Глава XII. С ПОВИННОЙ...

Глава XII.

С ПОВИННОЙ...

Человек, ехавший из Вены в Москву в одном купе со Станиславом Михайловичем, наверняка никогда в жизни не имел столь мрачного и неразговорчивого спутника. За всю дорогу, продолжавшуюся тридцать три часа, Паскевич не вымолвил ни слова. Только вздыхал. Эти вздохи сосед его слышал и ночью, когда просыпался от неожиданных остановок поезда.

Очень удивил Станислав Михайлович и носильщика на Белорусском вокзале. Когда носильщик погрузил на свою плоскую тележку три увесистых чемодана, их хозяин велел сначала ехать на стоянку такси. Однако, еще не разгрузившись, носильщик получил новый приказ: «Давайте в камеру хранения». Но не это поразило ко всему привычного носильщика. Главное, у пассажира был какой-то вороватый вид, он все время оглядывался по сторонам, как бы готовый в любую секунду задать стрекача, оставив чемоданы на тележке. Обычно пассажиры вагонов, прибывающих из-за границы, так несолидно себя не ведут...

Но чемоданы были сданы в камеру хранения (один из них, самый малый, Станислав Михайлович взял с собой), носильщик получил пятерку и через пять минут забыл о своем чудном клиенте, который меж тем снова вышел на площадь и взглянул на башенные вокзальные часы. Они показывали без четверти десять. Станислав Михайлович постоял в нерешительности, уныло глядя на длинный хвост очереди за такси, повернулся и зашагал в метро. Тут он остановился у телефонов-автоматов и подождал, пока не освободится кабина. Монетками он запасся еще в поезде.

Жена начинала работу в девять, поэтому Станислав Михайлович звонил, будучи уверен, что застанет ее на месте. Происшедший разговор удивил Александру Ивановну гораздо больше, чем поведение ее мужа удивило носильщика.

— Шура, здравствуй. Я приехал, — сказал Станислав Михайлович просто-таки трагическим голосом.

— Почему ж не написал ничего, телеграмму не дал? — с укоризной спросила она.

— После, Шура, после. Произошла серьезная неприятность.

— Откуда ты? Из дома?

— С вокзала. Мне надо кое-куда заехать.

— Ничего не понимаю, — растерянно сказала Александра Ивановна. — Ради бога, в чем дело?

— Потом, Шура. Не ругайся, если что... Лену поцелуй. — И он повесил трубку.

...В половине первого Станислав Михайлович беседовал в небольшом кабинете здания на площади Дзержинского с оперативным работником, и в нем уже не чувствовалось нервозности, разве что был он немного возбужден. Он повествовал о своих венских похождениях со всеми подробностями, не пропуская ничего. По лицу оперативного работника, немолодого человека, по видимости невозмутимого, все же было заметно, что рассказ этот его сильно заинтересовал.

Разговор был долгим, до позднего вечера, и прерывался лишь два раза, когда оперативный работник звонил по телефону какой-то женщине и просил принести из буфета бутербродов и чаю.

...Нам уже известно все, что произошло со Станиславом Михайловичем, вплоть до того момента, когда мистер Роджерс, внеся необходимый залог, освободил его из полицейского участка, где Станислав Михайлович очутился после драки в дансинге. Вот его показания начиная с этого момента:

«Чувствую, что качусь в грязь, а как остановиться, не знаю. А Роджерс только улыбается — мол, когда же и погулять, если не в отпуске. Я ждал брата, но он все не возвращался. Денег у меня совсем не осталось, а тут Фанни намекнула, что хотела бы получить что-нибудь на память обо мне. Она любила браслеты. Я попросил заимообразно у Роджерса... вернее, не попросил, как-то разговорились на эту тему, и он одолжил двести долларов... Да залог, как он сказал, составлял тысячу... Не считая того, что прогуляли... В общем, мне нехорошо становилось. Откуда же столько возьму, как расплачусь? Но Роджерс успокаивал, говорил: у брата денег хватит.

Вел я себя, конечно, как последний дурак, безобразно вел, но просто не могу понять, как все это происходило. Словно я не я. Но это не оправдание, конечно. Не маленький, должен бы соображать. Да что поделаешь — не хватило, значит, ума. В общем, гулянка продолжалась, а чем все кончилось, страшно вспоминать...

Дело было так. Утром Роджерс объявил сухой закон, сказал, что надо отдохнуть, устроить разгрузочный день. Я был рад. Составили план, сели в его машину и поехали за город. Погода была хорошая. Солнышко. Отъехали километров двадцать-тридцать, он останавливается, говорит:

— Пройдемся немного, подышим.

Машину оставили на дороге, а сами поднялись немного в горку, и тут он спохватился.

— Слушайте, — говорит, — Станислав Михайлович, вы же ни разу не фотографировались.

Точно, я в Вене еще не успел сфотографироваться. Роджерс велел подождать, спустился к машине и вернулся с аппаратом — похож на наш «Киев», даже чуть больше.

Поставил он меня на обрыве, щелкнул несколько раз, потом говорит:

— Теперь вы меня. Он работает автоматически. Только смотрите в видоискатель и нажимайте.

Пока я разбирался, где там видоискатель, Роджерс исчез, испарился. Буквально через секунду слышу сзади, за спиной, шаги. Оборачиваюсь — двое в серых коротких пальто, в шляпах. Один на русского похож, он и говорит:

— Господин Паскевич, чем вы тут занимаетесь? Кто такие, откуда меня знают — ничего не пойму.

Стою как идиот, а они уже аппарат у меня забирают и говорят: «Идемте с нами». И берут под локотки.

Спустились с холма на другую сторону — там на поляне большая машина стоит. Один сел за руль, другой со мной на заднем сиденье. И в город. Роджерс словно в воду канул.

Остановились у двухэтажного дома, где-то от центра порядочно. Вводят меня в комнату — на полицейский участок непохоже, хотя телефонов тоже много. За столом толстый человек сидит, листает бумаги. Двое, что меня привезли, поговорили с ним по-немецки, положили на стол фотоаппарат. Он сказал «гут», и приглашают меня пройти в коридор. Заводят в маленькую комнату — оказалось, фотолаборатория. Толстый начал со мной говорить через того, который по-русски понимает. Спрашивает:

— Это ваш аппарат?

— Нет, — отвечаю, — он принадлежит мистеру Роджерсу.

— Но вас задержали с этим аппаратом в руках.

— Его дал мне Роджерс.

— Кто такой этот господин?

У меня визитная карточка Роджерса была, но там ничего не было сказано, кто он такой, а только телефон. Я дал толстому визитку, он прочел, говорит:

— Хорошо, это мы проверим, а сейчас при вас проявим пленку, посмотрим, что вы снимали.

Тут уж я закричал:

— Ничего я не снимал и ничего не знаю!

А те двое крепко меня под руки взяли — мол, спокойно. И почуял я, что пропадаю окончательно.

В лаборатории, между прочим, был человек, видимо, ждал, но мне в голову еще не приходило тогда, что все заранее подстроено. Извините, но такой вот вахлак, не скоро соображаю.

Пленку проявили быстро. Делать с нее карточки не стали — повесили в шкафчик, она подсохла, и толстый вставил ее в какой-то аппарат и направил луч на стенку.

Смотрю, аэродром, самолеты. Следующий кадр — еще самолеты, но поближе снято.

Толстый через переводчика спрашивает:

— Это... — Вот забыл: то ли Унебург или Шунебург он спросил, но какой-то «бург» — это точно. Я из рук рванулся, но держали меня прочно. Кричу опять:

— Ничего я не снимал! Аппарат не мой!

Толстый крутит пленку дальше, вижу какой-то высокий забор с колючкой.

— А это что? — спрашивают.

Я понял, к чему все это, разобрался в конце концов. Говорю:

— Сволочи вы и провокаторы.

Они свет верхний зажгли, проектор выключили. А этот, что по-русски говорит, скалится мне в глаза:

— Попались вы, господин Паскевич, и не притворяйтесь овцой. Вы советский агент.

...Помню, у меня тогда какое-то непонятное состояние было. Все вроде бы шиворот-навыворот. Виноватым себя чувствовал — и перед женой с дочкой, и перед товарищами, и вообще перед своей страной. Нечистым себя считал. А тут вдруг такой поворот: я агент... Трудно передать, что в голове творилось. Полная ерунда. Перемешалось все, и был я телок телком, бери голыми руками.

Возвращаемся назад, а в той большой комнате полным-полно народу — корреспонденты. Кто с корточек снимает, а кто даже лежа, с полу. Потом их быстро убрали.

— Завтра все будет в газетах, господин Паскевич, — говорит толстяк.

И тут я в первый раз вспомнил: ведь есть же в Вене наше посольство. Пойти туда...

Но у них, конечно, все было предусмотрено, в том числе посольство. Толстый говорит:

— Мы вас задержим, пока не выясним вашу личность. Кто знает вас в Вене?

Отвечаю:

— Мой брат Паскевич, Роджерс. — Про Фанни умолчал: она же служанка.

Меня отвели в соседнюю комнату. Комната обычная, только решетки на окнах.

Не помню, сколько времени прошло, — входит толстый и с ним Роджерс. У Роджерса лицо было совсем другое, я его еле узнал. Злой и серьезный он был.

— Ну вот, — говорит, — мне с вами одни неприятности. Тут простым залогом не отделаешься, да и нет у меня денег на такой большой залог. И что скажет брат?

А я, дурень, смотрю на него как на Христа-спасителя и чуть не плачу.

— Выручайте, если можете, — прошу. — Тут какое-то недоразумение.

В этот момент в комнате, кроме нас и толстяка, никого не было, и Роджерс сам стал переводчиком. Сказал что-то толстяку, а тот только головой покачал.

— Плохие дела, — говорит Роджерс. — Но они еще никаких протоколов не составляли.

И мне вроде бы легче стало, что нет пока никаких протоколов.

— Так, может, покончить все мирным путем? — прошу Роджерса.

Он опять с толстым поговорил и совсем расстроился.

— Нет, — объявляет, — мирным путем не выйдет, если вы думаете замять дело. Могут быть мирные торговые переговоры. — Это уже вроде шутки.

А мне-то не до шуток. Прошу Роджерса:

— Увезите меня отсюда, не виноват же я ни в чем, и аппарат вы мне дали.

Он усмехается.

— Вы чудак. Кто вам поверит? На пленке засняты секретные объекты, а вы советский подданный.

Проклял я тот час, когда согласился на приглашение брата. И думаю так: пусть они меня хоть к стенке ставят, хоть иглы под ногти загоняют — не предам я свою Родину и до конца буду говорить правду, но ничего лишнего на себя не приму, никакой клеветы. И еще думаю: может, брат тут силу имеет, что-нибудь предпримет? Ведь и на него тень...

— А брат вернулся? — спрашиваю у Роджерса.

— Вернулся. Но вы его не обрадуете.

— Он может внести залог, — говорю. Непоследовательно себя я вел, быстренько про стенку и иглы забыл.

Роджерса просто перекосило от смеха, каким-то мелким он мне показался.

— Вы не только чудак, — говорит он мне, — вы очень наивный человек.

— Почему же? — спрашиваю.

— Ваш брат давно банкрот, у него нет никаких денег, он ест из моей кормушки.

Тут, собственно, Роджерс передо мной полностью раскрылся, но я до того был в панике, что сразу не усвоил. Он говорит:

— Хотите повидаться с братом? Я, конечно, очень хотел.

Казимир пришел сейчас же, как будто за дверью ожидал. Нас оставили вдвоем.

— Что ты наделал! — кричит, а в глазах слезы и дрожит весь.

Объясняю, как все получилось, что это провокация и ловля. А он кричит:

— Как ты вел себя до этого! Сплошное скотство, опозорил меня.

И что тут скажешь? Действительно, вел я себя по-свински. Одно к одному выходит. А он заплакал и говорит:

— Эх, Стась, что ты натворил. Сгубил себя, пропадешь.

Я говорю:

— Зачем же ты уехал? Бросил меня одного.

— Меня заставили уехать, я здесь не хозяин.

— Что же делать? — спрашиваю.

— Не знаю, — отвечает. — Одно ясно: обратного хода тебе нет. И я помочь не в силах. Прости меня.

Вот так. Он ушел, а немного погодя пришел Роджерс, и у нас состоялся главный разговор.

— Слушайте меня хорошо, Станислав Михайлович, — сказал он и начал выкладывать по пунктам, объяснять мое положение. Во-первых, мне предъявляют обвинение в сборе шпионской информации. Второе — еще не закрыто дело в полицейском участке, куда внесен залог. Третье — я ему задолжал больше двух тысяч долларов. Четвертое — Фанни и все другое. Загнул он четыре пальца, сжал в кулак и говорит: — Что будет у вас в семье и на работе, если они получат, например, кое-какие снимки? Вы там очень неважно выглядите, но это не самое страшное, могут возникнуть осложнения более серьезные, вплоть до дипломатического скандала.

Может, он немного не так выражался, но смысл такой. И дальше объяснил, что завтра в газетах могут появиться сообщения на первых страницах, и тогда мне капут.

Что со мной тогда было, никому не пожелаю. Думал, с ума сойду. Говорю:

— Согласен на все, только чтоб никто ничего не узнал.

Он похлопал меня по плечу, попросил подождать и вышел. Вернулся с какими-то бумагами, достал из кармана авторучку и велел эти бумаги подписать. Они были составлены по-немецки. Я спросил, что это такое. Говорит: протоколы задержания, за драку в дансинге и сегодняшнего, с фотоаппаратом. Я подписал, никуда не денешься. Но это не все. Роджерс дал мне чистый лист, и под его диктовку я написал расписку, что взял у него деньги и что за это обязуюсь оказать ему услугу, о которой мы договорились на словах.

Спрашиваю, какая же должна быть услуга.

— Очень простая, — объясняет он. — Вы по роду службы имеете дело со статистическими данными, которые не публикуются в печати. Будете иногда присылать нам наиболее интересные...

Короче, заарканил он меня. Прожил я в этом доме три дня. Учился фотографировать документы и пользоваться тайнописью. Тайнопись простая: берешь бумагу, кладешь на нее химическую копирку и без всякого нажима пишешь карандашом тайный текст, а потом сверху любыми чернилами или шариковой ручкой обычное письмо. Роджерс дал мне простой шифр — для начала и конца каждого тайного письма, чтобы не было подделки. Посылать я должен на адрес брата. На конверте адрес и фамилию отправителя все время менять, но инициалы ставить всегда одни и те же. Для изготовления химических копирок употребляется бесцветная жидкость — смазываешь любой листок, и все в порядке. Роджерс дал мне тюбик зубной пасты «Поморин» — в нем эта жидкость. Я в ответ буду получать письма, отправленные в Москве.

Потом вернулась прежняя жизнь — рестораны, мотели. Но я уже не пил.

А за день до отъезда Роджерс и брат повезли меня по магазинам — покупать подарки жене и дочери. И для меня тоже купили кое-что.

Чтобы на границе не было недоразумений с таможенниками, Роджерс дал мне справку с красной печатью, что все это подарено братом.

Провожал меня один Казимир. Роджерс простился на квартире. Он на прощание сказал, чтобы я отнесся ко всему случившемуся серьезно, но без трагедий, что никакой опасности нет и не будет, если я проявлю немного осторожности.

Вот и все. С Белорусского вокзала я прямо сюда».

Оперативный работник повертел в руках тюбик зубной пасты «Поморин» и сказал:

— Вы вначале говорили, что брат заходил к вам, когда был в Москве. Не помните, какого числа?

— Точно помню. Двадцать третьего августа.

— А когда он вам звонил перед отъездом?

— Примерно через месяц, в сентябре, числа двадцатого, двадцать первого.

— Как он оказался на Западе?

Станислав Михайлович рассказал историю брата начиная с 1937 года, и о том, как брат приходил к нему в гости, и обо всех с ним разговорах.

Оперативный работник слушал и иногда вписывал в блокнот два-три слова, при этом переспрашивая Станислава Михайловича. В очередной раз он переспросил:

— Говорите, он бизнесмен и доктор социологии?

— Так он, во всяком случае, сам себя называл.

Оперативный работник захлопнул блокнот.

— Ну что ж, Станислав Михайлович, правильнее поступить нельзя.

— Не понимаю, — робко произнес Станислав Михайлович.

— Я говорю, правильно сделали, что пришли к нам.

— Иначе не мог.

Хозяин кабинета встал.

— Время позднее, а вы с дороги. Сейчас вызову машину, вас отвезут.

Станислав Михайлович весь напрягся.

— Я готов.

Оперативный работник рассмеялся.

— Не туда, куда вы собрались. Вас отвезут домой.

Понадобилась, может быть, целая минута, чтобы Станислав Михайлович осмыслил тот удивительный факт, что его не арестовывают, а, наоборот, еще предлагают отвезти в машине домой. А когда он это осмыслил, то брякнул такое, что тут же счел сам немыслимым нахальством в его положении:

— Чемоданы-то в камере хранения.

— Заберете.

— Что я своим скажу?

— Только не о нашем разговоре. Об этом — ни одной живой душе. Придумайте что-нибудь. — Он позвонил по телефону, договорился насчет машины. Положив трубку, сказал очень серьезно:

— Разумею, что вам нелегко, но и вели вы себя за кордоном не лучшим образом. Поразмыслите на досуге, после еще поговорим. Повинную голову меч не сечет, но ее надо ж на плечах-то иметь, Станислав Михайлович, а?

— Не могу оправдываться.

Станислав Михайлович стоял, глядя в пол перед собой.

Помолчав, оперативный работник заговорил опять тем деловым тоном, каким вел беседу:

— Фотокарточки Роджерса у вас, разумею, нет. А фото брата? Хоть какое-нибудь.

— Вы знаете, ни одной карточки Казимира у меня тоже нет, — виновато ответил Станислав Михайлович.

— Даже старых времен?

— Какие тогда были времена... Мы на одной бульбе жили... А фотографу платить надо...

— Мы вас еще вызовем.

Зазвонил телефон: машина ждала Станислава Михайловича. Взяв из камеры хранения Белорусского вокзала свои чемоданы, он приехал домой. Жена и дочь не спали. Они были вконец измучены ожиданием и неведением, и даже появление Станислава Михайловича не сразу их успокоило. Свою задержку он объяснил тем, что ему якобы пришлось кое в чем помочь соседу по купе, у которого произошло недоразумение с таможенниками. И хотя это никак не вязалось с тем, что Александра Ивановна услышала от мужа по телефону утром, она не заметила несоответствий...

Начальник подразделения, в котором работал человек, беседовавший со Станиславом Михайловичем, не был в курсе дела Дея-Скеенса и Фастова. Прочитав показания Станислава Михайловича, он сказал: «Знакомый почерк. — И прибавил: — Грубая работа». Основываясь на своем опыте, он мог бы также сказать: грубо ли, тонко ли поступают вербовщики с советскими людьми, они не становятся ближе к цели. Начальнику отдела уже приходилось сталкиваться с чем-то весьма схожим, рука Роджерса и Дея-Скеенса-Паскевича была знакома, с той лишь оговоркой, что он знал их под другими именами.

Вышестоящий начальник был в курсе дела Фастова — Дея. На этом более высоком уровне линии пересеклись, и, естественно, возникла потребность сопоставлять. Нет, отнюдь не мгновенным озарением ума высветилась истина. Она добывалась по крупицам.

В схеме это выглядело так.

Совпадение дат пребывания в Советском Союзе мистера Дея и Казимира Паскевича заставило проверить, нет ли других совпадений. Они нашлись: и тот и другой выдавали себя за бизнесмена-социолога из Канады; и тот и другой прекрасно знают русский; они одного года рождения.

Проверили, не значится ли Казимир Паскевич среди разыскиваемых государственных преступников. Удача. Оказалось — значится. Разыскивался как провокатор, работавший на оккупантов в Белоруссии в 1942—1943 годах. Розыски были безуспешны, дело казалось безнадежным.

Словесные описания внешности брата, которые давал Станислав Михайлович, совпадали с портретом мистера Дея. Станиславу Михайловичу предъявили в числе других пяти портретов внешне похожих мужчин карточку мистера Дея. Станислав Михайлович без колебаний, с одного взгляда опознал брата.

С этой стороной дела было ясно, и вроде бы пора уже произносить традиционное «круг замкнулся».

Но существовала идея, выдвинутая майором Сысоевым, и она требовала осуществления. Тем более что история Станислава Михайловича и доставленные им данные предоставляли для этого новые, дополнительные возможности. И еще одно подстегнуло контрразведчиков, занимавшихся делом Дея — Фастова. Если до этого момента ими руководило профессионально понятное желание обезвредить активного врага, то теперь еще прибавилась не менее понятная жажда справедливого возмездия.

Объясняется все житейски понятно. Когда стало известно, что мистер Дей и Казимир Паскевич — одно лицо, об этом сообщили генералу Баскову. Басков затребовал дело государственного преступника Паскевича, и его прочли все участники группы. У людей, самых разных по складу характера, по возрасту и по опыту, это чтение вызвало одинаковое чувство глубокого омерзения. Вкратце вот какова была деятельность Казимира Паскевича на службе у гитлеровцев в годы войны (попал он на эту службу еще в 1941 году во Франции, в Париже, где работал продавцом магазина мужского готового платья).

Оккупировав землю Белоруссии, гитлеровцы, как известно, вынуждены были вести ожесточенную войну с партизанами, которые действовали почти повсеместно. Одним из важных средств в этой войне они считали провокаторство, подрыв партизанского движения Изнутри. Натуральный белорус, готовый сделаться провокатором, был для них находкой. Паскевич соблазнился возможностью нажиться и отправился в края, которые оставил в поисках лучшей жизни пятью годами раньше.

Для начала — после основательного обучения — его попробовали заслать в партизанский отряд, базировавшийся неподалеку от его родного хутора. Но еще на пути из районного центра к ближайшей деревне он повстречал земляка, который его узнал. Дело было в июле сорок второго, в полдень жаркого дня. Казимир Паскевич шел, прихрамывая, по пыльной дороге с котомкой за спиной и с палкой в руке — у него имелись документы, что он житель Гомеля, инвалид и потому свободен от всяких повинностей. Документы немцами были сделаны так, что каждый без труда обнаружил бы «липу», — это для отвода глаз.

Пыль надоела, и, когда дорога вошла в перелесок, Казимир свернул в сторону, зашагал по траве. Потом услышал журчание ручья в овраге, захотелось пить. Спустился в овраг и тут наткнулся на полуголого парня лет пятнадцати, который стирал в ручье рубаху. Парень посмотрел на него сквозь пушистые белесые ресницы и сказал: «Дядя, а я вас знаю». Оказалось, парень из села, возле которого был родной хутор Казимира. Казимир начал расспрашивать о своих. Парень рассказал, что отца повесили немцы, мать умерла в заточении, а сам хутор сожгли. Где младший братишка Казимира, Стась, парень сказать не мог (кстати, Казимир Михайлович в гостях у брата в Москве говорил, что ничего не знает о судьбе родителей, — это и понятно, хотя выглядит мерзко).

Вроде бы все как нельзя лучше: с такой «родословной» к партизанам явиться не грех. Но отчего-то жутко сделалось Казимиру. Может, оттого, что он вдруг сообразил, что тут не шутки шутят, что борьба идет жестокая и беспощадная. И повернул назад.

Обер-лейтенанту, который снаряжал его, Казимир по возвращении наплел с три короба — мол, никак нельзя ему в отряд, сразу разоблачат, а лучше использовать по другой линии. По любой, но только не в отряд, не в лес.

Тогда его сделали «подсадной уткой». Обер-лейтенант предупредил Казимира, что это еще опаснее, ибо люди, с которыми он будет сидеть в тюремных камерах, — народ тертый, они обладают особым нюхом на предателей. Может быть, именно это наставление и пробудило в Казимире гнусный артистический дар идеальной «подсадной утки». Как ни удивительно, его ни разу не били, хотя за год с небольшим он успел «отработать» в десятке тюрем и добыть весьма ценные для оккупантов сведения. Благодаря его умению перевоплощаться нацисты получили много улик и путеводных нитей, немало подпольщиков погибло в петле или от пули по милости Казимира Паскевича, хотя они вовсе и не подозревали об этом. Это стало известно из архивов уже после войны.

Так что, если генерал Басков и его товарищи и прежде не собирались прекращать операцию по изобличению Дея, то после ознакомления с архивным делом они считали эту операцию своей святой обязанностью.