Живём мы тут
Живём мы тут
– Я же тебя спас!
– Кого спас? Живу я тут…
Нет, ну какая же я всё-таки сволочь: партия и правительство заботятся обо мне, часы особенные в коридоре за миллиард миллионов рублей повесили, чтобы на работу, как на праздник, чтобы каждое утро – зубы почистил и, разодрав дёсны улыбкой, в метро, а там – раз, и любимая работа: приносить ДЕНЬГИ любимой фирме, и часы даже такие, типа коробочки волшебной под потолком, а из неё лучик электрический на стену, а в лучике циферблат, тень циферблата, такое чудо, я аж прослезился… Не говоря о том, что в туалете плюнуть нельзя, чтобы не попасть в заботливую уборщицу с пузырьком душистого газа и чудо-шваброй, а суровые карпатские мужики с большими усами и спрятанным в горах сердцем каждую пятницу полируют чем-то отчаянно химическим линолеумные полы, так что страшно ступать по ним своими сразу такими доисторическими ботинками; идёшь, допустим, в буфет, а в буфете стакан сока и маленькая плошка салата всего за двести рублей, вот что партия и правительство для нас делают, а горчица так и вообще БЕСПЛАТНО, живи себе да живи…
И что я за мразь такая, раз ничего этого не ценю? А наоборот, только и мечтаю о том, чтобы я поскорей сдох, или лучше наоборот, чтобы все вокруг поскорей сдохли, как там в песенке поётся: завыть на луну – никто не услышит, сколько волка ни корми бесплатной горчицей.
Я же ведь на неделю уезжал в Ясную Поляну – общаться со всеми этими аутсайдерами, русскими писателями, которые пьют много водки. Но водки в этот раз пил мало, всего дважды не смог встать с похмелья, а в остальное время вставал и шёл в лес – сразу от гостиницы направо, мимо Яснополянской больницы, мимо куриного загона с выклеванной половинкой арбуза, мимо отделения «Хирургия», вход в которое ознаменован двумя крашенными под металл гипсовыми львами, жадно пожирающими два гипсовых куска мяса с натурально торчащей гипсовой костью (можете не верить, но так и есть), мимо взаправдашней берёзовой рощи – в лощину, к ограде (я знаю, где там дыра), через болотце, через ручей и через луг к лесу, как партизан, а над головой облака, как в кино про «Войну и мир», конец первой серии, и плакать хочется – до чего хорошо, до чего по-настоящему всё, будто в машину времени попал.
Понимаете, будто попал в машину времени, и не за 180 километров от Москвы (Тульская область, Щёкинский район), а прямо в палеолит какой-то там перенёсся: ни тебе зубных щеток, ни газет, ни квартирного вопроса – одни мастодонты. Ну и трава – та же самая, и облака – те же самые, и даже болотце. И лес, а потом сад, и на старых, как всё лучшее на Земле, яблонях скорчилась в листве битая какими-то чёрными точками и оттого совершенно взаправдашняя антоновка. Я иду через сад, раздвигая ботинками (теми самыми, только сейчас, на фоне мастодонтов, они как новенькие) высохшие бодылки садового сорняка, и внезапно вижу перед собой тёмную бревенчатую стену сарая – в листве за ней что-то белеется, ого, это же дом Толстого, но мне не туда.
Я иду в еловый бор Ёлочки через Чепыж. Спускаюсь, мечтая запнуться о прыгучие еловые корни, и по Косому лугу – к речке Воронке, и через неё по дощатому мостику, вдоль леса, название которого я забыл, по лугу, название которого я забыл, но когда мастодонты, не нужно столько названий. Там лето, стрекозы и бабочки, и одна из них, оранжевая, села на цветок чертополоха и ест, а прямо под крылом у неё сидит шмель и тоже ест, а в ногах у меня шныряют ящерицы, и мыши, и ёжики, и кто-то ещё, и когда я просто падаю на спину и начинаю бессильно смотреть вверх, то вижу расфокусированными глазами сначала стайку мельчайших соломенных мошек, прилетевших от реки кружить над моей запрокинутой в траву головой, потом птиц, а потом прозрачные пузырьки, которые плывут перед глазами от кровеносных сосудов. Если на них не смотреть, их хорошо видно, они похожи на слипшиеся молекулы, но если поведёшь за одной из молекул глазом, она ускользнет, увернётся, и я лежу, подо мной звенит и стрекочет вечная, как жизнь, трава, надо мной летают молекулы, над ними мошки, а над мошками птицы, и всю эту словно нарисованную и увиденную со стороны пирамиду удерживает, как эквилибрист в цирке, Бог, и я лежу точнёхонько на своем месте и тоже участвую в Его замысле или уж во всяком случае картины не порчу…
А те световые часы, поди, намного больше энергии жрут, чем обычные или на батарейках. И если задуматься, то берут они её, эту энергию, от речки Воронки и от мошек тех соломенных, хотя мошки об этом, вероятно, не знают. От травы берут, хотя и вечно живой, но очень холодной. От тех двоих мужиков, что на Верхнем лугу копали картошку. На припёке, в двух шагах от недостижимого для них леса, безнадёжно склонившись над сухой пылящей землёй. Я прошёл мимо, не поздоровавшись, с ужасом покосившись на заскорузлые пустые мешки, потому что слишком хорошо помнил сцену «Базаров и мужики» из известного нам романа, и не слишком мне хотелось копать картошку. Но за траву и мошек, столь нечутких к обкрадывающим их часам, всё равно было обидно.
Когда приехал назад в Москву, долго не мог привыкнуть. Что это, куда я попал, что со мной? Будто потерял или забыл что-то, будто вытащили из организма какую-то маленькую, но важную для его нормальной работы детальку, будто уронил что-то с балкона и похолодел от ужаса, хоть сам не упал. Особенно трудно в метро было, прямо паника накатывала, и напомнило мне это один случай.
Сидел поздно вечером на скамейке в метро, ждал поезда. Людей на перроне почти не было. Когда поезд подошёл и я шагнул к распахнутой двери, ко мне метнулся маленький человечек – вёрткий, чёрный, нездешний. Что-то неразборчиво лопоча, он заботливо закружил вокруг, стал хватать меня за одежду, хлопать по ней руками, отряхивать. Я удивился, попытался заглянуть себе за спину и тоже невольно закружился в этом нелепом танце. Вдруг испугался – карманы!.. Из карманов что-то утащить хочет! А человечек, всё так же мелко суетясь и лопоча, вдруг меня оставил и юркнул в вагон. Дверь за ним в тот же момент закрылась, поезд ушёл, я принялся сосредоточенно обшаривать карманы. Всё на месте. Механически снова сел на скамейку. И вдруг почувствовал, что именно не на месте.
Не на месте оказался я сам. Понадобилось усилие, чтобы вспомнить, где я и что со мной. Я смотрел вокруг и не узнавал станцию. Нашёл на стене буквы и долго пытался прочесть название. Пока читал, забыл, куда мне надо. Пока вспоминал, забыл, сколько сейчас времени. Пока соображал, что надо посмотреть на часы, снова забыл, что я здесь делаю. Закружилась голова. Потом заболела. Назойливо болела всю ночь.
Утром, преодолевая дурноту, с трудом побрёл на работу. Тяжело, будто мешок несу. Против обыкновения, наплевав на гордость и мужские приличия, сел на свободное место – невмоготу стоять. На станции «Курская» зашли двое мужичков, видно с вокзала. Волосы цвета выгоревшей соломы, неяркие лица. Рядом со мной освободилось место, один сел. От него пахнуло сундуком, половиками… Посыпалась округлая деревенская речь, о чём говорили, не помню, но голоса завораживали, убаюкивали – хотелось ехать и слушать вечно. Жаль, что мужички, подхватив узлы, вышли на «Комсомольской». Но голова прошла.
Понимаете? Нагрянул ЧУЖОЙ, задурманил, навёл под видом заботы порчу. А шли мимо равнодушные свои люди, рукавом махнули – и нет ничего. Ни головной боли. Ни часов тех световых, электрических.
Вот и там, в Ясной Поляне, понял я, что нет никакой катастрофы. Как нет беды в том, что мы все умрём. Солнце всходит и заходит, люди приходят и уходят, а трава и речка Воронка остаются. Поняв это, я успокоился всерьёз и надолго.
Один товарищ упрекнул меня: что же ты, получается, Пиночета предал? Это у Бориса Екимова повесть есть – «Пиночет». Так прозвали председателя колхоза, который запретил своим колхозникам воровать. А дело было аккурат после перестройки, колхозы разваливались, зарплат не платили, техники не было, комбикормов не было, ничего не было, дома скотину кормить нечем. Мог бы и войти в положение – у всех дети ведь… И многие входили. А Пиночет – нет. Банку молока унесла с фермы – осталась без работы, живи как знаешь. Я тогда написал, что пренебрежение милосердием ради общего дела у нас сегодня принято называть «фашизмом». И что альтернативой «фашизму», таким образом, являются эгоизм и безответственность. За отступление от этого и упрекнул меня мой товарищ. Что ж теперь, дескать, – давайте, русские люди, доживайте, гребите каждый под себя – по мне вы и так хорошие?
Так-то так, да наоборот. Воруют – потому что «осознание катастрофы», а от этого «спасайся кто может», тащи с корабля. А если никакой катастрофы нет и корабль не тонет – растаскивать его на доски-брёвна не нужно. Разрозненными сверхусилиями одиночек-пиночетов, даже если эти усилия растиражируют государственные массмедиа и освятит искусство, общего дела не сделаешь. Это уже показала советская история. «Председатель» Михаила Ульянова был, «Коммунист» Евгения Урбанского был – а всё одно воровали. И украли практически всё, до основанья, до травы и речки Воронки. Но уж это осталось. И главное теперь – понять, что «живём мы тут», а раз живём – значит, и умираем, ничего не поделаешь, можно не дёргаться.
ЖИВЁМ – значит, влюбляемся, совершаем стыдные и непростительные ошибки, мечтаем о лучшей доле, лежим на лугу, задрав голову и глядя в это высокое, бесконечное небо, раз в год бросаем курить и раз в двадцать лет перечитываем «Войну и мир», закусывая ослепительно хрустящими солеными огурцами.
МЫ – значит, что всё это не наше личное достояние, не наш отдельный от других опыт, не наше персональное озарение и не наша исключительная ответственность. Люди и поддержат, и, если надо, накажут. На миру не только смерть, но и жизнь красна. Помните, как Николенька Ростов бежит от француза, смешно швырнув в него пистолетом: «Убить, убить МЕНЯ, которого все так любят?..» А солдаты, каждого из которых тоже «все любят», не бегут, идут на штыки. Шрапнель выкашивает шеренгу за шеренгой, но звучит команда «сомкнуть строй», и оставшиеся снова идут. В строю труса нет.
ТУТ – значит, что очень важно иметь место в этом строю. Быть на своём месте. Что ещё про родину скажешь?
Когда она есть – всё не страшно.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.