ПАВЕЛ КРУСАНОВ: «Испытываю отвращение к печатному слову и всем буквам алфавита вообще»
ПАВЕЛ КРУСАНОВ:
«Испытываю отвращение к печатному слову и всем буквам алфавита вообще»
Павел Васильевич Крусанов родился 14 августа 1961 г. в Ленинграде.
Окончил педагогический институт им. А.И.Герцена по специальности «география и биология». Работал осветителем в театре, садовником, техником звукозаписи, инженером по рекламе, печатником офсетной печати.
С 1989 г. начал работать в издательствах на редакторских должностях («Васильевский остров», «Тритон», «Северо-Запад», «Азбука», «Лимбус Пресс»). С 1989-го публикуется в официальных изданиях (журналы «Родник», «Звезда», «Русский разъезд», «Московский вестник», «Черновик», «Сумерки», «Соло», «Октябрь», «Комментарии»).
В 1990 г. издана первая книга — «Где венку не лечь». Следом вышли: «Одна танцую», «Знаки отличия», «Рунопе-вец» — «пересказ» карело-финского эпоса «Калевала», «Отковать траву». В 1999 г. вышел роман «Укус ангела» (премия журнала «Октябрь»), затем романы «Бом-Бом» и «Американская дырка».
Это интервью — тот редкий случай, когда, узнав собеседника, сразу решаешь, что нужно найти, купить все еще не
прочитанные его книги и обязательно прочесть. Павел Крусанов — необычный, спокойный, умный, не стремящийся очаровать — и чем-то очаровывающий при этом. Вот, проверьте на себе, прямо сейчас.
— В газетах пишут: «Павел Крусанов — культовый прозаик». Согласен? Понимаю, что пошлый вопрос, но вот Лимонов скажет в ответ: «Да, культовый, и чего?»
— Отношусь к подобным определениям с иронией, как и к людям, их производящим. Как и вообще к людям, пишущим в газету о своих впечатлениях от увиденного, прочитанного, съеденного и выпитого. Мне представляется это признаком душевного нездоровья, досадной издержкой всеобщей грамотности. Что касается Лимонова, то он такой человек, который все обращенные на него явления жизни старается утилизировать, использовать себе во благо, аккумулируя энергию любого высказывания вне зависимости от знака ее заряда. Часто ему это удается, и тогда он становится сильнее.
— Тем не менее кто у нас культовый — вне зависимости от того, считаешь ты себя таковым или нет?
— Культовый — это такой автор, которого уже не обязательно читать, который уже отбил у жизни для себя небольшое (или большое) капище. Скажем, Гомер. Все знают, что это за глыба, но многие ли сейчас читают его гекзаметры? Или вот, Шекспир, Гете, Пушкин, Толстой — эти имена знакомы каждому, хотя читал книги этих авторов в лучшем случае лишь каждый четвертый из тех, кто позволяет себе помянуть их в разговоре. Они вошли в литературоведческий оборот, герои их произведений возведены в архетипы, смысл их сочинений
растолкован школьникам. Часто само реальное существование культовых писателей может быть подвергнуто сомнению, поскольку существует тенденция к их мифологизации.
Собственно, Лимонов тоже приближается к такому надлитературному состоянию. В современном культурно-историческом контексте он, как ни странно, занимает нишу, которую некогда — полагаю, невольно — освоил Горький. Лимонов написал про «детство», потом «мои университеты» и «в людях» («Подросток Савенко», «Молодой негодяй», «Это я — Эдичка»). Написал своевременный роман «Убийство часового».
— Это все-таки не роман, Павел, но я слушаю, слушаю, не перебиваю…
— …А как Эдуард Вениаминович умеет с головой нырять в радикальную политику… Да и псевдоним его при желании можно трактовать как Кислый. Очень интересная фигура. Что касается меня, то я пока не готов быть культовым писателем. Я хотел бы, чтобы мои книги еще некоторое время читали.
— Понятное желание. С другой стороны зайдем. Существует очень известный и очень достойный писатель Крусанов. Тем не менее какого-то точного знания о его биографии (кроме того, что он из Питера и всех хороших людей там знает) нет. Давай подробно расскажем, кто такой Павел Крусанов. Где родился, как учился, кто отец, кто мама? Чем занят был вчера и чем занят сегодня?
— Родился в Ленинграде, в роддоме, расположенном прямо на территории Парка Победы. Дело было в августе — кругом зелень, воробьи чирикают, на газонах растут шампиньоны. Деталей, разумеется, не помню. Отец — конструктор гидротурбин. Его турбины до сих пор крутятся на Братской ГЭС, под Мурманском, в Железных Воротах на Дунае, на Асуанской ГЭС, в Сирии, Бразилии, Канаде и черт знает, где еще. Мать — школьный учитель. В детстве пару лет прожил в Египте.
Еще в школе начал рвать на гитаре струны. Был членом Ленинградского рок-клуба. Играл в разных составах, выступал на сэйшнах. Потом, разочаровавшись в коллективном творчестве, склонился к более индивидуалистичной литературе. Вот, собственно, и все. Пожалуй, даже этого много. Потому что писатель, если он не деляга и посредственность или, простите за выражение, культовая фигура, — это просто его книги. Другое дело, когда ты собственную жизнь строишь как авантюрный роман… Но это не наш случай.
— Хорошо, «просто его книги». Когда новая книжка будет у Павла Крусанова? Как сложилась судьба всех предыдущих?
— К моменту, когда первый пятитысячный тираж романа «Укус ангела» разошелся в течение трех недель, я уже имел за спиной журнальные публикации, а также изданные роман и сборник рассказов, продававшиеся без всякого ажиотажа. Успех «Укуса», выдержавшего семь изданий, решил проблему и с предыдущими, и с последующими книгами. Я имею в виду в первую очередь романы «Бом-Бом» и «Американская дырка». Однако работать на встречное ожидание не следует. Никогда и ни за какие блага. Мне нравится всякий раз писать так, как будто до этого момента ничего мной еще написано не было. Ну и, разумеется, всякий раз хочется писать не торопясь и в удовольствие, чтобы это не было похоже на работу. Отсюда и размытые сроки на производство очередного изделия духа. И это хорошо — во-первых, суету надо гнать и делать это следует решительно, а во-вторых, борзопись пока, слава богу, не возведена в ранг добродетели.
Если подумать о том, что же все-таки не удается, то не удается пока широкомасштабная экспансия. Я имею в виду культурную экспансию — переводят мало. Запад не хочет читать про великую Россию, пусть величие ее в данном случае — лишь плод авторского воображения. Он хочет читать про обделавшуюся Россию, сидящую как Иов на пепелище. Но в такое встречное ожидание тоже играть западло — мы же не грантососы какие-нибудь, стоящие в очереди за деньгами забугорных налогоплательщиков. Мы другие — мы понемногу вдыхаем величие в реальную Россию, стремясь к тому, чтобы государство стало достойно своих граждан. «Мы» — это не раздвоение или растроение сознания, это связка подразумеваемых товарищей по борьбе. Если о перспективах — сейчас пишу новый роман, не помня о том, что было сделано прежде. Однако до финальной точки еще далеко.
— А как ты думаешь, Павел, жива ли, дышит ли в наши дни, вокруг нас (а может быть, даже в ком-то из нас!) классическая русская литература? (Когда я задаю вопрос, я смеюсь; Павел отвечает внешне серьезно, но в глазах его — явная ирония, если не сказать сарказм. — З.П.)
— Современность — такая зыбкая субстанция… Считать здесь кого-то за надежный ориентир — значит по меньшей мере демонстрировать простодушие. Не в благостном смысле слова, а в том, где простота — сами знаете хуже чего. Конечно, можно было бы выдать симпатичным авторам по ордену, но этим только их самих поставишь в неловкое положение. Мерзавцев каких-нибудь не жалко — пусть носят клеймо и стараются соответствовать, — но мы же о симпатичных людях говорим, им-то за что такая подлянка?
— Я вот когда общаюсь, скажем, с Шаргуновым, я могу определить наше или близкое к нашему поколение. Саша Гаррос, Аня Козлова, Герман Садулаев. Твое поколение — это кто (помимо питерских друзей)? Считаешь ли ты людьми своего поколения, скажем, Дмитрия Быкова или Дмитрия Новикова?
— Поколение… Слово такое, будто его сразу несколько поршней толкает, как коленвал. Поначалу так, вероятно, и есть. Двадцать пять лет назад я бы орал со сцены о поколении, искренне веря в единство нас, двадцатилетних, и в какие-то наши общие идеалы. Да что там, еще лет пять назад я бы, пожалуй, назвал имена, говорил бы о какой-то стае. Но сегодня я не могу говорить о поколении, я могу говорить лишь о ровесниках. Поколение — это фронт, фаланга, стремящаяся отбить для себя плацдарм на территории, уже поделенной отцами. Но когда этот плацдарм уже отбит и потесненные отцы ждут помощи и милости…
Я думаю, если вы с холодным вниманием посмотрите друг на друга — Прилепин, Гаррос, Шаргунов и т.д., — вы увидите в монолите под названием «поколение» трещины, зоны раскола, которые со временем будут только расширяться. Не обольщайтесь, друзья, вас ждут взаимные разочарования. Безусловно, в литературной и шире — в художественной среде у меня есть товарищи, которых меня просят оставить за скобками, но я не смотрю на себя, вкупе с ними, как на поколение. Скорее, как на — с определенной мерой условности — круг единомышленников. Но в этот круг включены люди разновозрастные — от семидесятилетнего Наля Подольского до тридцатисемилетнего Вадима Назарова.
— Я читал несколько твоих книг. Читал «Американскую дырку», к примеру, рассказы, «Ночь внутри». Мне показалось, что при всем своем изяществе литературном, при отличной, скажем так, выделке, эти книги малоэмоциональны. Ты как музыкант наверняка знаешь Роберта Смита, лидера группы «Cure» — вот он демонстрировал такое отстраненное пение на вдрызг разрывающую тему… А? Ошибочное мнение? Ты вообще эмоциональный человек? Похож ли ты на свои книги?
— Я изначально вполне сознательно стремился уйти от психологизма, от той версии письма, которая не может обойтись без постоянной рефлексии персонажа по отношению к своим поступкам, помыслам и чувствам. Именно на психологизме была построена вся великая русская литература XIX века, но это ведь не значит, что иначе нельзя, — ничто так не выхолащивает искусство, как непреодолимый канон, непоколебимый догмат. Потому что, извините за трюизм, дух дышит, где хочет. Вот, скажем, бытует мнение, что настоящей, серьезной литературой является литература реалистического направления, а все остальное — погремушки. Но господа, реализм как литературное течение, как большой стиль существует от силы два столетия, он просто узурпировал право на первородство, ведь на протяжении трех тысячелетий литература черпала совершенно из другого источника — из мифа. А какой в мифе, к черту, психологизм, какая, к черту, рефлексия? Большинство моих книг — попытка освоить и вновь обрести неомифологическое пространство. При этом мне хочется думать (хотя автор — не лучший судья своим текстам), что эмоции все же не чужды героям и образам, порожденным моим не вполне здоровым воображением. Потому что сам я человек маниакальный, местами довольно резкий и вспыльчивый, хотя и отходчивый. К тому же склонный к сезонным депрессиям.
— Ага, вот так. А книги, которые создает склонный к сезонным депрессиям Павел Крусанов, они должны что — радовать, огорчать, заставлять думать?
— Они должны делать все вышеперечисленное и в результате становиться частью личного опыта читателя. Потому что только ту книгу, которая прошла через тебя, лаская и раня, оставляя след на твоем представлении о мире, можно считать по-настоящему живой и вдохновенной.
— Что первично в писательстве твоем? Возникает ли, скажем, какая-то мысль, некий собственного изготовления иероглиф, который хочется зафиксировать? Или нежданно приходит сюжет, который невозможно не пересказать? Или что-то иное?
— Мысль проще и доходчивей можно донести в очерке или публицистической статье. Сюжет в литературе — вообще вещь далеко не обязательная. Творчество — это попытка спеть песню. Как мы знаем, чтобы хорошо спеть песню, вовсе не обязательно иметь профессионально заточенный голос. Напротив, такой голос может песню убить. А надо спеть так, чтобы вибрация твоих связок, порождаемое тобой, пусть и хрипловатое, колебание вошло в резонанс с тем, кто тебя слышит. Ведь человек по природе своей тоже не более чем волна. Если верная частота поймана и слушатель затрепетал в унисон с песней — дело сделано.
— Какой бы свой текст ты хотел экранизировать? Кому роли доверил бы? Кто стал бы режиссером?
— Кино — такая сверхъестественная область, которая разум мой превозмогает. Пожалуй, Кустурица мог бы что-то сделать из «Бом-Бома». Впрочем, думаю, в этом случае от всего романа там осталась бы только павловская потешная осада Мальты.
— Газеты и журналы читаешь?
— Если честно, то я, как человек, не чуждый литературы, да к тому же еще издательский работник, испытываю отвращение к печатному слову и всем буквам алфавита вообще. Надеюсь, мои коллеги — издательские работники — поймут меня правильно.
— Хорошо, не читаешь, это объяснимо. А с каким чувством смотришь, скажем, Первый канал и РТР?
— С разными чувствами. Люблю смотреть, когда показывают животных, особенно насекомых. Но на этих каналах их показывают очень редко. Чаще показывают каких-то правых или каких-то левых. На них смотреть неинтересно. А кое на кого даже противно.
— Надо ли политикам, даже таким противным, слушать писателей и журналистов? Памятуя о том, сколько бреда они (ну то есть мы) произнесли и написали в последние двадцать лет?
— Я уже говорил, что писатель — это его книги. Читать писателей, если ты не издательский работник, конечно, надо. А слушать-то их зачем? На Веллера только посмотрите — чума какая-то. Писатель потому и писатель, что лучше пишет, чем говорит. Что касается журналистов… Как я уже упоминал в начале беседы, склонность к этой профессии кажется мне признаком душевного нездоровья. Судите сами: в Петербурге они уже стали надевать на себя специального цвета жилеты, чтобы стражи порядка наконец перестали лупить их дубинками. То есть мы не такие, мы на три копейки дороже — всех бейте, а мы в жилетах, нас не тронь.
— Одна проблема журналистов выявлена. А в чем главная проблема современных писателей? Писать некогда? Или не о чем? Или денег не платят?
— А кто сказал, что есть проблема? Деньги всегда платят не такие, какие хотелось бы, — это норма. Спросите у Достоевского. И потом, если маячащий в перспективе гонорар становится стимулом для написания книги, то мы имеем дело не с писателем, а с каким-нибудь «издательским проектом». То есть писатель пишет в любом случае, а продавать или не продавать рукопись за предлагаемые деньги — это вопрос его личного выбора. Некогда писать? Что за проблема — сделай резкое движение и отмени обстоятельства, мешающие сесть за стол. Не о чем писать? Ерунда. Разве ты подписывал бумаги кровью, что обязан выдавать в месяц энное количество знаков? Живи, а писать садись, когда будет о чем. Прошу, конечно, прощения за пафос.
— Кем бы ты был, если б не писателем?
— Люблю делать тонкую работу руками. Работал бы с деревом или кожей. Или ушел бы, как в запой, в науку биологию.
— Политические взгляды есть у тебя? На «Марши несогласных» ходишь?
— На последнем «Марше несогласных» в Питере, что проходил на Семеновском плацу, был, но в качестве зрителя. Три линии омоновцев окружали митинг, и все, кто пришел не в точно указанный срок, туда уже не попали. Но вообще шествий и митингов не люблю. Любая толпа — объект для манипуляций, а нам так не нравится, когда нами манипулируют. Если говорить о политических взглядах, то они у меня имперские, державные. Но одно дело — идея империи, а совсем другое — ее земное воплощение. Искажений так много, что порой чувствуешь себя обреченным на платонизм.
— Как у питерца, нет ли ощущения, что довольство жизнью несколько ломает творческих людей? Я как-то очень остро чувствую разницу между, скажем, Борзыкиным и всеми иными, ну, допустим, Гребенщиковым. Крусанов доволен жизнью?
— В смысле, есть ли у меня крыша над головой, чашка кофе на завтрак и рюмка водки на ужин? С этим все в порядке. Однако мне кажется, что градус творческого горения определяют совсем другие вещи. И это даже не обостренное чувство справедливости, хотя и оно тоже. Как «обеспеченный» не значит «вор», так «нищий» не значит «гордый, бескорыстный и добрый». Это прописи. Достаточно вспомнить, что за пролетариат вступились не рурские шахтеры, а Маркс и промышленник Энгельс. И вообще, что касается довольства, то питерцы им как раз не слишком искушены. Речь, разумеется, о художественной среде. Творческое горение определяет избыток сил прекрасного в человеке, а не степень его недовольства мироустройством. Мне очень не нравится текущее состояние родного человечника, но импульс к складыванию слов в новый текст исходит не из этого горнила.
— Мечта есть?
— Хочу, чтобы материя была покорна моей воле. Это даже интереснее физического бессмертия.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.