О свободе творчества

О свободе творчества

Моему поколению приходится иногда пересматривать некоторые понятия, которыми нас пеленали в колыбели, — восстанавливать их для новой жизни.

Увлекаемые в перспективы — все более отчетливые и вещественные — новой жизни, мы иногда оборачиваемся на ходу, чтобы оглянуться на выжженную пустыную гуманизма. Нужно ли это? Для нас, по-видимому, это естественно и нужно. Вы, молодое поколение моей родины, лишь перелистаете несколько страниц недавней Истории, перелистаете, как справочник.

Казалось бы странным на 18-м году нашей революции начать разговор о свободе… Но оказывается, есть две свободы, как две сестры — день и ночь, как жизнь и смерть.

Одна — вон впереди, открытая и уверенная. Другая — призраком бредет по выжженной пустыне, между покосившихся деревянных крестов. Мефистофельским противоречием этого мирового кладбища закончилась идеальная любовь к человеку.

Я оборачиваюсь к этой, к ней, некогда вспоившей из Кастальского ключа мое творчество. Вы ли это, печальная сестра? Вы невещественны, как мираж.

В свое время вы разбудили во мне поэта. Вы мне нашептывали: «Творчество есть ощущение своей свободы, — высший дар для избранника. Познай самого себя. Будь Демиургом, будь Прометеем».

Лукавые слова. Но я им тогда поверил. У свободы были старые прекрасные рекомендации Конвента. Я верил в то, что самого себя, мою личность можно освободить от принуждений, налагаемых классовым обществом. Я верил, что моя освобожденная личность, как птица, выпорхнувшая из клетки, устремится к абсолютной свободе. Верил, что в познании самого себя, в углубленном анализе своих идей и ощущений найду откровение для моего творчества.

Вот небольшая цитата:

«Свободны ли вы от вашего буржуазного издателя, господин писатель? От вашей буржуазной публики, которая требует от вас порнографии в рамках и картинах, проституции в виде „дополнения“ к „святому“ сценическому искусству? Ведь эта абсолютная свобода есть буржуазная или анархическая фраза (ибо, как миросозерцание, анархизм есть вывернутая наизнанку буржуазность). Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Свобода буржуазного писателя, художника, актрисы есть лишь замаскированная (или лицемерно маскируемая) зависимость от денежного мешка, от подкупа, от содержания».

— Это — из Ленина.

И пусть поэт швырял в лицо буржуазному обществу свое гордое презрение, пусть на крайней грани негодования он отрицал всякое принуждение, всякий общественный строй, кроме анархии, материальные предпосылки оставались материальными предпосылками, и последним идеалистам пришлось покинуть вершины Монмартра, покинуть одинокие кабинеты, обитые от уличного шума пробковым деревом.

И что же, общество — там, внизу — рукоплескало нисходящим индивидуалистам, влекущим на своих плечах, как во времена переселения народов, все свое имущество: тюки горьких размышлений о справедливости, узлы с гуманитарными идеями, долженствующими переродить род человеческий, изъеденные червями ларцы с сокровищами культуры?..

Мы знаем, что буржуазное общество осталось равнодушным к кризису индивидуализма. Общество не пожелало протянуть руки к сокровищам творческой души. Разве искусство, взросшее на заоблачных высотах, поможет, хотя бы каким-нибудь намеком, выпутаться из хозяйственного кризиса?

Некоторые европейские и азиатские государства — уже перестроенные по-новому и перестраивающиеся — утверждают изо всех сложных проявлений человеческой души лишь жажду насилия и убийства, изо всех проявлений сложной социальной жизни — завоевательную войну, изо всех философских концепций — право на насилие во имя господства избранных. Фашизм, прикрывающий решетом сверхсовременную стратегию королей индустрии, отказывается от бабушкиных сказок «о мире как моем представлении»… Какой там индивидуализм, какая личность! Вы — лишь трудолюбивый муравей, таскающий соломинки для расового муравейника. Раса вас обрекла и государство заставило.

Фашизм решительно отказывается от гуманизма, но лишь потому, что эти формы идеалистической концепции устарели. Фашизм ищет сверхобтекаемых форм лжи, доходчивых до мелкого буржуа эпохи мирового кризиса.

Когда-то мы все плакали над страницами Гюго. Этот мир, заламывающий руки к абсолютной справедливости, мир великолепных бутафорий и неподвижных символов, хорошо учил наши юные сердца большим чувствам. Современный человек с избытком богат впечатлениями, может быть, даже чересчур сильными для нервов. Он ищет реальных разрешений жизненных противоречий. И он вправе требовать от искусства его прямого назначения: организации действительности. Что это означает? Действительность — вот это мгновение жизни — для человека, воспринимающего только это мгновение (а этот человек — ваш читатель), — запутанный хаос противоречий, где одни уже разрешаются, другие еще протягивают свои наметки в туманное будущее. Человек стоит слишком близко к цветной мозаике, он видит лишь пестроту камешков, но не все в целом, не идею картины.

Задача художника — так, как мы ее на данном отрезке исторического времени понимаем, — извлечь из действительности ее типичное, охватимое взором читателя, собрать идеи, факты, противоречия в живой динамический образ и указать ему реальный путь в реальное будущее. Мы хотим, чтобы художник был историком, философом, политиком, организатором жизни и провидцем ее. Учителей жизни нам не надо. Художник — это строитель духовной жизни человечества.

И тут в первую голову встает вопрос о свободе. Вглядимся в ту, другую сестру, идущую впереди, открыто и уверенно, к неохватимым для взора перспективам пышного расцвета земли, к голубым городам нашего близкого будущего.

Цель всего дела Советского Союза — человек, его свобода, его счастье, — человек, — мыслимый нами в его все более неограниченном развитии.

Наши первые пятилетки начинают с подведения материальной базы — с черной металлургии, с пыли и грохота строительства тяжелой индустрии. Это всё — лишь необходимые средства для достижения цели — освобождения личности.

В человеке заложены безграничные источники творчества, иначе бы он не стал человеком. Нужно их освободить и вскрыть. И сделать это, не заламывая рук с мольбою к справедливости, а ставя человека в подходящие общественные и материальные условия.

Подумайте, — разве мыслимо было бы осуществить в Советской России то, что осуществлено, — превращение самой отсталой в мире страны в государство, догоняющее передовые индустриальные хозяйства Европы и в некоторых областях и перегнавшее, если бы наш общественный строй не вызвал в широких массах населения творческой силы?

Московский метрополитен построен в три года, потому что семьдесят тысяч юношей и девушек ленинской молодежи, бросив книги и покинув лекции, устремились под землю и в тяжелых условиях проявили героическую выдержку и творческую изобретательность. Так, например, одна бригада последовательно переключалась от земляных работ в шахте вплоть до облицовки мрамором подземных вокзалов.

Сейчас вы снова увидите этих девушек, изящно одетых, с учебниками, бегущих на лекции. У них, может быть, слишком сильно развиты плечи от работы киркой и беганья с тачками, но золотые пропорции красоты — тоже вещь условная, и меня лично мечтательная арийка за прялкой менее пленяет, чем девушка со значком ГТО и с дерзким взглядом, устремленным на проступающие очертания страны свободы.

Общество Советского Союза озабочено развитием и укреплением каждой личности, потому что творческие усилия личности увеличивают материальное и духовное накопления общества и помогают ему в его поступательном движении.

Личность связана с обществом, но это не принудительные и ограничительные связи, дающие взамен ущербленной свободы право на безопасное существование. Семьдесят тысяч комсомольцев никто принудительно не посылал в шахты; в том, что они пошли, был акт сознанной необходимости взаимоотношений между личностью и обществом, то есть акт свободы…

Индивидуализм или мнимый отрыв от общества так же нелеп в нашем представлении, как самоубийство. Наше общество не протянет горсти фиников новому Нилу-столпнику. Но общество миллионными толпами выйдет с цветами навстречу тем, кто во имя спасения погибающих товарищей, во имя чести родины проявил безумие личного героизма.

Общество Советского Союза не требует от личности иной платы за безопасность существования, кроме раскрытия ее творческих сил. Личность связана с обществом теми узами, которые только при одном-единственном уклоне личности становятся из заботливых, дружественных и любовных — жесткими: это когда личности приходит на ум несчастная идея абсолютной свободы. Но, разумеется, мало находится таких охотников за призраком печальной девы.

Человек-волк, которого теперь в фашистских хозяйствах пытаются дисциплинировать путем прививки ему условных рефлексов к тому, а не иному цвету волос, человек, дерущийся за свой кусок хлеба, стал у нас анахронизмом. Его сменяет, его сменил человек — строитель своей родины.

И тут попутно хочется мне сказать об одном любопытном выводе. Выясняется, что страх смерти так же в конце концов условен для человека, он так же зависит от тех или иных общественных отношений. Особенно горек страх смерти у того, кто мыслит мир как свое представление: вместе со мною гибнет мир, гаснет солнце, с моим последним вздохом рассыпается в пыль галактическая система. Для индивидуалиста, человека-волка, невыносим ужас перед этой таинственной дверью в черную пустоту, куда влечет его неумолимо тиканье часов. Уверяю вас, — будущие поколения с недоумением будут читать про тех, кто мог жить, так боясь смерти. Как боялся ее великий и бедный Мопассан!

Страх смерти у нового человека вытесняется повышенным ощущением творческой жизни. Связь с обществом, которое биологически бессмертно в своем поступательном движении, дает сознанию хорошую закалку оптимизма, и вопрос о неумолимой двери снимается с повестки дня.

Так мы понимаем свободу человека — строителя бесклассового общества. Героизм становится естественным выражением его повышенного ощущения жизни, творчество — его повседневным делом, — к этому мы идем, к этому мы придем.

Как же быть, спросят меня, с вопросами о высших ценностях, в том числе — с литературой? Здесь, на Западе, можно услышать такие голоса: «Советская литература обречена петь песни о черном металле и фрезерных станках, тащиться, как грач, по борозде за плугом, выковыривая земляных червей!»

Ленин говорил:

«Это будет свободная литература, потому что она будет служить не пресыщенной героине, не скучающим и страдающим от ожирения „верхним десяти тысячам“, а миллионам и десяткам миллионов трудящихся, которые составляют цвет страны, ее силу, ее будущность».

На сегодняшний 1935 год у нас, по поверхностному подсчету, шестьдесят миллионов читателей художественной литературы…

Мы отвергли абсолютные ценности, находящиеся по вертикали за пределами земного притяжения. Но мы не отвергаем высших целей, лежащих по горизонтали, неотрывных от судьбы земли. В перспективе это все же получается дорога ввысь, к созвездию Геркулеса. Наша высшая цель — раскрытие человеческого гения в условиях высшей социальной свободы. Наши цели — в развитии нашей родины, в преодолении всех трудностей, всех бурь, — ее расцвет, ее счастье. На сегодня с таким грузом, мне кажется, можно смело пуститься по волнам литературы.

Мы отвергаем натурализм, бескрыло и близоруко шагающий позади советского плуга. Мы — реалисты. Мы стоим перед чудом: рождением нового человека, перековкой сознания, целеустремлений, обычаев, привычек в огромных человеческих массах. Все это — в движении, в пути, в строительстве. Общество обязывает нас, участников невиданной эпохи, пластически оформить ее идеи и ее человека. Реализм — наше орудие.

С быстротой, которую можно бы назвать чудом, если не искать объяснения в раскрытии творческих сил в широких массах, происходит процесс строительства нашей родины. В три-четыре года возникает новая страна где-нибудь на севере, — площадью в Центральную Европу, — взрываются аммоналом целые горы; озаряемые призрачными завесами северного сияния, строятся города с вузами, школами, театрами и стадионами; соединяются каналами моря, и континентальная Москва будет морским портом; торопливо и дерзко — как все наше строительство, — переделывается природа злаков, чтобы засевать ими мерзлоту крайнего Севера… И прочее, и прочее…

Мне рассказывал начальник одного такого северного края. На добыче золота работал у него на ответственном посту уголовник. За перевыполнение плана был награжден уменьшением срока и деньгами. Пришел к начальнику и угрюмо стал проситься о переводе на другую работу.

«Ты что же — недоволен наградными?»

«Нет, доволен. Не хочу больше там работать».

«Почему?»

«Потому, что двадцать лет жизни я загубил, чтобы добыть это золото. Лазил по водосточным трубам на шестые этажи — воровать, водородом резал несгораемые шкафы, терпел страх и муки. Зачем? Здесь по золоту хожу, как по навозу. Зачем я загубил двадцать лет жизни? С ума сойду. Переведи на другую работу, хоть чернорабочим…»

Это — романтика. И все, о чем я помянул, романтика. Если романтика — повышенное и необычайное состояние жизни, охваченной высокой идеей, если ощущение неограниченного роста личности в советском обществе есть ощущение свободы, если ощущение связи этой личности с обществом есть любовь к родине, то творческое ощущение советского художника, его стиль мы предложим называть крылатым, или романтическим, или, наконец, социалистическим реализмом.