ПАМЯТИ ПОГИБШИХ{19}
ПАМЯТИ ПОГИБШИХ{19}
Осень 1919 года. С юга наступает Деникин, в Москве террор. Мы в деревне Тульской, во флигеле сельца Притыкина. Перед закатом, как обычно, выхожу в поля — уже пустые и холодные под холодной сентябрьской зарей. С небольшого кургана перед <Копенкиным> [46]виден весь горизонт — овраги, перелески, нивы родины. На север, к Кашире, дальняя синева леса. Там «они», и там тоже близкие, родные в той Москве, с которой связан я под-земно всем питанием жизни, молодости.
К югу, за Дедовским лесочком, в сторону села Мокрого (того самого, «карамазовского» Мокрого: Достоевский знал отлично наш уезд) — там край, откуда идет избавление. Газеты мы по временам получали. На стене моего флигеля висела карта, где кружочками было отмечено движение «наших», и каждый раз с трепетом разворачивали мы эти газеты, газеты вражеские, из Москвы, по которым все же можно было следить за борьбою. Казалось, дело решено. Каждый день ждали событий — восстания в Москве, захвата близлежащих наших же уездов с юга. Приезжал на дрожках жизнерадостный сосед-помещик, потирая руки, говорил:
— Да, да, в Одоеве уже… да, появились. Через недельку здесь казачки будут «так-так»…
Сосед утверждал, что тогда здешних «большевичков» (он любил имена ласкательные) можно будет «костыльком, костыльком»…
Раз, на вечерней прогулке, со своего кургана против Копенкина увидал я далеко внизу, в лощине трех всадников, быстро, на рысях проходивших к Кашире.
— Казаки!
Сумрак, залегавший уже там, мешал рассмотреть ясно. Виделось то, что хотелось видеть. Фантазии затмевали мозг.
* * *
Правда же появилась грозно… «Всероссийская Чрезвычайная Комиссия разгромила врагов рабочих и крестьян еще раз…» — прочли мы в «Известиях» от 23 сентября — приводился и список шестидесяти семи расстрелянных, среди них Н. Н. Щепкин, Астровы, Алферовы и др.
Газетное сообщение я помню очень хорошо. Теперь вновь его вижу в сборнике «Памяти погибших»[47] {20} — на обложке книги терновый венок — и вспоминаю вновь об ужасных днях той осени, и снова холодею.
Сборник касается не только в сентябре погибших. Но в нем сентябрьские убийства — центр, группа главнейшая.
«Партия народной свободы»{21} — в просторечии «кадеты», — какие дальние времена, какая история! «Речь», «Русские ведомости» — сколь себя помню, всегда у нас получались «Русские ведомости», как было это все мирно и солидно, профессорски основательно. И сколько мученичества в революцию! Разметано, разнесено, залито кровью. Кое-кто уцелел. И уцелевшие — к десятилетию гибели соратников вспомнили и вообще о своих погибших, выпустили книгу биографий убиенных «кадетов». Собрали все, что можно было. Получилось несколько десятков имен — среди них и всероссийские — Шингарев{22}, Щепкин{23}, Кокошкин{24} — и никому не ведомые провинциалы (а за пределами книги еще многие, безвестно погибшие в разных медвежьих углах). Соединяет всех их терновый венец и всех украшает, больших и малых. Очерки написаны любовно, просто, иногда трогательно. Получилась глава «Истории русской интеллигенции» и ее гибели. Много бранят сейчас эту интеллигенцию — в советской России по долгу службы, как «классового врага», в эмиграции под влиянием разочарований. Были, конечно, в интеллигенции черты доктринерски-неприятные, были свои кумиры, божки, свой словарь, свое умонастроение, которое можно оспаривать и не принимать. Это касалось главнейше интеллигенции в кавычках, подчеркнутой, «на славном посту». Но существовал и просто просвещенный русский класс, средний, несший культуру и известное моральное сознание, чеховский мир — сколько в нем было и грамотности (внутренней), и порядочности иногда (как в самом, например, Чехове) — и обаяния… Нет, так «вообще» хаять интеллигенцию нехорошо, просто стыдно. А вот взглянуть на сборник — и что сделать? — Поклониться памяти людей честных и мужественных, ведших неравную борьбу, но не отступивших (не все же были «неврастеники» и «нытики»).
* * *
Перелистываю книгу, Шингарев. Типический земский врач. Он и был сначала врачом, но, оказывается, не так просто и это выходило. «Я бросил свои первоначальные планы отдаться науке, которая меня притягивала, и пережил свой первый кризис, бросив занятия ботаникой и поступив на медицинский факультет, чтобы уйти в народ врачом. Отвергнув второе искушение — остаться при клинике у Остроумова, я пошел даже не земским врачом: я думал, что это отдаляет от народа по положению, а просто вольным врачом».
Очень, очень далеко от теперешних настроений, от жизни нашей, где только и видишь личный расчет, свою выгоду — мы просто отвыкли от некоторых слов. Но ведь в этом большое душевное здоровье, сила и вера — разве мало? Служение — разве так плохо?
Шингарев позже как раз стал политиком — так вышло, оказалось нужным, и занял большое место в Думе, рядом с Милюковым — но и там всю силу и уменье отдавал народу. «Народ» замечательно его поблагодарил. Сначала выбрал в Учредительное собрание, а потом пристукнул в палате больницы. Разумеется, Шингарев знал, на какую опасность идет, являясь в это трагикомическое собрание, и его отговаривали ехать, но он не такой был человек, чтоб укрываться. Тьму русских низов знал отлично, но считал: раз выбрали, надо пример показать. Что же, и показал! Бывает безумие умнее ума.
Лицо Кокошкина очень хорошо знаю, легко вызываю его в памяти. Некогда держал у него экзамен в Московском университете. Большое впечатление произвела тогда его любезность, элегантность, выхоленные руки и длинные, полумесяцем, усы. Я ему что-то довольно длинно рассказывал.
Он не без изящества наклонял голову, и мне нравилось, как покачивались кончики его усов. Встречал его и позже, во взрослом состоянии. Он был очень просвещенный и воспитанный человек, любил литературу. От него пахло духами, говорил он слегка шепелявя, вообще барин, с европейским оттенком. Очень много трудился, как и Шингарев, был членом Государственной думы, членом Центр<ального> ком<итета> партии, потом выбрали его в Учредительное собрание… И тоже друзья не советовали ехать. И тоже в ту самую ночь, как и Шингарева, в той же больнице, усталого и отдыхавшего, убили на всякий случай и его. Произошло это 6 января 1918. — Вечная память.
* * *
Николай Николаевич Щепкин — москвич, слегка смахивавший даже и на ярославца: круглое, бойкое в нем было, лукавое и язвительное. Вообще же, крайне почвенное. Еще бы, Москва его породила! Знаменитый актер Щепкин, московская слава, приходился ему дедом. Сам Н.Н. любил говорить «моя Москва», и он в Москве этой всю жизнь прожил, в доме на углу Неопалимовского и Трубного переулков. Живой, подвижный, он в Москве хозяйничал, как в имении или торговом деле. Был гласным Думы, принадлежал к тем патриотам города своего, кто каждый камешек знает, для кого «состояние московских мостовых» было частью жизни, или «московская ассенизация», «рублевский водопровод». Я и помню его в городской думе, он на кого-то нападал (чуть ли не на вялого, барственного князя Голицына) — говорил очень вкусно, по-московски, не книжно, со знанием дела и все язвил, язвил…
Можно ли было тогда думать, что вот так он кончит? Казалось, строить бы ему новые трамваи, может быть — метрополитен в Москве, замащивать Смоленский бульвар гранитной брусчаткой — а пришлось увидеть подвалы чеки, лечь на Калитниковском кладбище в братскую могилу. Надо сказать: Николай Николаевич знал, за что умирает, и в его гибели не было ничего неожиданного. Он возглавлял крупную противо-большевицкую организацию. И вероятно, хозяйствовал в ней так же толково, деловито, как и в городской думе. Только противник оказался не тот…
С ним вместе легли братья Астровы{25}, Владимир (мировой судья и гласный Думы) и Александр (профессор Императорского Технического училища). Бедный Владимир Иванович, пришлось ему видеть и смерть собственного сына Бориса, студента. Эта семья Астровых всей Москве была известна; и тоже они москвичи коренные, чистейшие и безупречнейшие люди. У меня еще от молодости осталось неопределенно светлое, но прочное впечатление от имени Астров.
Алферовы{26} — известные педагоги. Была в Москве такая «Алферовская гимназия», тоже со славою прочной, неподкупной — их убили вместе, мужа и жену, мужа на глазах у жены.
Длинен перечень убиенных в этой книге. Люди московские, вятские, уфимские, одесские, симферопольские — все проходят горестными тенями. Многие из них бойцы действительно, другие случайные, третьи просто «безвинно умученные», вроде симферопольского Шнейдера, толстого и добродушного «Франчика», убитого матросами в 1918 г. просто так… не из-за чего — скольких тогда не из-за чего перебили?
Еще смотрит на меня Виленкин{27} в гусарской форме, щеголеватый, стройный, еврей — русский патриот. Я его знавал и в штатском, он в Москве был помощником присяжного поверенного, вращался и в литературном кругу. Ушел на войну. Воевал хорошо, получил отличия, а потом геройски боролся с большевиками. В последнем письме близким писал: «Я погибаю за то, что люблю свою родину, люблю ее больше себя, больше своей семьи…»
Кончается это письмо таким четверостишием:
От пуль не прятался в кустах,
Не смерть, а трусость презирая,
Жизнь прожил с шуткой на устах,
И улыбался, умирая.
Виленкин — Долгорукий, кажется, два мира. И они рядом, и это правильно. Князь Павел — Москва, <восходит>[48] ко временам боярина Кучки, Ивана Калиты. И замечательно, как встосковалась древняя княжеская кровь по родной земле, как дважды уезжал он из Парижа в большевицкую Россию (во второй раз там и погиб). Перейдя тайно границу, на рассвете он лежал в каких-то овсах, плакал и целовал родную землю.
Его огромное, монументально-красивое и такое медлительное, спокойное лицо заключает собою сборник. Точно лицо самой Земли Русской. «Спешить некуда», — говорит оно. «Вот я, старый московский князь, посасываю свою трубочку, перелистываю книгу и очень хорошо знаю, что я русский, что Москву и Россию люблю больше всего и умру за них без всякого удивления. Есть за что умирать!»
Он и умер спокойно. Не посрамил княжеского своего рода. Не посрамил земли русской. Ободрял шедших на расстрел. Потребовал, чтобы дали ему перед смертью умыться — древний русский обычай…
* * *
Та осень девятнадцатого года была удивительна, ни на что не похожа. Грозная, страшная осень даже в природе. Метели начались в октябре. Все задувало, заносило, рвало, разбрасывало. Погибала в свисте вьюг вековая Россия. Как описать, что сказать о сердцах наших в те дни? Чем выразить глубину отчаяния? Разве плачем на реках Вавилонских…
Когда Деникин повернул от Орла вниз, на юг, всем стало ясно, что спасения нет.
А в самом начале ноября из Москвы пришли еще более страшные вести: на то же Калитниковское кладбище, где лежали уже Щепкин, и Астровы, и Алферовы, привезли сотни расстрелянных юношей. Они легли рядом, тоже в братских могилах. Первое время стояли над могилами кресты. А потом все ушло. Теперь спортивные команды, разные футболисты попирают узловатыми ногами останки наших мучеников.
Но мы верим, что настанет день, когда на костях павших будет возведен храм их памяти — Спаса на Крови.
Вот бы дожить!