Два молодых человека[353]
Два молодых человека[353]
Белый дом над ущельем выглядел пустым. Солнце уже не грело, темно-красное среди облаков — малых, золотых пожарищ, остывающих до розового цвета, а небо до самого горизонта насыщалось бледной зеленью такого оттенка, что когда утих ветер, это мгновение казалось вступлением в вечность. Если бы кто-нибудь стоял в комнате у открытого окна, видел бы скалы каньона в их мертвой борьбе с эрозией, за миллионы бурь и зим терпеливо находящей слабые места, способные превратиться в осыпь, а твердые, гранитные вершины преобразовывающей иногда романтически, а иногда насмешливо в руины башен и искалеченные статуи. Однако там никто не стоял; солнце покидало дом, каждую комнату отдельно, как бы в последний раз выявляя домашнюю утварь, которая быстро освещалась, выделяясь в нереальном зареве, словно предназначенная для целей, о которых никому до сих пор и не снилось. Сумерки смягчали остроту скал, делая их похожими на сфинксы и грифы, бесформенные днем трещины превращали в глаза, наделяя их взглядом, и эта их неуловимая, медленная работа на каменной сцене получала из нее все новые, правда, все более домысливаемые эффекты по мере того, как они отбирали у предметов цвета, еще сильнее насыщая их глубины фиолетом, а в зените зеленью. Весь свет словно возвращался на небо, а неподвижные края облаков отнимали у перечеркнутого горизонтом солнца остатки сил. Дом тогда стал полубелым, призрачного, неясного белого цвета ночного снега, и последняя капля солнца долго растворялась на горизонте. Он не был еще темным — какой-то фотоэлемент, неуверенно решив, что уже наступило время, в четырех нишах включил свет, который не смог согласоваться с голубым достоинством вечера, и немедленно его выключил. Однако этого мгновения хватило, чтобы заметить, что дом не пуст. Его обитатель лежал на гамаке с запрокинутой головой, волосы закрывала металлическая сеточка, прилегающая к черепу, руки у него были по-детски прижаты к груди, как будто бы он держал в них нечто невидимое и драгоценное, он часто дышал, а глазные яблоки двигались под натянутой кожей век. От металлического обода сетки спускались гибкие кабели, соединяясь с аппаратом, стоявшим на трехногом столике, тяжелом, будто бы выкованном из шероховатого серебра. Там медленно вращались вокруг своей оси четыре барабана в такт подмигивающему зеленоватым светом катодному мотыльку, который искрился, пульсируя, а по мере того как сгущалась темнота, из салатного цвета мерцания становился источником света, отчетливым контуром обрисовывающим лицо человека. Но человек не знал об этом, потому что уже давно был в ночи. Микроскопические кристаллики, внедренные в ферромагнитные ленты, по свободно свисающим кабелям посылали в глубь его головы волну за волной импульсы, наполняющие образами все его органы чувств. И не существовали для него темный дом и ночь над ущельем; словно глаз в рыбьей голове он сидел в прозрачной кабине корабля, который меж звезд летел к звездам, и он, одновременно со всех сторон охваченный небом, смотрел в галактическую ночь, которая никогда и нигде не кончается. Корабль двигался почти со скоростью света, поэтому тысячи звезд появлялись в кольцах кровавого свечения, а обычно темные туманности выделялись из бездны мрачным тлением. Движение корабля не нарушало неподвижности небесного свода, но меняло его цвета: из двух звездных скоплений от одного прямо впереди с каждым часом исходила все более яркая голубизна, а другое, за кормой, краснело; те же созвездия, которые находились прямо на пути корабля, постепенно исчезали, как бы растворяясь в черноте, и два круга ослепленного неба, беззвездного, пустого, составляли цель путешествия, видимую уже только в ультрафиолете, как и оставшееся за выбросами пламени пространство земной системы во главе с Солнцем, невидимом даже в инфракрасном спектре.
Человек улыбался, ибо корабль был старым и потому полным шороха механических крыс, которые пробуждаются к жизни только при необходимости, когда вентили перестают плотно закрываться, когда датчики на щитах реактора обнаруживают радиоактивную течь или микроскопическую утечку воздуха. Он сидел без движения, погрузившись в свое неестественно большое, как трон, кресло, а под ним и за ним бдительные членистоногие сновали по палубам, шныряли в холодных втулках опустошенных резервуаров, шуршали в галереях кормы, весь воздух в которой светился от чудовищного вторичного излучения, доходили до границы темного нейтринного сердца реактора, где любое живое существо не выдержало бы и секунды. Рассылаемые посредством беззвучных радиосигналов в самые дальние закоулки, они здесь что-то подкручивали, там что-то уплотняли, и корабль был полон их мелкой, разнонаправленной беготни по извилистым путям, которыми они неустанно семенили с приготовленными к действию щупальцами-инструментами.
Человек, погруженный по шею в пенное пилотское ложе, опоясанный как мумия спиралями амортизации, опутанный тончайшей сетью золотых электродов, следящих за каждой каплей крови в его теле, с единственно только свободной и нагой головой с черными глазами, в которых дрожал звездный мрак, улыбался, потому что полет должен был продолжаться еще долго, потому что он чувствовал, бдительно напрягая внимание, длинный левиафаноподобный[354] корпус корабля, который благодаря слуху — и только ему — рисовала, как бы выцарапывая контуры на черном стекле, беготня электрических созданий. Он не мог увидеть его — целиком — любым иным способом, ибо вокруг не было ничего, кроме неба, то есть этой темноты, насыщенной сгустками инфракрасной и ультрафиолетовой пыли, этой бесконечной бездны, к которой стремился.
В это же самое время другой человек летел — но уже вправду — на расстоянии нескольких парсеков над плоскостью Галактики. Вакуум молчаливыми магнитными бурями атаковал бронированную оболочку его корабля, которая уже не была такой гладкой, такой незапятнанной, как много времени назад, когда он отправлялся в полет, стоя на колонне вспененного огня. Металл, наиболее твердый и устойчивый из возможных, постепенно улетучивался, уступая атакам бесконечной пустоты, которая, прилипая к глухим стенам этого столь земного, столь реального предмета, высасывала его снаружи так, что он испарялся, слой за слоем, невидимыми облачками атомов — но броня была толстой, рассчитанной на основе знаний о межзвездной сублимации,[355] о магнетических порогах, о всевозможных водоворотах и рифах величайшего из возможных океанов — пустоты.
Корабль молчал. Был словно мертвый. По многомильным жерлам его трубопроводов мчался жидкий металл, и каждый их поворот, каждая излучина были взращены в теплом нутре земных вычислителей, тщательно выбраны из сотен тысяч вариантов математических расчетов, чтобы нигде, ни в одной стенке, ни в одном соединении не развился опасный резонанс. В его силовых камерах извивались узловатые жилы плазмы, этой сути звезд, натягиваемой в магнитных оковах, чтобы, не касаясь зеркальной поверхности, которую они мгновенно превратили бы в газ, извергаться за кормой огненным столбом. Эти зеркала пламени, эти оковы солнечного жара сосредотачивали всю мощь, на которую способна материя на пороге самоуничтожения, в столбе света, который, покинув корабль, был виден как звезда первой величины на расстоянии миллиарда миль. Все эти механизмы солнечной инженерии имели свою земную предысторию. Они долго дозревали в пробных полетах и катастрофах, которым сопутствовал шелест катодных осциллографов, полный то подмаргивающего одобрения, то неспокойного удивления, в то время как цифровая машина, вынужденная точно разыгрывать астронавтические драмы, даже не вздрагивала, и об этих секундах, полных молчаливого гама, в котором спрессованы были целые века космодромии, бодрствующему программисту говорило только тепло ее стенок, ласково греющее руки словно кафельная печь. А так как продолжалось это многие годы, огненные внутренности корабля работали молча. Тишина на борту ничем не отличалась от галактической тишины. Бронированные окна были закрыты наглухо, чтобы в них не заглянула ни одна из звезд, краснеющих за кормой или голубеющих перед носом. Корабль мчался так быстро, почти как свет, и так тихо, как тень, как будто бы он вообще не двигался, а только вся Галактика покидала его, опадая в глубину спиральными извивами своих ртутных, пылью прошитых рукавов.
От датчиков оболочки, от толстых латунных корпусов счетчиков, от камер, ослепляемых невидимым нейтронным пожаром, тянулись тысячи серебряных и медных волокон, сплетаясь под килем, как под позвоночником, в набухающие от сигналов толстые узлы, из которых ритмы, фазы, утечки, перенапряжения потоком мчались к передней части корабля. То, что в огнеупорном нутре кормы было Колонной Солнца, звездной струной, вибрирующей в резонаторах полей, становилось в кристалликах передатчиков точным танцем атомов, балетные па которого исполнялись в пространстве, меньшем пылинки. Впаянные в броню глаза фотоэлементов искали звезды-ориентиры, а вогнутые глазницы радаров — метеориты; встроенные в металл шпангоутов, килей, распорных балок, рычагов гладкие скользкие кристаллы, превращающие каждую перегрузку и каждое давление в дрожь электронов, в математический стон, беспрерывно сообщали, сколько еще может выдержать яйцевидный гигантский корпус, а золотые мурашки электронов безустанно обтанцовывали его контур. Внутри корабля на всех палубах всевидящий электронный взгляд наблюдал за трубопроводами, перегородками, насосами, а их образы превращались в пульсирующие ионные облака в полупроводниках — так одновременно со всех сторон сообщения на безмолвном языке сбегались в рулевую рубку. Здесь, под полом, покрытым шестью слоями изоляции, они попадали в глубь главной цифровой машины — темного кубического мозга, достигая своего предназначения; мерно вращались круги ртутной памяти, холостой пульсацией тока подтверждали свою неустанную готовность контуры противометеоритной защиты, решения оценивались решениями, при этом соседние цифровые центры, действуя в условиях абсолютного нуля, следили за каждым вдохом и каждым ударом сердца человека; в самом же центре машины на случай аварий и величайших опасностей находились программы маневрирования, ориентации наряду с теми, которые уже однажды были запущены во время старта и через много лет при приземлении должны были начать действовать в обратной последовательности; а всех вместе, уверенно функционирующих в мономолекулярных оболочках, можно было растереть между пальцами, как пыльцу крыльев бабочки; судьба человека и корабля решалась именно здесь, между атомами.
Этот черный мозг был холоден и глух, как кристаллическая скала, но малейшая неясность, задержка входящих сигналов порождали ураган вопросов, направляемых в самые отдаленные закоулки корабля, откуда длинными сериями отстреливали ответы. Информация сгущалась, кристаллизовалась, наполнялась смыслом и значением, а когда наконец превышала критический уровень, автомат осмеливался вторгнуться в глубь черной рулевой рубки и в пустоте, среди бледно-зеленых циферблатов секундомеров, выскакивали, словно из ниоткуда, стремительно отображаемые в пространстве красными или желтыми буквами важные сообщения: о превышении половины скорости света, об очередной переориентации корабля на цель…
Но человек, отдыхающий в пилотском ложе, их не читал. Он сейчас о них ничего не знал. Пестрая мозаика букв, которые усердно сообщали ему о ходе космического полета, напрасно озаряла цветными вспышками его спокойное лицо. Он не торопился знакомиться с этими ежедневными известиями, ибо впереди у него еще было годами отмеряемое время. Губы у него слегка шевелились при медленном, спокойном дыхании, словно он собирался улыбнуться, но только отвлекся на мгновение. Голова его удобно располагалась на подушке, только на край лба была надвинута сеточка, прижатая к волосам; гибкий кабель сбоку соединял ее с плоским аппаратом, будто бы вырезанным из одного куска шероховатого серебра. Он не знал в тот момент, что летит к звездам, — не помнил об этом. Он сидел — в вытертых полотняных брюках, на коленях убеленных каменной пылью — на краю большого обрыва и, чувствуя на виске щекотание волос, взлохмаченных ветром, смотрел в огромный каньон под знойным небом на далекие миниатюрные дубы, на холодную пропасть, наполненную голубоватым и двигающимся, как вода, воздухом, на будто бы запаянный в стекле рисунок скальных чудовищ, достигающих горизонта, — только очертания обрывов размывались в дальней дали, где многоэтажные глыбы равнялись зернышкам песка. Он чувствовал усиливающееся прикосновение солнца к его темени, ощущал, как ветер треплет его рубашку из грубого полотна, подкованным башмаком он лениво двигал прямо над тем местом скалы, где она, резко наклоненная, мертвым прыжком летела на километры вниз. Излучина огромного каньона напротив того места, где он расположился, была залита тенью, над которой возвышались высочайшие вершины, похожие на легендарных грифов или древнейшие божества. И так прочно прикованный к Земле, глядя в огромную трещину ее старой коры, он улыбнулся, чувствуя, как сильно обращается в нем кровь.