Станислав Куняев ЧЁРНЫЕ РОЗЫ ГЕФСИМАНСКОГО САДА К 65-летию со дня рождения Татьяны ГЛУШКОВОЙ

Станислав Куняев ЧЁРНЫЕ РОЗЫ ГЕФСИМАНСКОГО САДА К 65-летию со дня рождения Татьяны ГЛУШКОВОЙ

Время от времени перебирая свой архив, я каждый раз задумывался: а стоит ли печатать свою переписку с Татьяной Михайловной Глушковой? Нелогичный финал наших отношений, завершившихся к середине 90-х годов прошлого века полным разрывом, всякий раз мешал мне осуществить это намерение.

Но время идет, и, в который раз перелистав эту "особую папку", я окончательно решил: письма надо печатать. Слишком много в этой эпистолярной драме блистательных прозрений и пророчеств с её стороны, глубоких и неожиданных оценок Пушкина и Гоголя, Блока и Белинского, Заболоцкого и Шагала. А если еще вспомнить размышления о Моцарте и Сальери, о Ницше и Константине Леонтьеве! А что уж говорить о беспощадных и точных характеристиках еще живущих (или недавно живших) участников литературной распри 60-х—90-х годов, предавших Родину вместе с ее историей, с Пушкиным, с русской поэзией, сменивших и кожу, и душу. Как никто другой во внешне благополучные времена, она, подобно Кассандре, прозревала их низменное будущее.

Но надо быть справедливым: в то же время её письма изобилуют утомительными бытовыми подробностями текущей литературной жизни, язвительными, но часто несправедливыми оценками и приговорами в отношении друзей и соратников. Насколько точна и проницательна была она, когда писала о врагах России, настолько же слепо и тенденциозно было её перо, когда Глушкова размышляла о писателях-патриотах. И эта закономерность — жестокий урок всем нам. Любая мысль, любая оговорка, любое сомнение каждого из нас, противоречащие её взглядам, вызывали у неё не просто обиду, но неистовый гнев. Особенно эта черта натуры обнажилась к концу жизни, когда Глушкова с восхитительным высокомерием поставила себя среди бывших единомышленников в положение изгоя и не жалела ни чувств, ни слов, чтобы заклеймить их, — поистине, она писала о них не чернилами, а, по ее собственным словам, "соком чёрных роз из Гефсиманского сада".

Становясь на эти трагические котурны, она застывала в своей гордыне, чувствуя себя единственной хранительницей моцартианства в русской литературе — ну, в крайнем случае, наследницей ахматовской судьбы, и это убеждение давало тёмную силу её неправедному гневу.

20 декабря 1976 года

"Дорогой Стасик!

...Я читаю (прочла) Ваши статьи — с наслаждением, у меня множество мыслей о них, как печатных, так и (мыслей) непечатных. Но у меня сильная была ангина; только 1-й день я без температуры и потому не сразу увижу Вас, чтоб сказать это.

Статья о Винокурове столь блестяща, что даже если бы Вы были и неправы, она сама по себе есть правота,— и невозможно удержаться: не написать о ней (даже если бы два чёрных кота пробежали по снегу между нами!).

Что до рукописи, то она заставила меня, целую — одну из — ангинную ночь, перечитать Багрицкого, и ко мне подкрадывался физический, болезненный, ну — настоящий, прямой — страх...

В этой рукописи есть вещи прелестной верности, неподкупного ума (так, прекрасно, прекрасно — о "дичке" — Ходасевиче: это словно бы вы у меня, в сне, "украли!..), да она и вся мне понятна, родственна.

Но — если бы мы могли "убрать" (ослабить) ноту (окраску) ответной ненависти, которая — вдруг, на взгляд противный либо вообще сторонний, — покажется всё-таки воплем, криком побежденного! Как бы сохранить иронию силы, интонацию храброго бесстрашия?..

Наверное, первое, что для этого требуется, — уметь последовательно (с сообразной последовательностью) презирать, когда — заслужили, своих же; носить в крови каплю "чаадаевскую", в том числе; несколько и ненавидеть любимую родину (вообще всё — любимое)... Должно сохранять всю диалектику лиризма. Не боясь утратить свою (личную даже, единичную) самобытность, помнить, сколь необходимы были евреи нам: для становления нашего национального характера, имея в виду культуру духа, русскую культуру вообще... И разумея,— то есть,— что ненависть (к ним) оправдана, главным образом, как ненависть к победителям. Подозревая, подразумевая в себе уменье при иных обстоятельствах (обратных) милость к падшим призывать и даже быть — как разночинец Чехов...

Я думаю, что только с каплей "еврейства" ("гамлетизма") в нашей пёстрой, в нашей бесценной или неповторимой крови мы можем быть само-стоящей нацией.

(Я говорю сейчас, — Вам покажется, — банально или "плохо"... Но думаю я обо всём этом давно, много, в разных связях. Вот, например, я пишу — иногда — свои "Заметки о лирике "русской хандры": она начинается от Пушкина и есть чувство — одновременно — личности, национально самоосознающей, и — "имперское"...) Исполнимо ли: сохранять спокойно твёрдую дистанцию "старшинства", оставаться человеком породистым; а ведь нужно — именно это!

В плане литературном: надобно обязательно показать, кроме мировоззрения, род, степень, качество самого поэтического дарования Багрицкого, неустранимую — никакими ПОБЕДАМИ "идей" — гадковатость "утёнка" в собственно поэзии. Органическое отсутствие интонации (поэтической) собственной (и т.д.), национальную неспособность (обреченность) выпрыгнуть за пределы способностей (творческих), закодированное, "в крови", недорастанье до таланта (исключения ибо — скандально редки! Потуги — повсеместны. В прозе же русской их не было, не будет никогда!).

То есть надо всегда сохранить и взгляд чисто профессиональный, показать несостоятельность творчества.

Кстати,— если о Багрицком: показать и муляжность его ("фламандского") быта в стихах; ведь многие помнят ещё его "краски", "фактуру", "метафоры"...

Что воистину: "нельзя написать хорошо то, что дурно" (Л.Т.).

(Не приходил ли Вам в голову — в связи с проблемой взрываемого, выкорчёвываемого быта — Кустодиев: 18-го—27-го года? Эта фигура также, быть может, героическая — в данном аспекте...)

Очень важна Ваша последовательность — с Есениным! Ведь многие его "не за то" любят, любя — не видят...

Летом я написала — погибшую, не напечатанную никем — статью о С.Липкине. Она — далеко не ругательная; но даже и при этом в ней оказалась нечаянная, самочинная правда, которая позволила одному читателю остроумно сказать: "Всё-таки Ваша мысль — в том, что нельзя быть русским национальным поэтом, не будучи им!" А я как будто и не об этом писала!..

В общем: спасибо, спасибо Вам за всё это моё чтение!

Я надеюсь, нам удастся ещё, хоть бы и односложно, устно поговорить про него.

Ваша Т.Глушкова"

5.1.78

"Стасик,

все они — вепсы!

И Кожинов — тоже вепс!1

Это — лесные люди, которые выходят из леса за гроздьями водки и уносят её обратно в лес; а у Кожинова в лапе мелькает при том ещё какая-нибудь книжка, но читает он её в лесу — при свете светляка.

Вы — по-моему — не вепс. И я — не вепс, хотя есть другие недостатки.

Передреев вызывает сплошную жалость.

Вы говорите: тоска по идеалу.

Эта тоска — хороша, но вот что плохо: если кто на волос даже не сходится с идеалом, то растерзает его вепс — точнёхонько как врага.

П.ч. мирозданье — у вепса — состоит из двух "действующих лиц": вепса и идеала (опричь же ничего в бездне пространства нет).

Теперь о Кожинове2.

Вот в чём беда: он мало умён и, главное, литературно мало даровит...

Уж поверьте, что это так!

(Мы с Вами — точно — умнее гораздо, как ни тоскливо это.)

Самое же поразительное — это отсутствие у таких, как Кожинов (т.е. русских) какого-либо народного чувства, чутья. (И чутья социального...) Эти слова непривычно громки — для меня, но я не знаю, как выразить ту важность, которая тут отсутствует. Так, все жалкие идеи о 30-х—40-х годах хуже, чем жалки! Так не может рассуждать человек, рождённый не из книжки (идеи), а естественным образом. Ибо нет и не будет во веки веков оправданья ни единому году того царствования. А пуще всего годам 30-м и 40-м. Они были страшны не только физически, но и морально, и противоядия тому злу, может быть, не сыщется уже никогда. (Всё это чудно видно в документах Смутного времени. Когда "брат доносил на брата, сын — на отца, и не было Бога ни в единой душе...") Эта отрава тогда начинала течь, а когда случилась Победа (в войне), всё уж стало тут необратимо3.

И вот, на мой взгляд, все речи такие как раз и есть антинародные, ибо всякий распад (нации и любого единства) начинается, именно когда Бог рушится в человеке. Кожинов ни капли не верит в Бога. Он думает, наверно, что Бог, как недвижимость, всегда при нём, если он — русский.

Ужасно он не плодотворен!

И очень мало даровит — вот беда!

Он при светляке вычитывает цитату. Ну, хоть из Белинского — про талант!

А это же — глупо! И при том: он Белинского не любит, а я — люблю. Но меня ничуть не смущает — быть против цитаты из Белинского, а его — не смущает пользоваться ею, хотя он его не любит!

Не любить Белинского может только бесталанность. (И еврейство.)

Знаете ли, что столь роскошный роман, как "Отцы и дети", посвящён:

"Памяти Виссариона Григорьевича Белинского

посвящается"?

Мне плевать на все "ошибки" его, даже и на ОШИБКИ. Блок — в чумном страхе своей реальности — ругал его. Да ведь и не только ругал...

Эти носятся с Ап.Григорьевым — против Белинского.

Дураки потому что.

Белинский талантливее Ап.Григорьева; и это Блок, а не я, сказал: "Одна пядь значительно более талантливого Б-го затмила все семь пядей Ап.Григорьева".

Он (Блок) мог досадовать на это (в иную минуту). Но он понимал, что талант — в России — не шутка. Ничего общего — с немецкими эстетиками. Немецкий язык не располагает этой тонкостью: способность — даровитость — одарённость — дар, талант, гений.

Талант всегда был у нас чудом духовным (а вовсе не суммой метрических способностей, которые всегда презирались).

Ну, разве ж за метрическое чудо дело поэта зовётся издревле в мире "святым искусством", "святым ремеслом", "священной жертвой" (и т.д.)? Не может человечество почитать "святой" просто способность к метрической речи.

Ругать Белинского — всегда признак бесталанности. Всякой узости. И "идеи".

Из всей литературы Блок один пытался делать это, будучи ослеплённым пародиями своего времени. (Но тут же: вдруг ставит его рядом с Леонтьевым...)

Ошибки?

Мережковский писал, что Белинский имел право на то "Письмо к Гоголю", единственный в России — имел право, и что Гоголь, единственный в России, это понимал. (Да и болен он уж был страшно. Это письмо гениального и умирающего человека — вот что это за письмо. Да его понять никто не умеет!)

А ещё: я написала бы "Защиту статьи Белинского о Баратынском". Т.е. — почему он "не любил".

(Потому что "зрел сквозь целое столетие".)

Так ведь — никому не нужно это; я говорила когда-то Лазареву.

В общем, выходит, я тоже — вепс. Так зла...

Лень продолжать о Кожинове.

Но мне жаль, что нет у него таланта. (Ведь он не понимает даже, что значит "склонность к парадоксальности, выдающей небескорыстность самого мышления" — и ставит тут вопросительный и восклицательный знак! Бедный Кожинов.)

(Далее в письме речь пошла об А.Межирове).

...Ну, я могу вообразить: ну, выпьем мы с ним водки, вроде станет чуть веселей. Но ведь он ни звука мне — там — не простит, ни слова (п.ч. они не способны к раскаянью). Да и во мне, может быть, теперь вовсе и нет той вечно вспыхивающей страсти — ко всему на свете, т.е. жизни, за которой и ходил ко мне, многие поношенья даже терпя...

И — старая калоша, вот он что!

Вот — гнусный случай:

я попросилась однажды отвезти меня в церковь (в н-ре), ну, и попросила не входить за мной туда. (Очень промозглый ноябрьский вечер.) Ну, пообещал, конечно. А чем кончилось? Тем, что когда я ставила свечку, то он — не только вошёл,— но от моей, в моих руках т.е., свечи зажёг свою — а я ничего не заметила. Он себе вымелся опять на двор, и мне в голову не пришло! А потом, совсем потом — рассказал, как я ничего не видела, и описал, где, пред каким образом...

Как вспомню, так опять ненавижу! (Ему, видите ли, было интересно, как я — в церкви.)

За такие поступки я устраивала огромные, бессмысленные казни. А на душу ложилась тоска. И это: "мелкий бес", — вилось и вилось.

(И вечно ноябрьский вечер в глазах моросит, как вспомню что. И водку покупать всегда надо было почему-то в ледяном Речном порту, и почти всегда я пила её злорадно: а как это — объяснить не могу.)

Ну, конечно, конечно, когда уж совсем нельзя было иначе, дарил к.-н. книжку и являлся интеллигентно, на кончике стула держась, и прилежное лопотал.

Но, м.б., только я и знаю, сколь неинтеллигентный это человек!

(А вообще: как опустел мой дом! Ни Слуцкого нет, ни друзей бывалых. Вот отчего — тоска!)

Примечания к письму от 5.1.78

1 В нашей личной литературной игре-переписке "еноты" — означало "евреи", а "вепсы" — непросвещенные, "тёмные" русские.

2 В сущности, с оценки Кожинова и началась трещина в наших отношениях. Почти во всём, что она говорила и писала мне о нём, Глушкова, на мой взгляд, была, при всей её искренности, пристрастна и неправа.

3 К концу жизни Т.М.Глушковой её взгляды на сталинскую эпоху 30-х—40-х годов изменились в корне. Более того — она стала даже идеализировать и то время, и образ вождя.

Полностью переписку Татьяны Глушковой со Станиславом Куняевым читайте в ближайших номерах "Нашего современника"