и этот бег?

Так, как связаны две стороны неустойчивости: ритуал и разгул. Стандарт поведения — попытка смирить хаос. Приказ — заклятье непредсказуемости. Вменить «измену» — в ответ на невменяемость. На изменчивость.

Лоно этой изменчивости — Дикое Поле. Вечная карусель кочевых народов, подвижное равновесие территорий, которые никак не могут прибрать к рукам ни Московия, ни Порта, ни даже ближнее Крымское ханство, которое по инерции считает себя наследником Орды и пробует если не вернуть «улус Джучиев», то набегом и грабежом по крайней мере содрать с паршивой овцы шерсти клок.

Оставляем в стороне крючкотворно-юридический вопрос: чье Поле? Оно ничье. Актуально другое: куда мужику податься? С юга татары, с севера московиты. Побегаешь тут. Мужик становится казаком. Куда ни побеги — ты «изменник».

Не отсюда ли — в мифологию вошедший «задний ум» русских, лукавый расчет на «авось» и звериная осмотрительность при невозможности что-либо реально предусмотреть (помните каламбур Ключевского?).

Как все-таки жить? Грабить — по крымской модели? Ломать «вольную службу» — по литовским или польским правилам? Или — согнуть шею под тяжким ярмом «государева дела»?

Ярмо есть ярмо, но ведь не лезет же власть в повседневную, домашнюю жизнь людей. «Паутина неформальных межличностных отношений» дает людям возможность держаться. Как пращуры дышали через соломинку в болоте.

Не отсюда ли — традиционная же русская всеотзывчивость? Такая же непредсказуемая.

Конечно, московскую власть терпеть трудно. Крутая, безжалостная. Не говоря уже об опричном беспределе, — в мор заколачивают дом, где болеет чумной, и оставляют умирать — и его, и всю семью. Это гуманно? А везти из набега похищенных детей в специальных корзинах, а коли дитя занемогло — головой о дерево или о камень и бросить подыхать — это лучше? Все во вражде — звери, «и те, и эти». А где больше извели — кто считает?

Потом сочли: изведено при Иване Грозном — 3300 душ. При Столыпине — меньше? Про Сталина умолчим. Так Иван хоть каялся, синодики составлял, на коленях ползал. Пусть нынешние нераскаянные внесут поправки на масштаб и прикинут, что почем.

Главное-то острие террора Грозного против кого направлено? Главный Приказ как называется?

Разбойный.

«Лихие люди», «тати», «воры» — обыкновенность того времени. Не поверстался в войско — рванул гулять. Другой поверстался гулящего ловить. Рвать ноздри, сечь плетьми, клеймить. Террор в чистом виде. Кто виноват? Что делать? Кому на такой Руси хорошо?

Так ведь эта многоруганная установка: связать души, овладеть умами, стать в Кремле чуть не вероучителем — и вообще: этот гибрид пыточного злодея и юродивого страдальца, размазывающего то кровь, то слезы, — не результат ли той разрывающей страну невесомости, в которой она оказалась в грозный век?

На Волге едва закрепились, а силы надо «транжирить» на Юге, на Западе. Хотели с Крымом замириться — литовцы не дали. Хотели поладить с Римом — поляки не дали. Ливонская война — какой-то бегучий лишай кругового бессилия. Сторон много, каждая одерживает частные победы и считает, что до окончательного триумфа немного не добрали. «Роковой конфликт» Польши и Швеции, видите ли, помешал культурным европейцам одолеть восточного варвара, московского фараона, кремлевского изверга. Как будто они в Европе могли помириться прежде, чем согласились бы на какую-то общую крышу. А уж кто крышу выстроит: швед, немец или поляк — вопрос даже не геополитический, а почти династически-вензельный. В любом варианте — это ярмо, тягло, иго.

Крыша — всегда тяжесть. Альтернатива — драка в Диком Поле. Беготня. Мор.

От невозможности создать общее регулярное государство — истерия Ивана IV. Надрыв его. Надорвалась Московия — поехала крыша у царя. Рано начал? Через столетие хватило у народа сил решить те же задачи: отбиться на Юге и на Западе, утихомирить казаков и разбойников, устроить под тяжелым скипетром относительно регулярную жизнь.

Царю, возглавившему страну сто лет спустя, не надо было слыть Грозным. Ему можно было слыть Тишайшим. Время пришло. Другой век.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.