Глава II. О ТОМ, ЧЕГО ПОКА НЕ ЗНАЕТ КРАСНОВ

Глава II.

О ТОМ, ЧЕГО ПОКА НЕ ЗНАЕТ КРАСНОВ

Выражаясь архаичным языком, по неисповедимой прихоти судьбы нам придется еще раз обратиться к разговору о периодической печати, и опять в прямой связи с Евгением Петровичем Храмовым. Но не будем забегать вперед. Расскажем по порядку о том, чего не знает пока капитан Краснов и что станет ему известно в самом конце этой истории, которая начиналась столь незатейливо, а потом столь замутилась, что капитан Краснов едва не почел себя профессионально несостоятельным.

Контрразведчикам необходимо было определить мотивы, двигавшие Храмовым. А для этого мало располагать сведениями о его сегодняшнем бытии. Им нужно было познать жизнь Храмова в развитии. Никаких внешних причин питать злобу к советскому строю у Евгения Петровича не имелось. У него интересная работа. На свой заработок он свободно мог бы содержать семью из четырех человек, а между тем живет холостяком.

Не в одиночестве же дело. В том, что он одинок, никакая власть не может быть виновата.

Значит, причины лежат где-то глубже, может быть, в далеком прошлом?

Это действительно так, но Краснов этого не знает, и потому ему придется пережить много тяжких часов и дней. Нам же нет нужды играть на неизвестности. Нам полезно высветить фигуру Евгения Петровича с самого начала, чтобы впоследствии не отвлекаться от других событий и лиц, которые потребуют к себе пристального внимания.

Биография Евгения Петровича удобна в том отношении, что из нее легко вычленить узловые моменты. Однако начать надобно издалека.

Отец его, Петр Арсентьевич Храмов, окончив в 1908 году Петербургский императорский лесной институт, поехал лесничим в глухую Вятскую губернию. Его оставили инспектором при губернском управлении, но он был человеком не чиновного склада. Взяв в жены красивую девушку из местных мещан, которая не побоялась жить среди непроходимой чащобы, в настоящем медвежьем углу, научил ее ездить верхом на лошади и стрелять из ружья, а через год, летом 1909-го, добившись назначения лесничим, купил молодого жеребчика-двухлетку и трехлетнюю кобылку и отправился в лесничество; всадников сопровождал обоз из трех телег с приданым жены.

В 1910 году у Храмовых родился сын Петр, в 1916-м — Евгений. За неимением акушера повивальной бабкой был сам отец, которому помогала жена объездчика Андрея.

За отсутствием гимназии и школы Петр Арсентьевич учил сынов тоже сам. И, надо отметить, оказался недурным учителем.

Однако, как ни благотворно домашнее воспитание и учение, детям необходимо было дать правильное образование. Храмов предвидел горючие слезы жены, но, готовый к ним, действовал твердой рукой. В 1926 году он написал в Москву Лене Кирееву, своему единственному товарищу по институту, который был членом ВКП(б), большевиком, три раза ссылался при царском режиме в Сибирь и трижды бежал. Киреев занимал в столице высокий пост. Он никогда не звал друга к иной жизни, к иной должности — был убежден, что его из лесу труднее вытащить, чем медведя из берлоги. Но в каждом письме спрашивал, не нужна ли какая-нибудь помощь, и это был не риторический вопрос.

К нему-то и обратился Петр Арсентьевич за советом, как и где лучше устроить детей на учебу: с нынешними порядками он знаком не был, ибо стал уже настоящим отшельником, хотя газеты выписывал.

Киреев скоро ответил длинным письмом. Не хитря и не обинуясь, он обосновал разумность своего предложения, так как ему хорошо была известна щепетильность друга и его решительное неприятие какой-либо зависимости. Он, Киреев, зарабатывает много. Жена тоже работает. Детей у них нет. Занимают они прекрасную квартиру в центре, на Трубной площади. С ними живет теща, добрая старая женщина. Она готовит отменно.

Вывод: самое разумное — привезти Петра и Евгения в Москву, поселить в квартире на Трубной. Школа совсем недалеко. Детям будет с тещей не хуже, чем цыплятам под крылом у наседки.

Храмов колебался недолго: видел, что предложение сделано от чистого сердца. И настал день, когда кордон был залит слезами. Плакали жены рабочих, женщины, с недавних пор тоже зачисленные в штат лесничества. Своей жене Петр Арсентьевич плакать на проводах запретил, приказав отплакаться ночью.

Объездчик Андрей заложил парой коляску на мягких рессорах, приторочил сзади чемоданы и узлы отъезжающих. Расцеловались со всеми чадами и домочадцами, уселись и, утирая мокрые от чужих слез щеки, тронули.

Это был первый узловой момент в биографии Евгения Петровича Храмова. Женя не плакал. С чего плакать десятилетнему мальчику, отправляющемуся в огромный, никогда не виданный мир?

Приезд в Москву был подгадан так, что через два дня начиналась запись в школу. Дядя Леня поселил гостей в просторной комнате с двумя широкими окнами, где стояли два дивана и непонятная кровать, называвшаяся, как узнали братья позже, раскладушкой. После ужина братьев отправили спать, а взрослые остались за столом.

Утром за завтраком составлялся план действий. Дядя Леня собирался самолично пойти к директору школы, но отец сказал: «Пожалуйста, никаких протекций, сам поведу». И дядя Леня не настаивал на своем.

А когда за дядей Леней пришла из наркомата машина и он предложил всем прокатиться, отец опять отказался: «Пожалуйста, Леня, не надо. Мы так погуляем».

Следующий день был посвящен повторению пройденного — отец экзаменовал их по всем дисциплинам и со всей возможной строгостью. Отвечали оба без запинки, но он все-таки беспокоился, потому что не знал, каковы нынче требования учителей.

На всех экзаменах — они продолжались три дня — отцу по его настоянию разрешили присутствовать, и, кажется, именно это и спасло их. Отвечая на вопросы учителей, и Евгений и Петр глядели только на него и отвечали спокойно. Результат ошеломил учительскую: при всей придирчивости экзаменаторов выяснилось, что десятилетнего можно принять в пятый класс, а старшего — в выпускной. Отец уезжал гордый и довольный. А у них начались школьные будни.

Это был второй узловой момент в жизни Евгения.

Учились братья отлично. В 1927 году Петр окончил школу и поступил в Московский институт инженеров железнодорожного транспорта на мостостроительный факультет. Может, выбор был сделан безотчетно, под впечатлением незабываемой поездки из Вятки в Москву, но Петр рвался именно в этот институт.

В 1932 году, когда Евгений окончил школу, Петр получил диплом инженера и женился на девушке-москвичке, лицом очень похожей на их мать, а значит, и на Евгения, который был копией матери.

В 1932 году в жизни Евгения произошло два важных события, и оба можно считать узловыми. Первое: он поступил в институт стали. Почему именно туда? Хотелось чего-то основательного. Второе: он получил паспорт. Хотя свидетельств о рождении у братьев не было, ибо на кордоне, где они родились, не было ни церкви, ни попа, ни администрации, а везти новорожденных в Вятку для крещения и регистрации Петр Арсентьевич Храмов посчитал необязательным, однако дядя Леня все уладил.

Случись по-иному, обидно было бы братьям. Ведь тогда, в тридцать втором, в Советском Союзе проводилась паспортизация. Это был праздник для всего народа.

О втором событии надо сказать особо еще и потому, что его оттенил маленький штришок, который с течением времени превратился в характерную черту личности Евгения Храмова. А дело такое. Получали паспорта братья вместе. Когда им их вручили, каждый долго рассматривал свою книжечку, а потом они книжечками поменялись и опять долго рассматривали. И вдруг Петр дернул брата за рукав, кивнул на дверь, они вышли на улицу. «Эй, гражданин Храмов, вы разве в Ленинграде родились?» — спросил Петр, тыча пальцем в графу «место рождения». Евгений не смутился. «Писать — на кордоне? Ха!» Старший пристально глядел на младшего, будто за пять лет корпения над конспектами и чертежами видел его в первый раз. «Балда, зачем же здесь врать?» — «Красивей так!» В тот миг Петр понял, что его влияние на братишку, влияние, в прочности которого он никогда не сомневался, кончилось. И у него возникло смутное ощущение, что они — две ветви одного дерева — растут в разные стороны. «Ладно, с этого дня зову тебя ленинградцем».

Вскоре Петр получил назначение и уехал в Днепропетровск. Братья расставались надолго.

Евгений учился играючи, все ему давалось с лету. А немецким занимался так серьезно и успешно, что стал отрадой преподавателя. Но вот товарищей у него почему-то не было. Правда, это с лихвой восполнялось вниманием к нему со стороны девушек. Сам он мужской дружбы, которую принято называть суровой, как мужскую слезу — скупой, не искал. Ему довольно было и женской.

В студенческие времена в нем сильно развилось чувство превосходства над другими. Во-первых, лучший на курсе, во-вторых, самый молодой в институте. И не хочешь, а возгордишься.

То, что с ним происходило, нередко случается с юношами: он перерос не только сверстников, но и людей гораздо старше себя. Однако, как известно, природа не терпит никакого неравновесия, и во второй половине жизни обычно происходит нечто обратное.

Нарушив обычай, существовавший при старшем брате, он перестал ездить на каникулы к отцу с матерью. Отец присылал ему деньги — этого вполне достаточно. А стипендию, кстати, он стал откладывать, для чего завел сберегательную книжку. Каникулы проводил на подмосковных дачах у знакомых девушек. Родителям писал мало, а брату совсем не писал.

Диплом был в 1937 году защищен блестяще. Евгения Храмова оставили в аспирантуре. Профессор, ставший его руководителем, был специалистом по твердым сортам стали. Но тут явились и неприятности — так, во всяком случае, квалифицировал это Евгений. В ноябре схоронили тещу дяди Лени, и это породило массу неудобств: некому стало готовить, стирать и ходить по магазинам, а также убирать квартиру.

В декабре на Север перевели дядю Леню и его жену. Квартиранту Храмову, хоть он и был уже прописан, предложили съехать. Ему дали комнату в общежитии на Соколе, во Всехсвятском. Ходить надо через комнату, в которой живут четверо студентов младших курсов и стенка тонкая, всякое реготанье слышно, как через бумагу, и уборная общая, и умывальник. После удобств квартиры Киреева он страдал.

И вдруг — это было в апреле — его вызвала секретарша ректора. Она сказала, что звонил товарищ Киреев, просил зайти к нему домой.

По состоянию здоровья дядя Леня с женой вынуждены были вернуться в Москву. Все опять пришло в норму. Пока Евгений переходил с курса на курс и сдавал кандидатский минимум, Петр успел поработать на строительстве Днепрогэса и перекинуть несколько мостов через реки — мостов, которые он же сам скоро будет взрывать. В 1939 году, когда младший собирался защищать кандидатскую диссертацию, старший базировался в Киеве. Они по-прежнему не переписывались. Обоим было некогда.

И тут стряслось несчастье — да, это называлось уже не просто неприятностями, а несчастьем: у Жени открылась язва двенадцатиперстной кишки. На пороге диссертации! Дядя Леня повез его в поликлинику старых большевиков. Старичок врач, обследовавший его, сказал, что болезнь — результат расшатанных нервов и переутомления. Никаких препаратов прописывать не стал, назначил диету и посоветовал ехать в деревню пить мед.

Вот и еще три большие вехи на жизненном пути Храмова: институт, диссертация, болезнь. Многие ему сочувствовали. Действительно досадно. Другие недоумевали: неужели положение так серьезно, что немедленно надо все бросать и лечиться? Ведь осталось всего ничего, защитился бы и стал самым, может быть, молодым в стране кандидатом наук.

Но Храмов ни о чем не в силах думать. Ему кажется — но, возможно, это и в самом деле так, — что он устал смертельно и болен тоже смертельно. Отныне единственной его заботой становится язва. Она не дает ему покоя, хотя особенных физических страданий не причиняет.

С сожалением его отчислили из аспирантуры — временно, с правом вернуться, когда позволит здоровье. Храмов вечером у себя в комнате составил план дальнейшей жизни и записал его в маленький блокнотик в переплете из зеленого сафьяна — получилось пять пунктов. Привычку планировать он завел еще по окончании института. Сам придумал, никому не подражал. Он не выписывался из квартиры дяди Лени, не снимался с комсомольского и военного учета, не снимал денег со сберкнижки — в предвидении скорого возвращения. В букинистическом магазине он купил несколько французских и английских книг. Учебники английского и французского были куплены раньше. Он намеревался к знанию немецкого прибавить знание и этих языков (четвертый пункт плана).

Дядя Леня купил ему билет на поезд. Его жена приготовила еды на дорогу. Храмов упаковал два чемодана, послал телеграмму отцу, чтобы встречал, и отбыл в город Киров.

Все тот же, даже ничуть не постаревший объездчик Андрей ждал его с коляской, только лошади были другие. В коляске лежал провиант на три дня пути — мать обо всем позаботилась. Июльская погода стояла прекрасная, солнце, смолистый дух безбрежных лесов — а Евгений Храмов был мрачен, во всю дорогу едва перекинулся с Андреем тремя словами. И стал еще мрачнее, когда коляска свернула на усадьбу и отец крикнул радостно: «Мать, ленинградец наш приехал!» Они целовали его и обнимали, а он стоял, повесив руки вдоль худого своего тела. Очень обиделся за «ленинградца». Даже то, чему следовало бы радоваться, его раздражало. Отец был крепок, на лице ни морщинки, только чуть поседел, а ведь ему уже пятьдесят четыре. Мать как будто остановилась на сорока годах и больше не старела. Узнав о причине его неожиданного появления, отец чуть ли не весело сказал: «Ну и ничего, эка невидаль — язва! Поправишься, поправим тебя!» Мать в первую минуту опечалилась, но, сообразив, что из-за болезни Евгений проживет у них долго, может быть, целый год, даже обрадовалась. И это окончательно испортило приехавшему всякое настроение. Он решил, что ему или не верят, считают это каким-то притворством, или им его здоровье недорого.

И потекли в семействе Храмовых новые будни — для матери с отцом радостные, для сына как бы подневольные. Пасеки в лесничестве не было, но меду нашли по окрестным ближним и дальним деревням во множестве и самого разного. И травных настоек мать наделала по старинным народным рецептам, но пить их Евгений категорически отказался. За ним ухаживали, как за младенцем, ловили каждое его слово, каждый взгляд, а он все больше замыкался в себе. Мед, впрочем, пил.

В конце концов, видя, что их повышенное внимание только раздражает сына, родители предоставили его самому себе. Он много гулял, немного читал — книг было маловато — и порою заглядывал в свою недописанную диссертацию, намечая дальнейший ее ход. И принялся за английский...

Однако пора покончить с подробным жизнеописанием молодого Евгения Храмова. Его портрет, конечно же, не завершен, но главные черты, как надеемся, каждому ясны. Перезимовав, Евгений отправился в Москву показаться доктору. Тот нашел его посвежевшим и окрепшим. Однако язва не исчезла. Рекомендовали лечь в стационар.

Следующие шесть лет изложим сжато, используя лаконичные записи дневника, ведшегося Храмовым нерегулярно.

«Дядя Леня все устроил... Три месяца лечения не дали заметного результата. Лежать больше нет смысла. Вернулся в лесничество.

Пожилой гражданин (лежал со мной в палате) ругал меня — при такой язве надо работать, все пройдет. Черта с два! Еще разок перезимуем».

«Началась война. Немцы напали».

«Отец гонит в Киров, в военкомат. Поехал в Москву. Взял выписку из истории болезни. В военкомате посмотрели, решили освидетельствовать. Снова глотал трубку, сдавал анализы. К службе негоден. Попутно нашли еще что-то. Кровь плохая. Должен освидетельствоваться через год. Открепился, встану на учет в Кирове.

В институте заплатил комсомольские взносы, снялся с учета. Никто меня не хочет узнавать. Свинство. Набиваться не собираюсь. Хорошо, что за месяц до войны успел взять деньги со сберкнижки — 11 383 р.».

«Отец смотрел документы из военкомата. Успокоился. Беспокоит радиопр. Я сделал к нему приставки, может ловить европейские станции, но движок работает плохо, дает неровный накал. О. обещал испр.». «Все время говорят о вкладе в оборону. Моим вкладом будет диссертац.».

«Я же не виноват, что болен. Я бы рад».

«Петр с женой (я забыл ее имя, оказывается, Ольга) пишут — уезжают из Москвы. Надолго, м. б., на год или больше. Куда — не пишут, адреса не дают. Интересно. Мать плачет».

«Ездил в Киров — военкомат. Язва на месте. Теперь еще год».

«Немцы вышли к Волге. Что же будет?»

«Пишу диссертацию. Сюда бы Ленинскую библиотеку!»

«Ездил в военкомат. Лучше, но язва на месте. Была комиссия. Сняли с учета совсем. Тем лучше. Противно одно — 27 лет, а уже белобилетник».

«Отец сломал ногу. Помогал геодезистам чинить триангуляционную вышку. Сам виноват. Мог бы послать плотника. Андрей ездил за врачом. Положили в гипс».

«Обследовался по собственному почину. Язвы нет. Здоров».

«Пробую писать рассказы. Несколько уже готово. Кажется, ничего себе».

«Победа!»

...Последнее слово записано уже не в лесничестве. Солнечным апрельским утром 1945 года Евгений Храмов с готовой диссертацией в чемодане — не кандидатской, а как он считал, докторской диссертацией — приехал в Москву.

Если использовать его же выражение, все было на месте, кроме язвы, которая исчезла. Дядя Леня оставался на своем прежнем высоком посту, только почему-то ходил в военной форме с погонами генерал-майора. Жена его тоже продолжала работать. Комната сохранялась в нетронутом виде, ждала его. В институте приняли если и не с распростертыми объятиями, то вполне по-товарищески. Но... ах, если бы не это «но»!

Его диссертацию читали три очень знающих специалиста, и мнение было единодушным: не только на докторскую, как самонадеянно рассчитывал Храмов, но и на кандидатскую она не тянет. Автор сильно отстал от жизни. Все, о чем он трактует, давно оставлено практикой позади. Но искра божья у автора, безусловно, есть. Вывод: следует повторить аспирантуру.

Это был удар для его самолюбия, хотя в глубине души Храмов понимал, что уважаемые профессора правы. Понимал, но не принимал. Затая обиду, считая себя чуть ли не оскорбленным, он поступил в аспирантуру, как будто делал институту великое одолжение, тогда как одолжение делали ему.

Начав заниматься, он быстро убедился, что за прошедшие годы в области знаний, касающихся твердых сталей, накопилось так много нового, что ему в пору было идти не в аспирантуру, а на студенческую скамью. Давняя привычка ходить в лидерах не позволяла Храмову признать свою отсталость, а преувеличенное самолюбие — оказаться незнающим. Он всерьез засел за изучение нового.

Но было еще и тщеславие. Он привез с собою из лесов десяток рассказов — надо попробовать их опубликовать. Осенью 1946 года Храмов пошел в редакцию одного из популярных органов. Вот почему в начале этой главы мы говорили, что нам еще придется вернуться к периодическим изданиям.

Напустив на себя застенчивость, которой вовсе не испытывал, Храмов вошел в большую комнату литературного отдела, где по четырем углам стояли письменные столы. Увидев не сидевшего, а стоявшего за столом слева у окна мужчину, Храмов безошибочно определил, что он и есть заведующий. За другими столами сидели женщины.

Отделом литературы в этой редакции заведовал человек лет пятидесяти. Отменно вежлив, прекрасные манеры, очки в тонкой, как намек, золотой оправе. Его можно было бы отнести к тому типу мужчин, который принято называть англизированным, если бы не чичиковское брюшко.

Храмов робко поздоровался, зав спросил, что ему угодно. Храмов подошел поближе, вынул из портфеля рукопись, отпечатанную на машинке, и сказал, что принес рассказ. «Вообще-то надо бы вам сдать ее в наш отдел писем, но раз уж вы пришли прямо к нам... — Зав протянул руку. — Давайте». Храмов по неопытности думал, что рассказ тут же и будет прочтен, но на сей раз ошибся. Респектабельный зав заглянул только в последнюю страничку, чтобы узнать, каков объем рукописи. А Храмов успел за это время разглядеть среди раскиданных по всему столу журналов и бумаг две яркие обложки — журналы «Лайф» и «Лук». Он смотрел на них так, словно увидел наконец на прилавке в магазине давно разыскиваемый галстук. Английский он изучил, но читал только классику, а ему хотелось узнать, что такое современный язык. Наблюдательный зав перехватил его взгляд и спросил с симпатией:

— Вы знаете английский?

— Да, немного. Самоучкой.

Зав бросил его рассказ на стол и сказал по-английски, указывая на стул:

— Садитесь, пожалуйста. Кем вы работаете?

Храмов сел и, чувствуя уже неподдельную застенчивость, ответил тоже по-английски:

— Я аспирант института стали.

— Сколько вам лет?

— Тридцать.

Зав опять заглянул в последнюю страницу его рукописи.

— Ну что ж, рад познакомиться, Евгений Петрович. Меня зовут Анисим Михайлович. У вас прекрасное произношение. Никогда не подумаешь, что вы самоучка.

— Всю войну слушал английское радио. Я жил в лесу на кордоне, приемник мы не сдавали. — Храмов был польщен безмерно, он весь сиял.

— Минуточку, — сказал зав по-русски, взял рассказ и подошел к женщине, сидевшей у окна в другом углу. — Алла Михайловна, голубушка, прочтите в ближайшее время, пожалуйста. — Вернулся к своему столу, выдвинул из правой тумбы ящик, достал пачку журналов «Лайф», протянул их Храмову: — Вот, возьмите. Я вижу, вы заинтересовались. Эти, на столе, я только что получил, еще не читал. Но и эти не старые.

— Спасибо. — Храмов даже растерялся, что редко с ним случалось. — Но как же...

— Вернете, когда явитесь получать отказ. — Зав повел очками в сторону женщины, которую звали Аллой Михайловной.

Шутка могла бы прозвучать двусмысленно, если бы эта женщина не была в столь почтенном возрасте. Храмов положил журналы в портфель.

— Огромное спасибо. Извините. — Он поклонился, но Анисим Михайлович не прощался, вышел вместе с ним.

В коридоре Анисим Михайлович взял Храмова под руку и заговорил совсем другим тоном, очень доверительно:

— Вам когда-нибудь приходилось заниматься редактированием?

— Нет. — Храмов чувствовал себя удивительно свободно с этим человеком, хотя они были знакомы всего пятнадцать минут. — А почему вы спрашиваете?

— Не хотите попробовать?

— А это что?

— Очерки, статьи, рассказы.

— На русском?

— Да. Переводные. С английского. Я потому и говорю с вами, что вы знаете язык.

— И оригиналы есть?

— Есть. — Анисим Михайлович остановил его в небольшом холле. — Хотите попробовать?

— С удовольствием.

— Подождите меня.

Он вернулся с голубовато-серой папкой в руке.

— Вот. Здесь сорок страниц. И оригиналы. Сможете принести через неделю?

— Постараюсь. А править прямо на этих страничках?

— Да.

— Карандашом?

— Можно чернилами.

— Ясно.

— Запишите на .всякий случай мой рабочий телефон.

Храмов спрятал папку в портфель, записал телефон. Анисим Михайлович протянул руку.

— До свидания.

Рука у него была мягкая, как пастила...

Шагая к центру, Храмов мысленно восстанавливал секунда за секундой свой краткий, но так неожиданно закончившийся визит в редакцию. Скоропалительность, с которой Анисим Михайлович сделал свое предложение, его удивляла. Но, может, так вообще принято в журналистской и литературной среде?

Не менее удивительным было разительное несоответствие внешности этого человека и его имени. Анисим... Храмову представлялось, что обладатель такого имени должен, во-первых, жить в деревне, а во-вторых, быть дюжим, ражим мужиком. Или, наоборот, затюканным, облезлым мужичонкой. Это, конечно, из области фантазии, но, во всяком случае, Храмову так подсказывало воображение: Анисимов он до сих пор в жизни не встречал...

Вечером он с неведомым доселе удовольствием принялся за работу. В папке оказались две статьи и рассказ. Бумага необыкновенно белая и плотная, шрифт на машинке явно не наш — заметно мельче, и рисунок букв другой. Анисим — так стал звать про себя Храмов скорого на решения заведующего литературным отделом — дал ему второй экземпляр, из-под копирки. Ну, да, понятно: если он, Храмов, только зря измарает этот экземпляр, у Анисима останется для работы первый.

Сначала Храмов прочел все насквозь. Перевод был плохой. Собственно, не перевод, а подстрочник, калька. Непохоже, чтобы переводил русский. Статьи посвящены Америке.

Затем он приступил к правке, сверяясь с английским оригиналом. Правил все-таки карандашом, чтобы после обвести чернилами.

В школе за сочинения он неизменно получал пятерки, ошибок не допускал. Значит, кое-какая культура языка у него есть. А сейчас он видел перед глазами вывернутые наизнанку, скособоченные, искалеченные фразы. Эта работа представлялась ему работой костоправа, починяющего вывихнутые руки и ноги.

Через неделю он принес Анисиму выправленные рукописи. Тот посмотрел страниц пять и объявил:

— По-моему, недурно. Кажется, у нас с вами дело пойдет. Кстати, и рассказ ваш неплох.

Храмов рос в собственных глазах. Со злорадством вспомнил забракованную диссертацию.

— Будете печатать? — спросил он.

— Заслали в набор. Посмотрим. Вы запишите, пожалуйста, мой домашний телефон и адрес.

Храмов записал.

— Скажем... скажем, встретимся через два дня. После восьми.

Через два дня Храмов в девять часов вечера звонил в квартиру дома на Беговой улице. Дверь еще не открылась, а он уже обонял какие-то вкусные запахи, сочившиеся из этой квартиры.

Анисим был в жемчужного цвета шелковом халате до пола, под халатом рубаха с галстуком. Видно, пришел совсем недавно.

— Прошу. Снимайте пальто.

Посреди большой светлой комнаты стоял круглый стол, на котором были разбросаны журналы, ярко раскрашенные консервные банки, три трубки с длинными прямыми мундштуками.

— Располагайтесь, Евгений, — сказал Анисим, показывая на кресло. — Курите?

— Нет.

— Сейчас сварим кофе. Прошу, будьте как дома.

Анисим ногтем открыл крышечку одной из банок, набил трубку, закурил и пошел на кухню. Храмов понял, что так вкусно пахнет: табак и кофе. Но что это за табак? Он никогда не видел его в такой упаковке... Храмов не удержался, взял открытую банку, понюхал. За этим и застал его Анисим, вошедший с двумя чашками кофе. Храмов смутился. Но Анисим, поставив передним чашку и лукаво поглядев поверх очков, легко снял неловкость:

— Что, хочется закурить?

— Это, по-моему, можно и есть.

— Не устроить ли вам жевательный табак?

— Ну что вы, не надо!

Анисим показал ему трубкой на чашку, сам сделал несколько глотков.

— Могу я вас звать просто Женей?

— Конечно.

— Я ведь намного старше... Да... Так вот, Женя, работа ваша меня вполне устраивает. Будем продолжать. А пока... — Анисим обернулся, взял с тахты конверт и положил его перед Храмовым. — Здесь четыре тысячи рублей.

— Но, Анисим Михайлович, я же работал непрофессионально! — воскликнул Храмов.

— Очень даже профессионально. И я вам сейчас же дам еще порцию для правки.

— Но это слишком много — четыре тысячи, — уже спокойнее сказал Храмов, накрывая конверт рукой.

— Такие у нас расценки. Берите. Это честные деньги.

Храмов не заставил себя уговаривать дольше, положил конверт во внутренний карман.

— Вы не интересуетесь, для кого работали? — спросил Анисим.

— Если не секрет.

— Есть одно американское издание на русском языке. Вам его читать, наверное, не приходилось.

— Наверняка не приходилось.

— Хотите выпить чего-нибудь?

— В принципе я не пью. Разве что каплю вина.

Анисим пошел на кухню, а Храмов огляделся. Его поразил стоявший в углу на столике огромный плоский приемник, чернеющий эбонитом и сверкающий никелем. Анисим принес два стакана и бутылку с золотым вином. Когда пробка была открыта, запахло апельсином. Анисим налил по половине и, подавая пример, отпил глоток. И заговорил:

— Видите ли, Женя, я не только заведую отделом литературы, я еще и редактор этого американского издания на русском языке.

Храмов ждал продолжения.

— Американцы — наши друзья. Я занимаю у них должность совершенно официально, с ведома советских властей. Следовательно, вам, дружок, нечего опасаться. А меня вы просто выручите, потому что литредактор, работавший до вас, внезапно уехал из Москвы. Вы не будете в обиде, уверяю. — Он сделал еще глоток.

— Я не опасаюсь.

— И правильно делаете. Вы член партии?

— Нет.

— Тем лучше, — обронил Анисим, а Храмов отметил про себя, что это вроде бы нелогично. Но Анисим, кажется, угадал его мысли,

— Я говорю, тем лучше, потому что вам ни с кем ни о чем не надо советоваться. Но вас не удивляет, что я так быстро проникся к вам доверием?

— Если откровенно — удивляет.

Анисим чиркнул спичкой, раскурил трубку, спросил, не глядя на Храмова:

— Я не произвожу впечатления компанейского парня, не правда ли?

Храмов улыбнулся.

— Нисколько.

— Но со своими я свой. Вы, по-моему, тоже не очень-то компанейский.

— Пожалуй.

— Вот видите, значит, мы с вами — свои. И я это сразу понял. И никакого шаманства. Поживете с мое — тоже научитесь. Еще налить? Или кофе?

— Спасибо, ничего не надо.

Анисим достал из портфеля, стоявшего возле тахты, папку с рукописью.

— Вот еще порция, здесь тридцать семь страниц. Срок — пять дней.

— Хорошо.

— У вас дома есть телефон?

— Есть.

Записав номер, Анисим посмотрел на часы и встал.

— Возможно, я вам позвоню и раньше. Надо вас показать начальству. Я-то русский редактор, а есть и заокеанский. Никаких анкет не потребуется, простое знакомство.

Одеваясь в коридоре, Храмов обратил внимание на дверь, ведущую в другую комнату. На ней была наклеена большая, с метр в высоту и с полметра в ширину, фотография, изображавшая голову осьминога. Его глазки смотрели очень выразительно.

Анисим подарил Храмову на прощание обворожительную улыбку и дал пожать свою пухлую руку.

Выйдя на холод, Храмов явственно ощутил исходящий от одежды кофейно-табачно-апельсиновый запах — так он пропитался весь у Анисима.

Удивительная личность, думал он. Вещи, окружающие этого человека, создают какую-то пряную атмосферу исключительности, недоступности. Прекрасная атмосфера!

Храмов впервые в жизни готов был признать над собою превосходство другого, уже признавал. Ему даже хотелось подражать Анисиму.

Да, но такое подражание, вероятно, стоит немалых денег? Что ж, он их заработает, Издание выходит официально. И сам Анисим открыто, официально работает редактором, одновременно заведуя отделом в крупнейшей редакции. Чего же здесь предосудительного?

Удаль чувствовал Храмов. Он взял такси, тоже впервые в жизни.

Дома он сосчитал деньги. Сорок сотенных, совершенно новеньких, гремевших в пальцах, как фольга. Жаль сгибать пополам и тратить такие жаль...

Анисим позвонил через день, под вечер. Голос звучал приподнято:

— Привет, Женя! Вы можете быть свободны завтра в четыре часа?

— Да, в любое время.

— Если быть совсем точным, мы должны встретиться без четверти четыре на Смоленской.

— Я готов.

— Знаете гастрономический магазин на углу Арбата и Смоленской?

— Не бывал, но знаю.

— Там несколько входов. Вы входите с угла. Слева от дверей — отдел соков. Будьте там.

— Хорошо.

— Без четверти четыре.

...Храмов не любил опаздывать, поэтому Анисим, явившийся без десяти четыре, застал его там, где условились. У Анисима был тяжелый портфель. Храмов свой оставил дома, поэтому предложил:

— Дайте я понесу.

— Спасибо, дружок, — охотно согласился тот.

Они перешли на другую сторону улицы и пошли по Арбату, но тут же свернули направо, на улицу Веснина.

— Не робейте, американцы — люди простые... Ничему не удивляйтесь... Ведите себя естественно... — Анисим говорил прерывисто. У него, кажется, была одышка. — Вот, пришли... — Они остановились перед особняком.

Анисим выдернул из кармана большой клетчатый платок, вытер переносье, вытер под глазами, посмотрел направо, налево, взглянул на часы. Вроде давал себе время отдышаться. Потом сказал:

— Пора.

В прихожей они отдали пальто и шапки швейцару. Из прихожей через широкий проем в противоположной стене, по бокам драпированный материей, был виден светлый холл, куда вело несколько ступеней. Прямо против них, лицом к дверям, сидела машинистка. Она печатала. Над пепельницей стоял голубой жгут дыма. Анисим поманил Храмова за собой. Они поднялись в холл, Анисим поздоровался с машинисткой, повернулся направо и застыл. Проследив за его взглядом, Храмов увидел в углу человека, стоявшего на руках. Ноги уперты в стену где-то под потолком, пепельного цвета пиджак спал вниз, едва держится на плечах, галстук лижет языком светлый ковер. Окончив «производственную гимнастику», человек оттолкнулся ногами от стены, принял нормальное положение, отряхнул одну о другую руки и, подойдя, протянул правую Анисиму, сказав по-русски:

— Ковер чистый.

Анисим сделался как-то суетлив.

— Мистер Смит, разрешите представить моего молодого коллегу. Мистер Евгений Храмов. Он будет нашим литературным редактором. Я вам уже говорил о нем.

Мистер Смит протянул руку Храмову, прямо глядя при этом ему в глаза своими серо-голубыми, совершенно русскими глазами. Он был выше Храмова почти на полголовы, а у Храмова рост — сто восемьдесят сантиметров. Худой. В выражении лица проскальзывает что-то мальчишеское.

— Очень приятно, мистер Храмов. Будем работать вместе.

— Очень рад.

И мистер Смит, еще раз внимательно посмотрев на Храмова, стремительно покинул холл.

— Вот и все! — веселым тенорком громко сказал Анисим, как говорит добрый доктор малышу, боявшемуся показать горлышко. — Вы свободны, мой дорогой мистер Храмов!

— А вы разве не идете?

— Мне надо тут побыть еще немножко.

Храмов все стоял, словно ему не хотелось уходить.

— Знаете, кто это? — Анисим перешел на шепот. — Очень, очень большой шеф. Идите. Вы приняты.

...У Храмова завелись крупные деньги. Он шутя за неделю зарабатывал у Анисима шесть тысяч — так было каждый месяц. То, что он когда-то снял с книжки, было снова положено в сберкассу и служило неприкосновенным запасом. Теперь он клал на книжку аспирантскую тысячу, а остальное тратил. Он резко изменил свои привычки, словно какая-то плотина прорвалась. Анисим приносил для него по дешевой цене американские костюмы, туфли, рубашки, галстуки. Он купил золотые запонки. Он стал ходить к маникюрше. В полгода он сделался неузнаваем. Ради того, чтобы возможность доставать прекрасный трубочный табак не пропадала зря, он научился курить. Анисим подарил ему английскую трубку, сказав, что это из самых дорогих. Такие трубки раздаются матросам королевского флота вместе с табаком, матросы в плавании целый год обкуривают их. Трубка, обкуренная в море, обретает особые свойства...

Храмов не постеснялся и спросил, может ли Анисим помочь приобрести такой же приемник, какой стоит у него дома, и Анисим продал ему свой приемник за полцены.

И вот — стоп. Как-то поздно вечером в квартире Киреевых зазвонил телефон, просили Храмова. Он взял трубку из рук дяди Лени.

— Слушаю.

— Евгений Петрович? — спросил вежливый мужской голос.

— Да.

— Это говорят из Министерства госбезопасности.

Храмов повернулся лицом к стене, сказал тише:

— Да, слушаю.

— Мне нужно с вами поговорить.

— Пожалуйста.

— Не по телефону. Будьте, пожалуйста, завтра в пять вечера у парикмахерской на Кузнецком мосту. Наверху, ближе к Дзержинке, эта парикмахерская. Знаете?

— Знаю.

— Домашним скажите, если спросят: звонил кто-нибудь из института.

— Хорошо.

Уже положив трубку, он спохватился: а как же они друг друга узнают? И этот товарищ тоже ничего не сказал... Стало быть, его, Храмова, узнают...

У парикмахерской к нему подошел человек неприметной наружности, лет на десять старше его, в черном пальто, в серой мерлушковой шапке.

— Евгений Петрович, здравствуйте.

— Здравствуйте.

— Перейдем улицу.

Они вошли в приемную КГБ, и там в одной из комнат состоялся недолгий разговор.

— Мы пригласили вас для того, чтобы предупредить. Вы человек уже не молодой, правомочный, образованный, должны все понять правильно. Путь, которым вы идете, может завести вас очень далеко. — Он помолчал. — Вы давно знакомы с Анисимом Михайловичем?

— С сентября... с конца сентября.

— На какой почве познакомились?

— Я принес в редакцию рассказ...

— А потом?

— Рассказ набрали, но так и не напечатали. Анисим Михайлович предложил мне редактировать переводы с английского...

— Больше ничего не предлагал?

— Н-нет.

— Знакомил вас с кем-нибудь?

— На улице Веснина мы были в каком-то особняке. Там он меня представил мистеру Смиту,

— Вы знаете, кто это?

— Понятия не имею. Какой-то большой начальник.

— Не предлагали вам сотрудничества другого толка, помимо редактирования?

— Н-нет.

— А много он вам платит за работу?

— Тысяч шесть в месяц.

— Вы считаете, плата справедливая?

— Более чем справедливая.

— Вот именно — более. — Он встал. — Советуем вам найти другую работу.

— Хорошо, обязательно... Но мне, собственно, и не надо, я в аспирантуре.

— Вот именно. Приятно, что вы все поняли. Будьте здоровы.

— Мне можно идти? — удивился Храмов.

— С одним условием: о нашем разговоре никому не сообщать.

И все...

Анисим Михайлович вскоре был арестован и осужден. Чуть позже Храмову стало известно, что мистер Смит — матерый разведчик.

Храмов благодарил судьбу, что сам не попал в нехорошую историю, точнее, не судьбу, а того товарища, который беседовал с ним в приемной на Кузнецком. Но благодарил лишь до той поры, пока не улетучился страх. А потом начал ругать, и чем дальше, тем злее. Он горевал. Ничто не утешало его. Защита диссертации прошла отлично — ему никакой радости. Пригласили на работу в институт — он в запальчивости отказался. Ректор позвал его к себе в кабинет и смущенно взывал к его гражданской совести: мол, институт, а если быть точным, то государство через институт потратило на образование Храмова достаточно, чтобы ожидать от него какой-то отдачи. Храмов отвечал ректору, не выбирая выражений, и хлопнул дверью. Вызванный в партбюро, хотя и был беспартийный, он услышал более жесткие слова. Ему напомнили, что он получал сначала студенческую, а потом аспирантскую стипендию в течение девяти лет, положили перед его глазами вычисленную кем-то и записанную на бумажке сумму, в которую обошлось государству его обучение и которая составлялась из зарплаты преподавателей, стоимости оборудования и т. п. Ему уже тридцать два года, а он не работал ни часу...

Он не внял ничему. И ушел не простясь.

Позже Храмов склонен был объяснять собственное поведение временной невменяемостью. Но он был вменяем. Скорее тогдашнюю его демонстрацию следует расценить как своеобразную и несколько запоздалую тризну по Анисиму. Крах человека, которого единственно он взял себе за образец, выбил у Храмова почву из-под ног, образовал пустоту в его жизни. По прошествии многих лет он признается, что никто — ни мать, ни отец — не оказал на него такого влияния, как Анисим, вернее, не он сам как личность, а все, что он собою олицетворял, что окружало и сопутствовало ему.

Он все забыл, все бросил. Лежал дома. Жена дяди Лени готовила ему, он ел и снова ложился.

У Петра и Ольги, живших в отдельной квартире на Зубовском бульваре, родилась дочка, звали его на символические крестины в символические кумовья — не пошел. Звонила много раз женщина, которой он клялся в любви три месяца назад, — сказал, чтоб не звонила. Кризис духа, если можно определить так капризы затосковавшей по кудеснику Анисиму великовозрастной институтки в брюках, разрешился неожиданно просто. Храмов вдруг собрался в один день и уехал отдыхать к морю — в тот благословенный город, где живет и поныне. Прогуливаясь однажды по улице, он увидел объявление, гласившее, что технологический институт объявляет конкурс на замещение вакантной должности преподавателя. Профиль ему подходил. Город очень понравился. Храмов собрал необходимые документы, для чего пришлось съездить в Москву, подал их в институт, и место осталось за ним.

Все вроде бы налаживалось. Студенты его полюбили. Год он жил в гостинице, потом ему дали комнату, а потом и квартиру, отличную однокомнатную квартиру в старом доме, перепланированном и имеющем все удобства. Вскоре его сделали старшим преподавателем.

В 1951 году летом умер отец, но он на похороны не ездил, так как Петр не мог его разыскать, он никому не сообщал своего адреса. Мать переехала к Петру и через два месяца скончалась. И ее не хоронил младший сын. Об этих двух смертях он узнал лишь в 1952 году, когда ездил в Москву во время отпуска. Петр в разговоре опять назвал его «ленинградцем», и Евгений Петрович Храмов больше брата не навещал.

И дядю Леню хоронить он не ездил. Он отрезал прошлое навсегда. Так ему было удобнее. Время шло. Честолюбие вновь вспыхнуло в его душе, он снова сделал попытку написать докторскую диссертацию. Но не было ни материала, ни темы, ни свежести мысли. Он с ужасом осознал, что никогда уже ничего не напишет. А кругом поднималось молодое, напористое, глядящее только вперед и не оглядывающееся по сторонам. А он смотрел ему вослед, в спину, зависть своим остреньким жалом все больнее колола его. Ни мимолетные, легкие успехи у женщин, ни обилие денег не утешали его. Он катастрофически старел душой и отставал в развитии, — тут уместно вспомнить, что он в свое время развивался быстрее сверстников. К 1974 году это был уже, так сказать, законченный старик, старик в пятьдесят восемь лет.

В 1973-м скончался от инфаркта Петр, следом за своей женой Ольгой, у которой был рак печени. Храмов превозмог себя, отправился на похороны, потому что получил телеграмму от его дочери Гали, оставшейся круглой сиротой. Правда, в применении к двадцатипятилетней женщине слово «сирота», как считал Храмов, несколько отдает карикатурой, но она сама назвала себя так, сказав ему со слезами на глазах, когда они встретились у открытого гроба: «Дядя Женя, я теперь совсем сирота». Или он не прав насчет карикатурности? Может быть, иногда человек становится сиротой и в пятьдесят лет?

Он уехал прямо с кладбища, не пожелав остаться на поминки: его пугали незнакомые люди с суровыми лицами — многие в военном, — собравшиеся на похороны Петра.

Нет, наверное, никто никогда не разрешит загадку, почему два родных брата, наследовавшие одну кровь и выросшие в одном обществе, бывают порою разительно непохожи.

...Обо всем этом и еще о многом другом в мельчайших подробностях будет вслух горько вспоминать Евгений Петрович Храмов перед чужим человеком, годящимся ему в сыновья, и перед магнитофоном. А нам нужно продолжать рассказ о текущих событиях, предварив его небольшой оговоркой.

В описываемой истории есть только два случайных совпадения. Одно из них никакого значения не имеет. Другое сыграло определенную роль в том, что капитан Краснов едва не почел себя профессионально несостоятельным, потому что совпадение это заставило его усомниться в правильности своей версии. Но, может быть, так даже лучше: лишний опыт никому не мешает, вернее, опыт лишним не бывает, если иметь в виду опыт порядочных людей.