ЛИТЕРАТУРНЫЙ ПРОЦЕСС В МЕТРОПОЛИИ И В ЭМИГРАЦИИ

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ПРОЦЕСС В МЕТРОПОЛИИ И В ЭМИГРАЦИИ

Полемика, временами очень острая, по поводу литературы «советской» и «эмигрантской» велась в среде русского зарубежья не одно десятилетие. Тема эта освещена во многих работах, например, весьма обстоятельно — в статье О. А. Коростелева «Пафос свободы. Литературная критика русской эмиграции за полвека (1920–1980)», предваряющей двухтомную антологию «Критика русского зарубежья» (М., 2002). В антологии представлены работы тридцати пяти деятелей русской литературной эмиграции, но, к сожалению, нет Б. К. Зайцева, не раз писавшего на эту тему, в том числе и в «Дневнике писателя».

Полемический посыл ощутим уже в заглавии одной из статей этого цикла — «Леонов и Городецкая». Зайцев намеренно сопоставляет имена Леонова, писателя крупного и получившего к тому времени европейскую известность, и начинающей беллетристки. Но сравнение их книг — не в пользу Леонова. По мысли Зайцева, ознаменовавший начало своего писательского пути яркими талантливыми книгами (такими, как «Петушихинский пролом»), Леонов в последовавших «Барсуках», «Соти» опустился до выполнения социального заказа. Критику больно видеть, «как за десять лет сумели обработать и сломить человека даровитого, настоящего, может быть, даже крупного писателя. „Соть“ есть открытый, совсем ничем не вуалированный „социальный заказ“». Возмущение вызывают страницы «Соти», посвященные описанию скита: «Леонов грубо и бездарно издевается над русским иночеством…»

Кто же выбран в заочные оппоненты Леонову? Надежда Даниловна Городецкая покинула Россию в 1919 г. Жила в Югославии, переехала в 1924 г. во Францию, где занялась литературной и журналистской работой. Два ее романа, вышедших в Париже, — «Несквозная нить» (1924) и «Мара» (1931) вскоре были переведены и изданы на французском. Городецкая, таким образом, не была совсем уж безвестной фигурой. Напротив, она — активный участник литературной и философской жизни Парижа конца 1920-х — начала 1930-х гг. Городецкая стала одним из организаторов и участником Франко-русских собеседований. На заседании 24 февраля 1931 г., посвященном творчеству Шарля Пеги, Городецкая выступила в качестве содокладчика Жана Максанса. Молодая писательница была также участником литературного объединения «Кочевье», семинара Бердяева «Христианство и творчество» (где прочла доклады «Спасение и творчество» и «Духовная встревоженность в современном французском романе»).

Борису Зайцеву Городецая близка как писательница-христианка. В отличие от «опустившегося до выполнения заказа» Леонова у Городецкой «есть преимущество писать „о чем вздумается“». Разбирая второй, только что вышедший роман Городецкой «Мара», находя его лучше, крепче первого («Несквозная нить»), отмечая в нем удачи и слабые стороны, Зайцев выражает надежду на дальнейший рост: «Писательница работает, учится, живет (и, видимо, не зря) в европейской столице, центре мировой литературы. Это помогает ей выходить на „столичную“ дорогу, обрабатывать и закалять свое изящное дарование».

В конце статьи Зайцев примирительно признавался: «…я Леонову зла не желаю. Напротив — добра. Но для пути добра должен он устыдиться „Соти“. А там видно будет. Он еще молодой и талантливый человек».

В критике зарубежья раздались упреки Зайцеву в предвзятости. За Леонова вступился Адамович в «Иллюстрированной России»: «Отнесем же к исключениям то, что недавно написал Зайцев о самом даровитом из молодых русских романистов — Леонове. Эта статья должна была бы огорчить и тех, кому дорога литература, и тех, кто любит Зайцева. <…> Зайцев признается, что не мог „Вора“ дочесть до конца: „длинно, фальшиво, лубочно“… Очень жаль. Если бы потрудился, дочел, может быть, и статья его в „Возрождении“ была бы другой»[19].

Зайцев, в свою очередь, откликнулся на эту заметку в ближайшем выпуске своего «Дневника писателя», посчитав, что Адамович исказил его слова, передернул факты, однако же повторил обвинения в глумлении над иночеством: «Это издевательство над преследуемыми есть, по-моему, гадость, а страницы „Соти“, где оно производится, я называю гнусными — и всегда назову»[20].

Статья Зайцева вызвала также и иронию М. А. Слонима: «Средний читатель… искренно верил, что в эмиграции существует настоящая большая литература, имеющая крупное значение для России, и не видел ничего смешного в сравнении Н. Городецкой с Л. Леоновым (фельетон Б. Зайцева в „Возрождении“)»[21].

Вольное или невольное уничижение Городецкой, возникающее в таком контексте, Слоним позволил себе несмотря на то, что Городецкая была активной участницей созданного им литобъединения «Кочевье» (существовало в Париже в 1928–1939 гг.). Так, на вечере «Кочевья» 28 февраля 1929 г. обсуждался роман Городецкой «Несквозная нить». Впрочем, критик не жаловал молодую писательницу и в других своих работах. В частности, двумя годами ранее в статье «Молодые писатели за рубежом» Слоним писал: «…роман „Несквозная нить“ производит впечатление какого-то блеклого, вылинявшего узора: нет ни размаха, ни яркости, все очень прилично, но серо и неподвижно…» (Воля России. 1929. № 10–11 С. 114–115).

Однако гораздо более развернутую и ожесточенную полемику Зайцева вызвала статья Слонима «Заметки об эмигрантской литературе».

Спор о двух ветвях русской литературы — эмигрантской и советской — породил целый спектр мнений по этому вопросу. Так, Мережковский, Гиппиус, Бунин, Ходасевич полагали, что именно эмиграция наследует, развивает традиции и ценности великой русской литературы. Слоним, Святополк-Мирский, Осоргин, наоборот, полагали, что эмигрантская литература не создала художественно значимых ценностей и заканчивает свое существование. О ее судьбе писали Адамович, Набоков, Амфитеатров, Ремизов и другие[22].

Кульминацией литературно-критических выступлений на эту тему Марка Слонима (автора доклада «Конец эмигрантской литературы», сделанного им на заседании группы «Кочевье» 8 ноября 1931 г.) явилась статья «Заметки об эмигрантской литературе» (Воля России. 1931. № 7–9). По сути дела, статья являлась приговором всей русской литературной эмиграции. Критик задается целью разоблачить миф «о величии и спасительном значении эмигрантской литературы».

Оценки Слонима были безжалостными: «Большинство эмигрантских писателей духовно оторвано от России, чуждо ее жизни, отрезано от ее истоков, утратило чувство русской жизни. А это — смерть для русского писателя…»; «…эмигрантская литература умирает не только потому, что она… неестественная, оторванная, обособленная, но и потому, что она безыдейная и скудная»; «За тринадцать лет эмигрантского блуждания мы не создали ни одного литературного направления, ни одной крупной художественной ценности и не выдвинули ни одной живой идеи». Среди писателей старшего поколения господствуют настроения обреченности и гибели, к тому же их писания отличает «глубокий провинциализм».

Говоря о неспособности к обновлению, неспособности создать новую художественную школу, Слоним называл фамилии самых видных писателей эмиграции первой волны: Бунин, Гиппиус, Шмелев, Куприн, Бальмонт, Мережковский, Алданов, Зуров, Рощин, Лукаш. Слоним делится горькими наблюдениями и по поводу литературной молодежи, которая «принуждена воспитываться в этой атмосфере доживания, чванства» и навеки отравлена «эмигрантщиной — этим соединением литературного шаблона с непомерным самомнением и ограниченностью». Часть молодого поколения писателей, обратившись к Западу, стали «русскими европейцами», они чужды и «отцам», и советской литературе. Прогноз критика неутешителен: «Вымирание „стариков“ и постепенная денационализация молодежи — вот, собственно, то, что ожидает в ближайшем будущем эмигрантскую литературу»[23].

Статья вызвала отклики, как полемические, так и сочувственные. Например, Ходасевич полагал: «М. А. Слоним говорит, что литература эмиграции лишена новых идей потому, что она эмигрантская. Нет, она их лишена именно потому, что не сумела стать подлинно эмигрантской, не открыла в себе тот пафос, который один мог придать ей новые чувства, новые идеи, а с тем вместе и новые литературные формы»[24].

Зайцев одним из первых откликнулся на статью Слонима в своем «Дневнике писателя» («Дела литературные»). Писателя, конечно, не могла не задеть ирония критика по поводу его собственной заметки «Леонов и Городецкая». Но это частность; разговор шел о принципиальных вещах. Главная тема выступления Зайцева — особенности и пути развития двух ветвей современной русской литературы — в СССР и в эмиграции. Констатировав «предельное недоброжелательство» и демагогичность тезисов критика, Зайцев переходит к полемике.

Самый острый пункт — вопрос о христианских корнях русской культуры: «Литература эмиграции выросла на почве христианской культуры. Для нее слова: Бог, человек, душа, бессмертие — что-то значат. Для нее слова: природа, красота, любовь — тоже есть нечто», в то время как литература в советской России «воспитывается на духе антихристианском, т. е. на отрицании Бога, свободного человека, свободной души и вечной жизни» — поэтому там нет художественных характеров, духовности, жизни.

Зайцев, впрочем, признает трудность и даже трагизм положения литературы эмиграции: «Эмигрантская литература не сдалась, но ушла вглубь, в какие-то окопы, в хорошо укрепленные позиции. Там, в суровых условиях, она и живет. <…>…В подземельях пишутся (немолодыми, в большинстве, людьми) романы, повести, стихи, философские произведения, биографии, истории русской духовной культуры и жизни». Но горячо защищает от упреков в самодовольстве: «Гордиться и возноситься нам незачем, и себя преувеличивать не приходится. Но что поделать, если мы живы, работаем, пишем, читаем, любим родину».

Зайцев обеспокоен судьбами молодой литературы эмиграции. Он фактически разделяет мысль Слонима об отсутствии родной языковой стихии как причине «европеизации» творчества молодых: «Нет вокруг и говора России. То, что западные писатели оказывают на русскую молодежь влияние, — не случайно. Дело не в одном новом жизнеощущении (Пруста или Джойса). Дело в некотором отходе от стихии русской речи — отходе естественном и неосудимом. Нельзя впитывать то, чего вокруг нет. Впитывается иноземное». Возможность национального и культурного растворения в европейском мире стала волновать представителей русского зарубежья уже через десять лет после эмиграции.

Очерк написан в канун нового 1932 г. — и завершающее его новогоднее напутствие Зайцева русским литераторам звучит благородно, взволнованно, искренне: он желает «спокойной, скромной, но и с достоинством силы — старым, и средним, и совсем юным. <… > Веры в свое дело, высокого одушевления. Пусть недоброжелатели осуждают. Благожелатели желают жизни и в нее верят».