Павел Крусанов РАЗГОВОРЫ. (Фрагмент нового романа)
Павел Крусанов РАЗГОВОРЫ. (Фрагмент нового романа)
– 1 –
– Видишь пятно?
– Где?
– Вон там, маленькое, на стене. Ну вон же, под бордюром. Чуть левее шкафа. – Настя то выпрастывала ногу из-под простыни, указуя, то вновь набрасывала простыню на ногу.
– Не вижу, – не видел пятна Егор. – А что?
– Оно такое… На крестик кривой похоже. Ну как же ты не видишь?
– Не вижу. Там много пятен.
– Нет, не узор, а будто брызнул кто-то. Видишь?
– Никто там не брызгал. Нет там ничего.
– Да вон же, как крестик могильный… Слепой, что ли?
– Не слепой. Просто… Из детства смерть не заметна, как твой могильный крестик на стене.
– Мой крестик? Типун на язык! Это твой крестик. Мой, видишь ли, крестик… И стена тоже твоя.
– Ладно. Он ничей. Из детства смерть не заметна, как маленький крестик на далёкой стене.
– Ну вот, то-то же. – Настя опять выпростала белую ногу и свечкой выставила в потолок. – Скажи, что тебя сильнее всего… задело или впечатлило за последние… допустим, месяц? Ну, пусть даже два?
– Месяц?
– Или два.
– Так сразу и не… – Брови Егора задумчиво поднялись на лоб.
– Тогда, давай, сначала я. Не поверишь, я тут прочитала, что птенец малиновки съедает за день три с половиной метра дождевых червей. Представляешь? И чёрный ящик самолёта на самом деле не чёрный, а оранжевый. И ещё я прочитала, что сердце кита бьётся всего девять раз в минуту, а у тигра полосатый не только мех, но и кожа под мехом. Здорово, правда? Или вот, скажем, ты знаешь, что акула ненасытна настолько, что даже мёртвая продолжает переваривать пищу, но в этом случае она уже переваривает и саму себя. Нет, ты только представь! – толкнула Настя Егора бедром. – Представил?
– Не надо о рыбах. Ну их.
– Почему?
– А ты приглядись к ним – чешуя залита слизью, бока обросли тиной, глаза не умеют моргать… Рыба живёт на полпути к смерти. Она посередине между человеком и небытием. Поэтому и молчит.
– Скажешь тоже… Рыбы красивые. А сиг и сёмга вообще из чистого серебра, как водосточные трубы. – Нога, постояв белой свечкой, опять оказалась под простынёй. – Или вот, помню, как-то утром бортковского "Идиота" смотрела… Кофе пью и думаю. Знаешь что?
– Что?
– Вот ведь, думаю, Достоевский, какой человечище – его даже телевизором не убить!
– Смотри-ка, мимо тебя ни малиновке, ни Достоевскому не прошмыгнуть.
– Точно. Потому что я – человек интересующийся. Ну так что? Будешь говорить?
– О чём?
– Ну, про сильное впечатление. Живёшь, что ли, и не удивляешься?
– Надо вспомнить.
– Вспоминай.
– Вспомнил. В тот день, когда мы с тобой встретились… или накануне… В общем, перед тем, как мы встретились, там, на поминках, у меня зазвонила трубка. Номер незнакомый, я к уху подношу, а там: "Привет, это Любовь".
– Какая любовь?
– Не знаю.
– Что значит, не знаю? Что это было?
– Ничего. Ошиблись номером.
– 2 –
– Разваристая… – говорил Тарарам и дёргал чеку на банке со шпротами. – Тело Ромы картошкой прирастать будет.
– Я так счастлива, Ромка! Кто бы знал… – Катенька с ужимками, прикусывая губу и закатывая очи, накладывала в две тарелки пускающий кудельки пара отварной картофель. Солнце в окне тарарамовой кухни медленно падало за жестяные крыши – куда-то недалеко, примерно в устье Большой Невы.
– Так и положено. Дети непременно должны быть счастливы, потому что детство – самая чудесная пора. Вся остальная жизнь – только расплата за это недолгое блаженство.
– Прикалываешься, да?
– Ничуть.
– Ну, прикалывайся, прикалывайся, старый селадон.
– Вот, значит, как? Мы вам – внимание, а вы нас виском седым попрекаете?
– А ты что думал? – Глаза Катеньки, густо подведённые ваксой, шевелили ресницами, как жуки лапами. – Мы, Офелии, такие – нас шпилькой не ковырни, мы и не пахнем.
– Офелии?
– Ну, не Офелии, так бесприданницы – Ларисы, знаешь ли, Дмитриевны…
– Ха! Да ты, должно быть, в пустоголовой юности мечтала стать актриской. Колись – хотела? Отвечай! В глаза смотреть! Любишь театр, как люблю его я?
– Люблю. Я даже в театральный поступала, но туры не прошла.
– Переживала?
– Сначала в Фонтанку головой хотела. А потом просто с парапета плюнула. Да и предки сказали, мол, давай, дружочек, без иллюзий – у тебя, кажется, в седьмом классе по биологии была пятёрка, вот и дуй в ботаники.
– В целом, правильно. Не тот случай, чтобы в Фонтанку головой. Зачем нам театральный? Мы с тобой устроим такой театр, что Станиславский ужаснётся. А что твои друзья-подружки? Настя? Кто там ещё? Давайте вместе где-нибудь сойдёмся – мне интересно посмотреть на твой порочный круг.
– Давай. А где сойдёмся?
– Так. Для начала определимся со сторонами света. Вот компас. – Тарарам поднялся со стула и, дважды пройдя мимо зеркала со своим отражением, положил компас на стол. – Его, как известно, в древности изобрели китайцы. С тех пор они не то чтоб провоняли, но испортились, и компасы мастачить разучились. Однажды в магазине я попросил принести пять китайских компасов, чтобы выбрать достойный. Представь себе – все они показывали север в разных направлениях! Поэтому я купил русский компас, самый лучший, который не врёт. Итак, смотри: вот там у нас север, здесь, стало быть, юг, тут – восток, а там – запад. Теперь будем думать, где встретиться.
– Нет, так не пойдёт.
– Что такое?
– А почему солнце заходит на севере?
– Это вопрос к солнцу.
– 3 –
– Время было свинское, – говорил Тарарам. – Смута, смешенье языков… Страна осыпалась, как новогодняя ёлка к Крещению. Хмельной Бориска "барыню" танцевал и строил на усохших просторах нищую банановую республику с бандой компрадорских олигархов во главе. Братки, опьянённые свободой кулака, либералы, опьянённые свободой п...жа, менты, опьянённые свободой шарить по карманам… Противно было дышать с этой сволочью одним газом. Вы эти времена, пожалуй, и не помните… А тут ещё открылись шлюзы – теки, куда хочешь. Дело молодое – интересно. И я потёк. Везде была жопа. Но это была их добровольная жопа, поэтому, наверно, и не так давила. Сначала болтался в Берлине. Пищал на губной гармошке в одном клубе. Затем подался в Париж – макал багет в кофе. Сена понравилась – на наш Обводный похожа. Потом занесло в Амстердам… Про Голландию много чего болтают, но это всё х...ня – та же жопа. Я жил там сначала по визе, потом нелегалом. Наш сквот повязала полиция. Местных отправили на сто первый километр, остальных раздали по отечествам, если те принимали. Россия принимала – она тогда ещё смотрела Европе в рот, из которого несло лосьоном – знаете, такой специальный спрей, чтобы облагородить вонь нутра.
Доставили самолётом прямо в Пулково. Менты встретили, до нитки обобрали, но заначку в воротнике, в карманчике для капюшона, не нашли. Со злости я даже в город не поехал – тут же в аэропорту обменял последнюю валюту и купил билет до Минска. Перемена мест меня давно уже не пугала. Просто начинаешь доверять наитию, чутью – кривая и вывозит. В первый же день, гуляя по Минску, наткнулся на редакцию бульварной газетёнки. Зашёл поболтать – разговорились. Написал десяток очерков о европейских нравах. Потом, облазив город, перешёл на местный колорит - крысы-мутанты, пираньи в Свислочи, явление пришельцев на Минской возвышенности, извращенцы, прижимающиеся к девушкам в метро…
Тогда на Белоруссию СМИ всего мира выплёскивали помои ушатами, но мне там нравилось. Мне нравилось, что земля в стране ухожена, поля засеяны, дороги хороши и обочины подстрижены не потому, что из пространства под ногами кто-то просто стремится извлечь выгоду, а потому, что так должно быть, если человек живёт на земле, проложил по ней дороги и распахал на ней пашню. Там у людей было чувство дома. Дома, о котором печётся крепкий и рачительный хозяин – ни от кого не зависящий и ни перед кем не лебезящий. Жить в таком доме одно удовольствие, если ты просто честно делаешь своё дело и не тявкаешь, переполненный глупым чувством собственной значимости, на хозяина и стены. Но там, где я был прежде, все хотели хлеба, зрелищ и свободы тявкать. Дом, в котором запрещают мочиться на углы и тявкать, считается фашистским государством.
– Один человек сказал Сюнгаку: "Традиции Секты Лотосовой Сутры плохи тем, что в ней принято запугивать людей". – Егор на ходу пустил в небо облачко табачного дыма. – Сюнгаку ответил: "Именно благодаря запугиванию, это Секта Лотосовой Сутры. Если бы её традиции были другими, это была бы уже какая-то другая секта".
– Умничаем, да? – Катенька забежала вперёд и заглянула с гневом в глаза Егору.
– А потом? Что было потом? – спросила Настя.
– Потом меня потянуло на родину. Ведь у меня была великая родина – я никогда не забывал об этом. В глубине сердца она всегда оставалась великой, даже тогда, когда сознание отказывалось в это верить. Я понял, что жить надо там, где родился. И строить такой дом, который был бы тебя достоин, надо там же.
– А зачем было голыми ходить? – Настя пнула босоножкой пустую сигаретную пачку, попавшуюся ей на дорожке Елагина острова.
– Долгая история, – ответил Тарарам.
– Я тебе потом расскажу. – Егор высосал из сигареты новый дым. – Я репортаж по "ящику" видел.
– Расскажи сейчас.
– Сейчас неохота.
– Это история одной идеи, – сказал Тарарам. – А репортаж – так, пустое.
– Непобедимы те идеи, которым пришло время, – улыбнулся Егор.
– Хорошо сказал. – Настя опять неловко пнула пачку.
– Это не я сказал. Это сказал один британский сэр на букву "че".
– У всякой вещи есть свой звёздный час. – Настя, наконец, кое-как наподдала пустой пачке и та улетела на газон. – Цветы нарасхват восьмого марта и первого сентября, а яйца в лёт идут на Пасху.
– Хватит умничать, – надула щёки Катенька. – Пойдёмте лучше на тарзанке прыгнем или пива выпьем.
– Хорошая альтернатива, – оценил Тарарам. – Есть из чего выбрать.
– Николай Первый наказанным офицерам тоже предоставлял достойный выбор, – снова улыбнулся Егор. – Либо гауптвахта, либо слушать оперу Глинки.
– Прикалываетесь, умники…
– 4 –
– Надо жить полной, плещущей за край жизнью, – говорил Тарарам и в глазах его прыгал бесёнок, – жить на всю катушку, испытывать жизнь на её предел, высекать из неё искры и самим становиться её блеском. Не в шкурном, разумеется, плане…
– Но нам запрещено так жить, – возразил Егор.
– Кем?
– Господом Богом.
– Ерунда. Об этом мы вспоминаем лишь в беде, когда нас постигает неудача. Лишь в беде мы взываем к Богу – так овцы, заслышав волчий вой, жмутся к доброму пастырю в кудрявой овечьей шапке и тёплой овечьей шубе.
– Но беда – это и есть предостережение или наказание.
– Ерунда. Неудачи преследуют нас в любом случае, а не только тогда, когда мы нарушаем заповеди. Стой, как свая, и всех перешибёшь – вот главная заповедь. Покаяние человеку не к лицу. Покаяние нарушает цельность и красоту греха, как газ, вспучивший консервную банку. В результате мы видим лишь подпорченную добродетель, а этим блюдом не усладишь Бога и не обманешь совесть. Наш путь – не покаяние, а совершенствование, не плач о недостатках, а стремление к безупречности, не признание вины, а осознание ответственности за то, что мы делаем, и чего не делаем.
– Поодиночке так не выжить, – задумчиво сказал Егор. – Так человека просто съедят. Съедят с ливером или изолируют, хотя бы и на свободе, – окружат пустотой, вакуумом, который прекрасно защищает от шума и тишины, тепла и стужи, пыли и чистейшего озона, который выдыхает Бог. Чтобы так жить, нужна система, сообщество единомышленников. И ещё – идеология внутри системы. – Егор почесал затылок. – Нет, даже не идеология, а лидер, безукоризненный вождь, который мог бы авторитетно направлять – как, что и почему надо делать.
– Верно, – обрадовался Тарарам и потёр ладони. – Нужна система, общество с немилосердной иерархией. Где на вершине – вождь. – При этих словах лицо Ромы сделалось серьёзным. – Непогрешимая фигура – поводырь по жизни. Под ним – ленивые и умные, элита и мозг сообщества. – Тарарам доверительно посмотрел в глаза Егора. – Они не слишком озабочены трудами и утруждены заботами, они любят лежать на диване и расхаживать по кабинету в халате, но именно они производят идеи, строят стратегию, отлаживают систему и продумывают ходы. Кроме того, ленивые и умные в силу лени не поражены пустым тщеславием, а в силу ума не посягнут на место первейшего. – Тарарам надменно закурил сигарету. – Следом за ними стоят умные и энергичные. От них толку меньше, поскольку размышлять и проникать в суть им мешает собственная предприимчивость, желание держать палец на пульсе и быть в курсе всего на свете. А также стремление выковать карьеру – это тоже мешает думать. – Тарарам выдержал паузу. – Энергичные и тупые – нижний ярус иерархии. На нём, собственно, всё и держится, так как своей ретивостью и способностью без рассуждений исполнять волю вождя энергичные и тупые хранят дисциплину, цементируют ряды и делают в глазах посторонних систему грозной. – Дым клубом встал перед лицом Ромы. – Ну а ленивые и тупые нам не нужны – это позорная слизь, гниль, мусор, их место во внешнем мире перед экраном с юмористами.
– Ты говоришь мне это, потому что уготовил место сразу под собой, в рядах ленивых и умных?
– Да. Всем, кто ниже, знать это нельзя.
– Спасибо за доверие. Мы четверо похожи на костяк модели…
– Хорошо, что ты это заметил.
– …а Катенька, стало быть, как хвост в пасти змея.
– Надо же, об этом я не думал.
– Мне кажется, – опять почесал затылок Егор, – что-то подобное я читал у Мольтке.
– Возможно, – легко согласился Тарарам. – В истории, культуре и семейном быте полно параллельных мест.
– 5 –
– А что бы ты сказала о театре… ну, скажем так, не понарошку? О театре, где у актёра нет места для внутреннего смеха? Где всё взаправду? Назовём это театр-явь. Или ещё проще – реальный театр.
– Как это? – не поняла Катенька. – Написано "кашляет" – и кашлять?
– Более того, – пояснил Тарарам, – написано "душит" – и душить. Входить в образ до конца, по самое некуда. Понимаешь? Сходить с ума и умирать по-настоящему.
– Так ведь через сезон актеров не останется.
– Если изменить правила, появится новая драматургия. Без смертей. Хотя совсем без них – куда же…
– Это нелепица. Ты шутишь?
– Почему нелепица? Это новый театр с новой идеей и новой стратегией. Зачем наследовать балаган и потворствовать человеческим слабостям? Комедиант не интересен в жизни, и он перестанет быть интересен на сцене. Лариса Дмитриевна, которая завтра умрёт на сцене от настоящей пули Карандышева, в миллион раз одухотворённее какой-нибудь Комиссаржевской – королевы притворства. Из театра уйдёт пресловутый психологизм, его заменит рок, тот самый – рок греческой трагедии, на руинах которой хохотал Аристофан. Только рок не имитированный, а чистопородный, первозданный. Трагедии в Греции игрались единожды, у нас будут играющие единожды актёры, актёры-гладиаторы. Сечёшь? Мы перечеканим монету и выведем из обращения подделку. Раз зрелище нельзя убрать из жизни, надо сделать его реальностью. Театр должен стать корридой. С какой стати актёр решил, что у него сто жизней? Нет уж: пошёл в профессию – ответь по полной.
– А это даже интересно…
– Конечно, интересно. Ты этим и займёшься. Будешь пионером нового театра. Как Петипа и Немирович-Данченко. Как Жене, Арто и Аррабаль в одной упряжке. Или, прости за выражение, Виктюк. Только твой театр вознесётся на десять этажей выше…
– Пионеркой.
– Что?
– Буду пионеркой. – Катенька засмеялась.
– Ну да… А что ты смеешься?
– Представляю, как взаправду тает на сцене Снегурочка.
– Это несущественная проблема.
– А почему я буду пионеркой? Ведь придумал ты?
– Тебе в общих чертах известны законы сцены. Ты понимаешь, что и где ломать. Ну, и… В общем, мне порой кажется, что весь мир – порождение вполне человеческого ума, но… придуман, что ли, в безотчётной горячке – возможно, даже мной самим. Я не то говорю… Словом, раз сам придумал, так что теперь? Самому и шить, и жать, и на дуде играть?
– Я тоже, между прочим, могу чего-нибудь придумать. Уже придумала даже.
– Что ты придумала?
– Новую запись той жуткой истории. Помнишь? "У попа была собака…"
– Ну?
– Удобнее теперь писать это вот так… – Катенька взяла ручку и вывела на конверте, в котором оператор рассылал распечатку мобильных трат: "У попа была @".
– Да… Знаешь, что?
– Что?
– Ты лучше не придумывай. Я буду придумывать, а ты – бесподобно исполнять.
– Ой, гляди-ка, у тебя прыщик на плече. Дай раздавлю.
– Оставь, что ты, ей-богу, как обезьяна…
– Почему обезьяна?
– Те тоже друг на друге насекомых ищут.
– Фи… Хам.
– Всё. Болтовню закончили. Сколачиваем труппу.
– 6 –
– Вербовать рекрутов в наши ряды, в ряды паладинов опричного ордена, надо, прежде всего, из кругов молодых маргиналов, – азартно витийствовал Егор. – Из кругов культурного андеграунда, злого, закалённого, недоумённо обывательской средой отвергаемого.
– Не следует забывать, – спокойно ответил Тарарам, – что в сегодняшней альтернативке, как в любом пыльном подполье, полно обычных серых мышей, которых более пронырливые соплеменники просто не пустили жировать в амбар.
– Не следует забывать также, что андеграунд – по существу отторжение, отрицательная реакция на общество потребления иллюзий, жест неучастия в нём, своеобразная форма его социальной критики, проявленная не с булыжником в руке на баррикаде, а в ином – не общего лица – образе жизни.
– Ну и что?
– Но ведь и мы, в свою очередь, стремимся стать не чем иным, как строго организованным и чисто выметенным подпольем, добровольно обустроенным за гранью этических, эстетических и прочих норм пошлейшего, как ты выражаешься, бублимира.
– Однако мотивы бегства в подпол бывают разные. Здесь, как и там, – Тарарам устремил палец вверх, в мир надпольный, – основная масса обитателей – балласт и гумус, аморфный, бесструктурный, никак не складывающийся в прообраз прекрасного нового мира, построенного по вертикали: снизу – к Божеству. Ведь отроки и девы спускаются туда, – Тарарам устремил палец вниз, – без тоски по костру и нагайке, спускаются в банальном поиске себя, так как всего лишь не разделяют взрослых правил жизни предков. Конфликт малявок и отцов, скрытый или явный, но вечно неизбежный в обществе, покинувшем благой покров традиции, толкает первых на потешный бунт против взрослости как таковой. Они принимают клумбу за непроходимую чащу. А ведь взрослость – всего лишь повышенная степень социализации, как в мире попранной традиции, так и в прекрасной империи духа, где правит служение и долг, а не желание расслабиться и наслаждаться процессом скольжения к смерти. Структурный, социальный, слишком жёстокий для них мир бунтующие дети воспринимают просто как мир взрослых. Вследствие чего их отказ подчиняться правилам этого мира приобретает комическую форму нежелания взрослеть.
– Что же в этом комического?
– То, что одновременно они не хотят выглядеть детьми. А выглядеть ребёнком боится только тот, кто ещё не повзрослел.
– Но взрослыми они боятся выглядеть тоже.
– Вот именно. Они хотят того и другого разом. Вернее, они ни того, ни другого не хотят. В этом и беда. Они невольно блокируют свое психическое и культурное развитие на инфантильном уровне, а этот уровень не предполагает ответственности, продуктивной деятельности, созидания, его душа – потребление. Вот и выходит, что кругом удавка.
– Не знаю… – Егор остановил взгляд на горшке с цикламеном – цветок стоял на окне. – Но это все-таки уже иное потребление. Ценностный ряд совсем не тот.
– А велика ли разница? Согласен, вкус их формируется в условиях отказа от массовой культуры, навязываемой взрослым бублимиром, и отличается, пожалуй, большей изощрённостью, заставляющей воротить нос от духовного хлёбова обывателя. И что в результате? У этих мальчиков и девочек из чистой стали, этих идеалов современника, замирает сердце не от писка изделий с конвейера "Фабрики звёзд", а от "Кирпичей" и "Психеи". Но в чём принципиальное отличие? И тут и там мы имеем дело не с познанием, требовательным развитием и созиданием, а с самоценным потреблением. Везде господствует частная сфера жизни, замкнутость на собственной персоне. Подполью не интересен мир взрослого обывателя, миру обывателя не интересны маргиналы. При этом и те и другие потребляют культуру, созданную не ими, находя себя и самоутверждаясь лишь в этом потреблении. Подпольщик, правда, сверх того, изощрённостью вкуса ещё и иллюзорно компенсирует собственную несостоятельность.
– Но ведь есть и творцы альтернативки, мотор нонконформизма.
– И тем не менее твоя альтернативка – просто иное общество потребления иллюзий, его оборотная сторона.
– Так где же нам искать союзников?
– Надо опираться не на среду, а на штукарей – манипуляторов. Потому что манипуляторы, манипулируя, волей-неволей стремятся сохранить ясное, первичное, не искажённое наведённым мороком сознание. Иначе они сами станут манипулируемыми. А ведь нам так не нравится, когда с нами делают то, что мы позволяем себе делать с другими.
– То есть манипуляция не может стать тотальной? Кто-то всегда должен находиться вне сферы иллюзии, в капсуле чистой рациональности? Вернее, даже не рациональности, а такой кристальной атмосферы, где он, этот кто-то, адекватен самому себе?
– Нелепый вопрос – ведь сам ты не считаешь себя объектом чьей-то манипуляции. – Тарарам изобразил на лице приличествующее случаю удивление. – И потом, чтобы питать какие бы то ни было надежды, нам ничего не остается, как просто верить в то, что это так.
– Да, конечно, но я при этом не манипулирую… Нет, всё же нам нужны не эти, не манипуляторы, а люди, пусть и вовлечённые в скверный мир, но не подверженные иллюзии просто в силу того, что внутренне они существа иной природы, и корни их тоскуют по райской земле.
– Между прочим, именно эти капсулы, недоступные для манипуляции, а её как раз производящие, по большей части и становятся источником отрицания манипуляции как таковой. – Тарарам разлил в рюмки водку – аккуратно, под край.
– 7 –
– Что-то я не понимаю… – Настя покусывала фисташковое мороженое в вафельном стаканчике.
– Да? – отозвался с готовностью Егор.
– У нас роман или масонский заговор?
– У нас роман. Плюс заговор. Только совсем другой, не масонский.
– А какой ещё бывает?
– Контрзаговор. Заговор с целью возврата реальности и обретения смысла.
– И что случится, когда мы обретём смысл?
– Жизнь станет достойна собственного имени – мы будем гневаться соразмерно своей силе, почуем в горле сладкий зуд, как соловьи в мае, и наша любовь раскалится до золотого каления.