V.

V.

Упрекать ДПНИ и сочувствующую (в разрешенных пределах, конечно) ему «Комсомольскую правду» в том, что они пиарятся на этом убийстве, было бы лицемерием. Если бы не медийная активность националистов, никто за пределами микрорайона просто не узнал бы о том, что была на свете такая Аня Бешнова, которую в ночь на 1 октября изнасиловали и убили. Скорее всего (о куртке с надписью «Фитинг» говорили сразу несколько свидетелей) убийца действительно был дворником, а большинство из них в Можайском районе, как и во всей Москве, — люди из Средней Азии. Но если вдруг однажды все таджики и узбеки исчезнут из Москвы и даже если в Можайском районе не останется ни одного брюнета, на которого можно надеть куртку с надписью «Фитинг», — что изменится в этих краях? 15-летние девочки перестанут пить водку, изменять парням и ходить ночами по темным улицам?

Ничего не изменится, конечно.

«Не забыто это опозданье»

Трусость и предательство

Александр Храмчихин  

 

Весенне-летняя кампания 1915 года стала катастрофической для нашей армии. Она была отброшена немцами на 500 км на восток, оставила Польшу, Литву, часть Белоруссии. Хотя немцы не выполнили свою изначальную задачу — окружение и уничтожение Русской армии, но одержали безусловную победу. Если разгром армии Самсонова в Восточной Пруссии в 1914 году еще можно было считать отдельным, пусть и крайне неприятным эпизодом, 15-й год показал, что дело наше плохо, в принципе и системно.

В конце июля русские сдали Варшаву. Отход из Польши был совершенно неизбежен. Перед командованием Северо-Западного фронта встал вопрос о том, что делать с находящейся рядом с Варшавой сильнейшей русской крепостью — Новогеоргиевском? С одной стороны, отступление армии обрекало крепость на сдачу, гарнизон, соответственно, погибал или оказывался в плену. С другой стороны, укрепления Новогеоргиевска были очень прочными, запасы продовольствия, снарядов, патронов в крепости — огромными. Крепость могла сражаться очень долго, приковывая к себе значительные силы врага и, таким образом, сдерживая и ослабляя его наступательный порыв, помогая отходящей армии. Возможно, если бы Новогеоргиевск действительно держался долго, это позволило бы нам отступить не так далеко на восток, как это получилось на самом деле.

Перед командованием Северо-Западного фронта стоял выбор — взорвать крепость самим и спасти гарнизон, либо приказать ему стоять насмерть, сдерживая силы противника. Начштаба СЗФ генерал Алексеев выбрал третий вариант, самый плохой. Ему было жалко просто так бросить замечательную крепость. И опытный гарнизон (27-й корпус), прекрасно изучивший Новогеоргиевск и окрестности, ему тоже было жалко. Поэтому гарнизон он из крепости вывел, заменив его четырьмя пехотными дивизиями, сформированными из ополченцев, совершенно не знавших крепости и крайне слабо подготовленных в боевом и психологическом отношении.

27 июля к Новогеоргиевску подошли немецкие войска (также четыре дивизии) под командованием генерала Безелера. У немцев было 400 тяжелых орудий, русский гарнизон имел 1 200 орудий. При таком соотношении сил крепость могла продержаться, как минимум, несколько месяцев.

Уже к 3 августа немцы захватили несколько укреплений, что, однако, фатальным не было. Но, увы, боевой дух гарнизона находился на нуле. 6 августа комендант крепости генерал Бобырь перебежал к немцам и уже от них приказал гарнизону капитулировать. Этот приказ был беспрекословно выполнен. Гарнизон потерял около 3 тыс. человек убитыми, 83 тыс. (в том числе 7 тыс. раненых) попали в плен. Среди них оказались 23 генерала и 2,1 тыс. офицеров. Почти все орудия крепости достались немцам в целости и сохранности и были отправлены ими на фронт. Потом, в конце войны, они стали трофеями французов.

Кто в этой истории хуже — комендант гарнизона, сам гарнизон, генерал Алексеев, напоминающий здесь мелкого лавочника, сказать сложно. Концентрация глупости, трусости и предательства на единицу времени и пространства оказалась слишком высокой. Это был явный симптом того, что мы быстро катимся в пропасть.

Еще одна печальная история случилась в тех же местах 29 годами позже. Страна была уже другая, в пропасть она не катилась, наоборот, вылезала из нее, обрушивая туда старого противника — немцев. Но история вышла нехорошая.

Начиналось все замечательно. 23 июня 1944 года Советская армия приступила к проведению операции «Багратион», ставшей ее лучшей стратегической операцией за всю Великую Отечественную войну. Немецкая группа армий «Центр», противостоявшая нашим войскам в Белоруссии, была уничтожена практически полностью. К концу июля наши войска, значительно превзойдя первоначальные задачи, поставленные Ставкой, вышли к Висле, вступив, таким образом, на территорию Польши.

«Польский вопрос» во время войны был очень болезненным, поэтому он поднимался на всех встречах Большой Тройки. Великобритания именно из-за Польши в сентябре 1939 года вступила во Вторую мировую. В свою очередь, Сталин, в тот момент поделивший Польшу с Гитлером, не собирался возвращать этой стране Западную Белоруссию и Западную Украину. Союзники сошлись на том, что эти территориальные потери будут компенсированы Польше за счет побежденной Германии. Другая составная часть «польского вопроса», однако, осталась нерешенной — кто будет руководить этой страной после войны.

Находившееся в Лондоне польское правительство генерала Сикорского территориальных изменений признавать не хотело, поэтому Москву оно категорически не устраивало. В июле 1944 года был образован Польский комитет национального освобождения, который возглавил Э. Б. Осубка-Моравский. Именно он стал главой правительства на освобожденных Советской армией землях Восточной Польши (оно разместилось в Люблине). Подчиняющиеся ПКНО части Войска Польского, сражавшиеся вместе с СА, вступили в прямую конфронтацию с партизанами из Армии Крайовой, подчинявшейся лондонскому правительству (этой армией командовал генерал Т. Бур-Комаровский). Из Москвы пришел прямой приказ разоружать отряды АК.

В ответ на это польское правительство в Лондоне решило провести операцию «Буря». Предполагалось до подхода советских частей своими силами освободить Варшаву и перебраться туда с помощью английских ВВС. Москва должна была согласиться с тем, что законная польская власть теперь находится в столице Польши, а не Великобритании.

1 августа, когда советские войска подошли к восточному пригороду Варшавы (он называется Прага), а немецкая администрация польской столицы готовилась к эвакуации, Бур-Комаровский, имевший в своем распоряжении 20 тыс. бойцов, начал восстание. Силы восставших быстро увеличились вдвое за счет горожан, к 6 августа большая часть Варшавы была под контролем восставших.

Однако Гитлер сдавать город не собирался и приказал подавить восстание. Чем и занялись направленные в Варшаву части СС. Среди них особо отличилась бригада Оскара Дирлевангера, состоявшаяся из уголовников, идейных карателей и восточных добровольцев. Даже их коллеги из других подразделений СС считали действия бригады слишком жестокими. Восставшие испытывали все более острый дефицит продовольствия, медикаментов, боеприпасов, а тяжелого вооружения вообще не имели. Грузы, сбрасывавшиеся самолетами британских ВВС, никоим образом не спасали положения, тем более что далеко не все они попадали в расположение повстанцев.

А советские войска, подошедшие к Варшаве вплотную, вдруг остановились.

Безусловно, у этой остановки были объективные причины. Операция «Багратион», как уже было сказано, оказалась слишком триумфальной, 1-й и 2-й Белорусские фронты прошли гораздо большее расстояние, чем предполагалось изначально. Войска устали, коммуникации растянулись, сопротивление немцев все более усиливалось. Тем не менее, до начала восстания Ставка планировала наступать и дальше. А потом вдруг передумала.

Лишь 29 августа войска 2-го Белорусского фронта начали форсировать реку Нарев к северу от Варшавы, создав на западном берегу несколько плацдармов. 11 сентября части 1-го Белорусского фронта двинулись в направлении Праги (той, что пригород Варшавы) и к 14 сентября ее заняли (до начала варшавского восстания захват Праги планировался на 5-8 августа). Теперь польская столица, где восстание все еще продолжалось, находилась на другом берегу Вислы по отношению к нашим войскам. Советские артиллерия и авиация начали оказывать повстанцам непосредственную огневую поддержку, самолеты советских ВВС начали сбрасывать им оружие, медикаменты и боеприпасы. Более того, 15 сентября 3-я пехотная дивизия Войска Польского, усиленная советскими артиллерийскими частями, начала форсировать Вислу.

Эти факты, казалось бы, снимают с нас подозрения в том, что Москва сознательно не хотела помогать восставшим, политические позиции которых ее категорически не устраивали. Однако то, как была проведена операция форсирования, подозрения возрождают. Почему была задействована всего одна дивизия, хотя в районе Праги у нас стояли три армии? Немцы довольно быстро сбросили ее назад в Вислу. Из 2 614 человек, переправившихся на западный берег, погибло и пропало без вести 1 987.

Невольно напрашиваются аналогии с англо-канадским десантом в Дьеппе. В августе 1942 года 6 тыс. морских пехотинцев высадились на французское побережье, попытавшись захватить порт Дьепп. Операция закончилась провалом, потери десанта превысили 50 % личного состава. Большинство историков считает, что Лондон таким образом показал Москве, что открытие Второго фронта — дело безнадежное. Пусть Сталин больше его не просит. Двумя годами позже Сталин, видимо, устроил «Дьепп на Висле», показав Лондону, что сделал все, что мог, да не вышло. Спасти повстанцев невозможно. Кроме того, Иосиф Виссарионович запретил самолетам союзников, сбрасывавшим грузы войскам Бур-Комаровского, совершать посадку на советских аэродромах.

2 октября восставшие капитулировали. Погибло 225 тыс. повстанцев и жителей Варшавы, город был почти полностью разрушен. Армия Крайова понесла огромные, невосполнимые потери. Город был освобожден лишь 17 января 1945 года, в начале Висло-Одерской операции.

Интересно, что во второй половине сентября в 30 км к северу от Варшавы 14 советских дивизий из состава 47-й и 70-й армий яростно штурмовали крепость Модлин — бывший Новогеоргиевск! Тот самый! Это наступление практически ничего не дало, модлинский плацдарм, временно захваченный нашими войсками, был затем ими оставлен. В январе 45-го мы прекрасно обошлись без него. Зато, возможно, именно этих 14 дивизий и не хватило для взятия Варшавы.

Нет сомнений, что со стороны лондонского правительства и собственно Лондона операция «Буря» была мероприятием крайне циничным. Фактически, с помощью советских войск в Варшаве предполагалось посадить антисоветскую польскую власть, заодно заведомо пролив реки польской крови (даже если бы восстание оказалось успешным, потери среди повстанцев и горожан были бы огромными). Очень высокой была вероятность прямой конфронтации между Армией Крайовой, которая бы приобрела в этом случае официальный статус ВС Польши, и Войском Польским (которое тоже считалось «законной» польской армией) и Советской армией. То есть получались гражданская война в Польше и война между Польшей и СССР, хотя еще отнюдь не закончена была война против Германии.

Не факт, однако, что на подлость обязательно отвечать подлостью. При всех вышеописанных объективных трудностях, есть сомнения в том, что Советская армия действительно не могла взять Варшаву в августе или сентябре 44-го. Есть все-таки очень сильное чувство, что политическое руководство СССР этого не хотело. Причем политически это вполне понятно, зачем своими руками помогать силам, мягко говоря, не-дружественным, особенно понимая, каковы могут быть последствия.

Но ведь была здесь и человеческая составляющая. В Варшаве люди воевали против эсэсовцев. Они-то не отвечали за политические интриги. Они сражались против общего с нами врага, который демонстрировал здесь особую варварскую жестокость. Воевали, испытывая острейший дефицит всего. И ждали наших войск.

В моем мозгу, который вдруг сдавило

Как обручем, — но так его, дави! —

Варшавское восстание кровило,

Захлебываясь в собственной крови...

Дрались — худо, бедно ли,

А наши корпуса —

В пригороде медлили

Целых два часа.

В марш-бросок, в атаку ли —

Рвались, как один, —

И танкисты плакали

На броню машин...

Военный эпизод — давно преданье,

В историю ушел, порос быльем, —

Но не забыто это опозданье,

Коль скоро мы заспорили о нем.

Почему же медлили

Наши корпуса?

Почему обедали

Эти два часа?

Потому что, танками,

Мокрыми от слез,

Англичанам с янками

Мы утерли нос!

А может быть, разведка оплошала —

Не доложила?.. Что теперь гадать!

Но вот сейчас читаю я: «Варшава» —

И еду, и хочу не опоздать!

Это написал Высоцкий (стихотворение 1973 года не стало песней, поэтому известно мало). Поэт слегка ошибся, медлили не два часа, а два месяца. Возможно, это была сознательная ошибка для рифмы, строго говоря, это не имеет ни малейшего значения. Владимир Семенович хорошо схватывал суть вещей и явлений в то время, когда это было советским людям еще не положено. Он понял, что мы утерли нос англичанам с янками, это и было главным в данном военном эпизоде. И утерли вопреки желанию бойцов на передовой, которые, как один рвались в атаку, спасать поляков. О политической подоплеке происходящего в Варшаве и ее окрестностях они не знали и знать не хотели. Солдаты не интригуют.

Как известно, в ночь с 8 на 9 мая 1945 года, перед подписанием акта о безоговорочной капитуляции Германии, немецкий фельдмаршал Кейтель, войдя в зал, где должна была проходить данная процедура, и увидев там, кроме представителей Большой Тройки, еще и француза, не удержался от фразы: «А что, французам мы тоже проиграли?» Ирония Кейтеля была вполне законна. Кроме нас, англичан и американцев, только две страны воевали с немцами по-настоящему, всерьез, не жалея себя, — Югославия и Польша. Все остальные страны, оккупированные Гитлером, включая Францию, прекрасно вписались в немецкий «новый порядок», все их сопротивление носило весьма символический, а чаще всего, просто мифический характер. Но вот не заслужили братья-славяне той высокой чести, которой почему-то удостоились французы. И товарищ Сталин не стал ни на чем настаивать.

Конечно, Польша получила территориальную компенсацию на северо-востоке и на западе за счет Восточной Пруссии, Померании и Силезии. «Но не забыто это опозданье». Эпизод с Варшавским восстанием очень надолго останется в памяти. И нашей, и польской. Причем здесь, в отличие от истории с Новогеоргиевском, где доброго слова не заслужил никто, многоплановые подлости, интриги и предательства советских, английских и польских верхов очень контрастируют с героизмом тех, кто воевал против общего врага на обоих берегах Вислы. Они свой долг выполнили. Именно из-за этого история становится горькой и неприятной вдвойне.

Рука дающего

Мздоимство

Наталья Толстая  

 

Несколько раз в жизни я давала взятки. Скажем так: делала госслужащим небольшие подарки. Не о чем говорить. Им было приятно, а мне оказывались услуги вне очереди: восстановить водительские права за один день, а не за полтора месяца, например. Или получить номерок к окулисту за полчаса до приема, а не драться с пенсионерами перед поликлиническим окошком в восемь утра, отстояв перед этим три часа на морозной улице.

Один раз взятку дали и мне. Но в мое отсутствие. Была у меня в университете студентка, училась плохо. Она вступительные экзамены не сдавала, а получила место на филфаке по разнарядке — на Карельскую АССР было выделено одно место, вот Катюша его и получила. Дело в том, что ей повезло с родителями — папа плавал, а мама была профессором Петрозаводского университета, изучала тот период ленинской биографии, который приходился на пребывание вождя в Париже, поэтому Катина мама не вылезала из Франции.

Так вот, Катю представили к отчислению за неуспеваемость. Ну не могла она запомнить, как образуют множественное число шведские существительные. А способов образования, между прочим, шесть. Это вам не английский язык. Прихожу я как-то с работы усталая как собака, ноги не несут, глаза налиты кровью от восьмичасового вглядывания в тексты (при тусклом факультетском освещении). Муж радостно встречает на пороге.

— Тебе подарок принесли!

— Какой еще подарок? От кого?

— Не знаю, не сказали. Какой— то мужчина, приличный, не бандит, просил передать тебе ведро клюквы и ведро брусники. Я их на балкон поставил.

— А мужчина сказал что-нибудь?

— Сказал, что ягоды из карельских лесов и болот, для себя брал. Сплошные витамины. И еще кое-что.

Муж набросил мне на шею связку сушеных грибов.

— Зачем ты берешь подарки от чужих людей? Это же взятка, сейчас ворвется милиция с понятыми!

Помню, как стыдно мне было встречаться взглядом с неуспевающей Катей. А что было делать? Принести ведра в университет? «Верните ягоды вашему папе!»

К счастью, девушку не выгнали, а тихо перевели на отделение русского языка и литературы, куда попадали студенты, отчисленные с престижных кафедр иностранных языков. Катюша благополучно закончила университет и даже защитила на «отлично» дипломное сочинение на тему: «Ленинская тема в карельском эпосе 20-го века».

Моя последняя взятка была судьбоносна. Дело было так. Я заболела, и мне периодически приходилось лежать в больнице. Я долежалась до того, что стала льготником. Что это мне дает, я поняла не сразу. Не до того было. От соседей по палате узнала, что льготники имеют право выбирать: или получать прибавку к пенсии — 450 рэ и самой покупать лекарства или отказаться от этих деньжищ, но зато получать все необходимые лекарства бесплатно. Столкнувшись с тем, что поликлиники отказываются выписывать нужные вам медикаменты (а вы знаете, сколько они стоят? нам Горздрав не разрешает), народ стал брать деньгами. Причем все вылилось в издевательство: каждый год вы обязаны, отстояв километровую очередь, лично отдать заявление об отказе от бесплатных лекарств! Казалось бы, если раз отказался, так и платите по 450 рублей, пока не передумаю или не помру. Фиг вам. Каждое лето, на жаре и в дождь стоят перед Пенсионным фондом старики-льготники, чтобы сдать заявление и отбиться от права получать бесплатные лекарства, которые врачи не хотят давать, разве что пирамидон с пургеном. Поддавшись всеобщему психозу, я тоже отстояла длинную очередь и отказалась от бесплатных лекарств... Позарилась на жалкие полтыщи, как будто мне без них не прожить.

Осенью мне стало хуже. Врач, лечивший меня, сообщил удивительную вещь: есть лекарство, которое должно мне помочь. Я должна делать уколы раз в месяц. Всю жизнь.

— Хотите знать, сколько ваше лекарство стоит? Три тысячи евро. В месяц.

— Вы шутите.

— Нет. Не шучу. Но вы же льготник, вам бесплатно. Я вас научу, как получить рецепт: через главного гематолога города, у него есть такое право. Мы однокурсники.

Радость, охватившая меня, сменилась отчаянием.

— Что мне делать? Я ведь отказалась от бесплатных лекарств.

— Да вы в своем уме?

Было, как сейчас помню, 15 ноября. Я прибежала спозаранку в отделение Пенсионного фонда. В тесном коридоре гвалт и неразбериха: люди не понимают, в какой кабинет занимать очередь. Я от волнения и неопытности битый час простояла в кабинет, где делали перерасчет пенсии, а потом час в тот, где выписывали скидку на радиоточки. Туда, куда мне надо, я попала после обеденного перерыва. Вошла. Объяснила, что хочу аннулировать старое заявление и написать новое, чтобы получать, как льготник, бесплатные лекарства. Ярко-рыжая, немолодая сотрудница порылась в ящике стола и вынула видавшую виды бумагу.

— Женщина, подать новое заявление можно было до 31 октября. Это постановление Совета министров. А сейчас ноябрь. Теперь ждите год и тогда подавайте.

— Я без лекарства не доживу до нового года.

— Ничем не могу помочь. Раньше надо было думать.

— Но раньше мое лекарство не входило в льготный перечень. Неужели нельзя сделать исключение?

— Нельзя! И ходят, и ходят... Не задерживайте очередь. Следующий!

Вернувшись домой, я реанимировала все старые связи, весь мыслимый и немыслимый блат: бывшую соседку, знакомую с губернаторшей, коллегу, у которой бабушка работала в аптекоуправлении и, наконец, племянницу, юрисконсульта в Думе... Никто не помог. Есть постановление правительства. Точка.

Когда положение безвыходно, откуда-то приходят силы. Провалявшись без сна всю ночь, я встала, достала с полки коробку конфет (страшно вспомнить, сколько она там пролежала), свою книгу и снова отправилась в Пенсионный фонд. Я помнила, что в той комнате, где вела прием рыжая инспекторша, была еще одна тетя, секретарь. Тетя сидела за занавеской и делала какие-то выписки. Терять мне было нечего, отстояв очередь, я вошла в кабинет и шмыгнула за занавеску. Тетя скрипела пером и не обращала на меня внимания. Я вынула из сумки конфеты, книгу и положила подарки прямо на ее бумаги. Тетя подняла голову. Я тихим голосом попросила о помощи. Показала заключение врача, выписки и справки о моей грозной болезни. Тетя равнодушно слушала меня. Наконец она разглядела фамилию на обложке книги.

— Ой, это вы выступаете по телевизору?

— Я.

— Да вы что? Правда? Надо девчонкам сказать!

— Пожалуйста, не говорите девчонкам, они меня уже раз отсюда выгоняли.

— Пишите заявление, укажите, что по жизненным показаниям. Ничего не обещаю. Позвоните по этому телефону через две недели.

Когда через две недели я набрала заветный номер, какой-то мужчина, подавляя зевок, сказал, что право получать бесплатно лекарства мне вернули. Господь совершил чудо: позже мне сказали, что я была единственной в Питере, кто добился невозможного. Выходит, ни дачу взятки, ни вранье (ведь это не меня, а мою сестру показывают по телевизору) Господь за грехи не считает... А свою сестру я называю про себя «сестра моя — жизнь».

Умирать, но не сдаваться

Алчность

Эдуард Дорожкин  

 

Нынешний кризис выявил несколько интересных подробностей русского национального характера — не столь очевидных в сытое мирное время.

Во-первых, денежка водится у всех — и особенно у тех, кто любит порассуждать о собственной нищете и невостребованности. Во-вторых, как сын грустит о матери, так мы грустим о деньгах: они у нас одни. Я с удивлением обнаружил, что падение индекса РТС в кризисные дни волнует значительно больше, чем здоровье близких и даже свое собственное. «Не могу уйти с работы, не посмотрев, чем открылась Америка», — констатирует работник компьютерного отдела, сидящий через стенку. Уж, казалось бы, ну ему-то какое дело до падения котировок на американских биржах — ан нет, туда же. И третье: как всякая подлинная страсть, стяжательство не подчиняется законам разума — привычные рыночные законы у нас не действуют, отступают перед напором настоящего чувства.

Признаки этого легкого безумия, сродни тому, которое писатель Довлатов нашел в своем герое Эрике Буше, наличествовали, впрочем, всегда. Взять хотя бы самую человеческую составляющую рыночных отношений — куплю-продажу недвижимости. Уже третий год в платных и бесплатных изданиях про недвижимость болтается один уникальный объект — сорок соток реликтового соснового бора в самом востребованном поселке ближнего Подмосковья, название которого известно настолько хорошо, что просто не хочется лишний раз упоминать его всуе. Я отлично знаю хозяйку участка: это умнейший, образованнейший, нежный, честный, милый, бесконечно обаятельный человек, принадлежность к советской элите умело маскирующий легким богемным напылением. И такой же удивительный у нее земельный надел — вековые сосны, папоротники, ландыши, жасмин — настоящее утро в сосновом лесу. Наблюдатели, как выразилась бы газета «Коммерсант» времен В. Яковлева и М. Соколова, недоумевают, отчего такой фантастический объект никак не найдет нового собственника, который быстренько превратит это дивное сосновое утро в темную ночь, где только пули свистят по степи.

А я расскажу. Как только появляется реальный кавалер, претендент на сосны, стороны усаживаются за стол переговоров. Убедившись в том, что намерения у покупателя серьезные и он готов вытащить из кармана аванс, хозяйка сворачивает переговорный процесс — и на следующий день объявляет новую цену, на 10-20 процентов выше той, по которой объект был выставлен. Покупатель бранится, топочет ножонками, шлет виртуальные проклятия в адрес этой «...ной интеллигенции» — и находит невесту, может, и попроще, зато посговористее. И так — уже три года. Я как-то, на правах старого знакомого, почти друга, спросил у хозяйки, зачем она так издевается над своими риэлторами, над покупателями, рискует, в конце концов, собственной репутацией: ведь мир маленький, и рано или поздно об этих фортелях узнает и ближний круг. «Я не позволю загнать себя в нищету», — был ответ. Замечу, что последний по времени загон в нищету должен был произойти путем передачи на руки инсургентке 12 млн долларов США — но враг не прошел и на сей раз.

Такой способ торговли недвижимостью, довольно обычный для российского рынка, имеет и свое название — «до первого покупателя». На руку продавцам играет и российское законодательство, наглухо защищающее старого собственника от притязаний потенциального покупателя. Даже если продавец принял аванс, он может в любой момент «передумать», попросту вернув деньги. Покупатель такой возможности лишен: если передумает, об авансе придется забыть. Во Франции, скажем, покупателю дается неделя на то, чтобы тщательно обдумать свое решение, — в течение этого времени деньги как бы ничьи, они лежат на счету риэлтора или нотариуса.

Казалось бы, Его Величество кризис должен был решительно переломить эту ситуацию, вразумить хозяев, подстегнуть их к точным, выверенным шагам. Заставить прекратить дурацкую игру в «продаю — не продаю». И, конечно же, как ни крути, а снизить цены. Это вообще так просто: спрос упал, предложение выросло — ясные, понятные сценки из «Капитала». Не тут-то было. Сводки с рынка недвижимости совершенно не соотносятся с вестями из финансового мира. Пока инвестбанкиры, просто банкиры, продавцы автомобилей, страховщики и крупные застройщики роняли скупую слезу над биржевыми сводками, продавцы-частники обдумывали, на сколько же повысить цену, чтобы не продешевить. Некоторые даже взяли тайм-аут, чтобы скушать «Твикс»: по примеру Коробочки, решили сначала разведать, что к чему да почем. Предложение затихло, упав на 11 процентов, а затем выплеснулось вновь — с еще менее гуманным «ценником».

За примером далеко ехать не надо. В писательском поселке Переделкино, рядом с Аверинцевыми-Карагановыми-Сидоровыми-Серебряковыми, уже некоторое время стоит бесхозным участок, 27 соток. По моим сведениям, которые обычно точны, как хрономерты с невшательских мануфактур, пару лет тому назад некто Фаина, владевшая землей по счастливому праву наследования, «уступила» (есть такая очаровательная формулировка: не продала, а именно «уступила» — и в ней тоже видно отношение наших продавцов к покупателям) надел большому инвестору. Инвестор выждал некоторое время — и снова выпустил товар на рынок. Участок получается не то чтобы совсем правильной формы — скорее вытянутый, к тому же с частичкой дома, малопригодной для элитного проживания, ожидаемого обычно покупателями земли по 87 тысяч долларов за сотку. И тут грянул кризис. Воспользовавшись удобной, как нам казалось, ситуацией, мы с друзьями сколотили пул для покупки этой самой частички с 7 сотками. И, готовясь к роли спасителей — потому что рынок встал, никаких продаж нет и пока не предвидится, принесли инвестору свое предложение. Инвестор думал минуту: «Хорошо. Я продам вам 7 соток. По 150 тысяч за сотку». «Отчего же по 150?» — совершенно ошалев от такого поворота, спрашиваем мы. «На дворе кризис», — нашелся инвестор.

Эта ситуация напомнила мне историю про то, как Никита Михалков прирезал к своему участку на Николиной Горе соседские сотки. Пришел к соседям, попросил продать немного земли. Те согласились. Начали оформление. Наконец дошли до разговора о цене. Михалков (все-таки не зря его любят женщины и дети!) предложил максимальную по тем временам — 20 тысяч долларов за сотку. «Тридцать», — ответили продавцы. Михалков им: как же тридцать, если цена — двадцать? «Но вам же, Никита, нужны именно наши сотки, — вежливо ответили соседи. — А наши стоят по тридцать». Вот он, русский рынок недвижимости, осмысленный и беспощадный.

Мой сосед сверху, Карл Степанович, — вроде не никологорец, однако приемами ведения боя владеет вполне. За 34-метровую «однушку» он просит 650 тысяч долларов США без торга. Отчего так умопомрачительно много? Оттого, что продает «не просто так — буду покупать виллу в Португалии». Но на рынке-то стагнация, риэлторы в бессрочном неоплачиваемом отпуске. И в Португалии, кстати говоря, — тоже. Не будет ли подвижек? «Смешно об этом даже говорить. Если до января не отдам (именно так: не „не уйдет“, а „не отдам“, тоже характерная примета. — Э. Д.), выставлю за 700. Сам понимаешь, не хочется терять такую вещь за бесценок». И что тут возразишь? Кризис? Пожалуй, нет аргумента комичнее, чем этот.

Шла Саша по шоссе

«Однажды в провинции» Кати Шагаловой: русский «Трамвай „Желание“»

Денис Горелов  

 

Шестьдесят лет назад трамвай «Желание» довез томную рафине Бланш Дюбуа до конечной остановки. Утраченных грез, склеенных мечт, насилия и дурдома. То, чего она так восторженно трусила последние двадцать лет, сбылось: ее трахнул неандерталец, — и бедное сердце рабы любви не вынесло. Америка ранних 50-х жила революцией мидл-класса, скрывая за громкой вывеской трудное окультуривание зажиточной черни. Медленно вырождающиеся в замкнутых мирах элиты предвкушали нашествие варваров — и гей Теннеси Уильямс наилучшим образом выразил это нервическое вожделение: вот придет пролетарий-пассионарий и всех оприходует. «Нет! Нет! Нет! Нет!» — театрально восклицала Вероника, театрально хлеща по щекам демонического насильника. Уйди, чудовище. Не для тебя цвела.

Вот ты какой, цветочек аленькый. Гы.

В противовес Бланш, звучащей неудачным сценическим псевдонимом, троглодита звали Стэном Ковальски. Русское ухо польской фамилией не испугаешь, но для американцев она значит самое нижнее дно, тартар социальной лестницы. Дикая Россия от веку поставляла Штатам преимущественно Ганфов с Церковерами, и эти знакомые имена котировались там неизмеримо выше. Образ же пролетарской слободы воплощал именно поляк, и ни грана шляхетской пышности не слышалось американцу в его длинных прозвищах — только чавканье жвачки, пивной регот и пристальный, животный взгляд непуганого «естественного человека». Дебютант Брандо смачной победительной повадкой пленил отмирающие классы и породил повсеместную моду на тишотки — до «Трамвая» их носили под рубашку. Потные подмышки стали эмблемой демократического десятилетия.

Жадный страх плебейской экспансии Россия пережила в период олигархического капитала. В те годы Евгений Сидихин трижды сыграл пришельца низов — самодостаточный мокрый торс. Скучающие барыньки влекли его в альков, а он знай мощно улыбался и пожимал бровями. На нем тоже была майка — лоховская голубая с проймами, от которой загар трудовыми полукружьями; модной она не стала — как и фильмы. Прослойка оказалась слишком кисейно-прозрачной, чтоб диктовать вкусы и фобии. Лелеемый последней императрицей идеал «народной монархии» без буферных дворян-мещан осуществился, как грезы Бланш. Сквозная формула Уильямса — безродный самец и наследная фифа с фанаберией — больше не могла рассматриваться с позиций фифы. Да, еще можно было взять Ренату Литвинову и сцепить со злым и хватким Алексеем Серебряковым, чтоб пил и цепко, серебряковски, смотрел поверх стакана — чудо была бы пара. Но — как и первый «Трамвай» — это было бы кино про растоптанный, подвядший, бездыханный цветок, про то, как томную неудачницу занесло в дыру, и дыра ее съела. Зажевала красивыми челюстями варвара-гегемона.

Катя Шагалова сняла кино изнутри, из этой самой глухомани, слегка удивленной пришлою умирающей красотой. Если у Уильямса — Казана интерьер был фоновый, в «Однажды» провинция — действующее лицо, определяющее плохие нервы, плохой характер и плохой конец. Американский режим «с 9 до 5», скудное хозяйство и субботние карты мало влияли на мировоззрение дремучих обывателей — в дальней России торжествует именно активная среда. Запретные знаки с цифрой «5». «Кирпич» на шарнирном шлагбауме поверх лужи. Шпалы в сорняках. Церковные календари, скрывающие жирный коричневый окрас дверей. Место, где зарабатывают одни менты, да и те данью, где только на них модная черная кожа, да и та форменная, где вместо гудка озябший сброд гонят на заработки «Белыми розами», а сабантуи-гульки освещают цепочкой крашеных лампочек.

И все равно, под всем гнетом обстоятельств это не клоака, а скорее даже лакировка действительности. Потому что в чертовой жопе живут четверо красивых и рослых, иногда трезвых дембелей, все они умельцы, собирающие в ремонтной яме рабочие джипы, все они друзья, повязанные горячей точкой, еще не спитые в зюзю, не потомственные синяки, не сорная трава, как большинство русских провинциальных мужчин, далеких от милиции. И бабы у них забористые красотки, с минимальным, для убедительности, исключением. И дети пока похожи на людей.

В остальном — как везде. Постоянный звук льющейся воды. При любых обстоятельствах много водки. Стихийный цветной интернационал — корейский, кавказский и кубинский. Бой стекла, скинов и жен. Бесконечная панорама неубранных объедков, ибо пьется всегда до упора, до забытья.

Белоснежка прибралась, а гномы пришли с шахты и опять надубасились в хлам.

Здесь уже приезжая чайная роза — инородное тело, а неопрятная разруха — чужая среда. Она городская, штучка в самовязаной шапочке с вывертом, в экзальтации скорая на благотворительность, пощечины и взрывы отчаяния, зато, в отличие от прочих, тормознутая на обиходный, деловой секс, единственную животную отраду. Она тоже отсюдашняя, генеральская дочка, застучавшая папе сестриного ухажера из рядовых, отчего он и загремел куда-то в тепло добывать честь и славу, а после пить стоя «за тех, кого с нами нет». Только давно дома не была, научилась городским полуулыбкам, медленным несуетно акцентированным движеньям, дистанционным взглядам. И уже отучилась получать справа в дыню, да может, по молодости и не знала никогда, что значит: «догонит — вообще кранты».

Ей теперь здесь жить.

Вообще, сюжетов о том, как капризная девочка наколдовала себе на жопу приключений, но стала в итоге умницей-разумницей и крошечкой-хаврошечкой, в России был придуман без малого миллион. «Три медведя», «Мистер Твистер», «Цветик-семицветик», «Как Маша поссорилась с подушкой», «Королевство кривых зеркал» и даже адаптированный «Волшебник Изумрудного города». В сегодняшней России их число будет только расти. Ибо в сегодняшней России, как и во всякой нищей и жестокой стране с образованным ядром, наконец-то вызрел свой неореализм — а его столпы любили наблюдать нужду именно глазами принцесс (даже прародитель движения Роберто Росселини в «Стромболи» заслал в сицилийскую глушь свою суперзвездную супругу Ингрид Бергман). У нас под неореализмом принято понимать любые горести низов — напрасно. Ключ неореализма — солидарность беднячества; именно поэтому феллинины «Дорога» и «Ночи Кабирии», рисующие мелкое злонравие хижин, к неореализму отношения не имеют. Зато у нас этого добра залейся — беспричинной русской отзывчивости пополам с бескорыстным людоедством.

Мир, где все друг друга тысячу раз облапошили, трахнули и избили и тысячу же раз друг за друга встали стеной и трудовой копейкой, где в белых рубашках пьют стоя за лучшие годы своей жизни, проведенные на войне с теми, с кем сейчас пьют и делятся последним. Россия, которую неудавшаяся москвичка-возвращенка может только принять, сдаться и ассимилировать — хотя бы через водку и обиходный деловой секс.

Обложечное интервью в «TV-бульваре», которым она так невзначай сверкала всем встречным-поперечным, называлось «Я ЛЮБЛЮ ЖИЗНЬ».

Ну-ну.

Соперники

Большой и Мариинский: два пути на Запад

Вадим Гаевский  Павел Гершензон  

 

Вадим Гаевский: Новое время, которое началось в Большом театре с уходом Григоровича, должно было (что выяснилось не сразу) характеризоваться одним обязательным качеством, одним непременным условием: балетом Большого театра должны руководить выходцы из этого театра — бывшие танцовщики, проработавшие в труппе после окончания школы и до конца. Нельзя сказать, чтобы это было кем-то ясно сформулировано, — все происходило само собой, и все, кто после Григоровича определяли положение дел и руководили балетной труппой — вначале Васильев с Гордеевым, потом Васильев с Фадеечевым, а потом и Борис Акимов, — действительно были людьми, которых можно назвать «своими». Даже Григорович, человек, проработавший в театре тридцать лет, в какой-то мере (особенно в тот момент, когда с ним прощались) казался «чужим», залетной, хоть и надолго оставшейся, птицей. А тут было решено опереться на собственные силы, полагая, что этих сил более чем достаточно. Москва должна была, наконец, бросить вызов Ленинграду и вообще почувствовать себя совершенно самостоятельной художественной институцией, которая уже больше не нуждается ни в каких варягах. Это ощущалось очень ясно — мы, мы, мы... Слово «мы» стало звучать особенно громко после того, как в Кировском театре знаменитым финансово-криминальным скандалом внезапно оборвалась эпоха Виноградова. Москве представился шанс избавиться от комплекса учеников, который всегда присутствовал у выпускников Московского училища: приходя в Большой театр, они встречались с выпускниками Вагановского училища, которые смотрели на них свысока и говорили, что им придется переучиваться. С мальчиками было не так, потому что московская школа была на равных с ленинградцем Александром Пушкиным, а до этого и с Пономаревым, но девочки попадали как бы в филиал Мариинского театра, где им начинали подробно объяснять, как надо танцевать... Короче говоря, с уходом Григоровича из Большого и крахом Виноградова в Кировском у Большого театра появилась возможность самоутверждения. Такая ситуация возникла впервые: впервые Большой театр оказался без ленинградской опеки, путь оказался открыт, но путь этот ни к чему не привел. Потому что единственным достоинством «своих» оказалось то, что они были «свои». Других — художественных, креативных — достоинств они не обнаружили. Были физические силы, была энергия как таковая, жизненная энергия, энергия соревнования, энергия жизни в целом — но творческой, а тем более интеллектуальной энергии не было.

Павел?Гершензон: Кстати, чем занималась власть в этот момент, на кого она бросила Большой театр?

В.?Г. Власть занималась собой. Большой театр получил полную свободу, и оказалось, что это катастрофа. Парадокс состоит в том, что главной мотивацией Большого театра в тот момент было не искусство, а борьба с властью — с чем и пришел в театр Владимир Васильев. И тут выяснилось, что бороться не с кем. Нет власти, с которой можно бороться, и нет власти, которая борется с тобой, — полный тупик (на этом же погорела любимовская Таганка). Большой театр озирался в полной растерянности, не понимая, где враги, где друзья, где «чужие», а где «свои». Где новые люди? Вместо Григоровича — Эйфман? Вместо Ивана Грозного — Павел I? Конечно, в известном смысле это можно назвать сменой монархических домов, но, все-таки это уже было нарушением внутренней конвенции, поскольку Эйфман был не «свой», а опять же «чужой» — не только Большому театру, но и вообще классическому балету. Однако Эйфман обладал одним качеством, которое, по-видимому, Большой театр очень ценил, — он был таким же «чужим» и Мариинскому театру, а это устраивало Васильева и вообще московское руководство.

П.?Г. Именно в этот момент начался очередной приступ ожесточенной конкуренции двух театров...

В.?Г. ...у которой была другая причина: появление в Мариинском театре целой плеяды новых балерин, и прежде всего Ульяны Лопаткиной. О ней Москва тогда мало что знала: ее видели один раз — в номере Джона Ноймайера на юбилейном концерте, посвященном Дудинской. Мы уже совершенно не верили в существование такого типа искусства в балете. Это было действительно чудо, но мы не верили в его жизнестойкость. Казалось, это долго продолжаться не может и ее просто сметет — не какая-то злая воля, положим, Виноградова, которого к тому же в Мариинском театре уже практически и не было, а просто затопчут инерция и ход событий. Но ничего подобного! Мало того: после Лопаткиной появилась Диана Вишнева, которая убила Москву своим «Дон Кихотом», — это были годы ее взлета, два лучших года ее карьеры (нечто подобное я видел только раз — такой же взлет Плисецкой и в том же «Дон Кихоте»). Для нас это было совершенно неожиданно: мы ждали удара от петербургских хореографов (но оказалось, что в Петербурге их нет), а получили удар со стороны Вагановского училища. К тому времени казалось, что «вагановская эпопея» круто оборвалась, что она закончилась с уходом со сцены Ирины Александровны Колпаковой, которую Москва очень почитала и которая в нашем сознании была последней. И вдруг появились другие, способные танцевать «большой балет», придавая ему абсолютно новое качество, новый блеск и даже новые художественные оправдания. Это было чем-то совершенно невозможным — само понятие «большой балет» было для нас понятием запретным, против него восставала вся наша душа, потому что на наших глазах «большой балет» выродился. Но Мариинский театр показал на гастролях такое «Лебединое озеро», такую «Баядерку», такого «Дон Кихота», что стало понятно: «большой балет» в классической его форме — не балеты Григоровича, а именно балеты XIX века, которые в Москве были, в общем-то, задвинуты на вторые роли, — эти балеты живут, они есть абсолютно современное искусство. Конечно, с этим было сложно смириться, и я знаю, с каким трудом приняло эту новую ситуацию руководство Большого театра. Чего только не говорили почти публично о той же Лопаткиной: прежде всего, что она «невыворотно» танцует. Васильев заявил, что у него в Большом театре работает одновременно шесть Лопаткиных...

П.?Г. ...и параллельно уговаривал ее уйти в Большой театр — вероятно седьмой. Вообще, о Лопаткиной можно сказать что угодно, только не то, что она танцует «невыворотно», потому что она танцует «выворотно» даже по строгим питерским канонам.

В.?Г. Тем не менее это говорилось, и видно было, насколько задет Большой театр. Выступая на радиостанции «Эхо Москвы», прима Большого заявила, что молодые танцовщицы Мариинского театра — это продукт критики, что их на самом деле нет. Но публика уже так не думала, и когда стало ясно, что противопоставить им Большой театр ничего не может — начались поиски замены Васильеву. Между прочим, это был единственный способ избавиться от его «Лебединого озера»: нельзя было допустить, чтобы в тот момент, когда наметилась тенденция к возрождению «национального самосознания», к возвращению таких понятий, как «национальная гордость», «национальная традиция», — нельзя было допустить, чтобы в такой момент «национальный» балет «Лебединое озеро» шел «на главной сцене страны» (как тогда стал официально именоваться Большой театр) в таком несуразном виде. По-моему, Васильева убрали для того, чтобы убрать его «Лебединое озеро». Как только он ушел, было возвращено «Лебединое озеро» Григоровича — какой-никакой, но все-таки осмысленный спектакль. Итак, выяснилось, что «наших» балетмейстеров просто нет, а «наши» танцовщики не представляют того интереса, который может возместить отсутствие балетмейстера, как это было в 1930-х — 1940-х годах, когда Большой театр был балетом артистов, а не балетмейстеров, и всех это устраивало. Стало очевидно также и то, что мы опять выпали из истории балета, что мы опять что-то пропустили, что история Большого театра состоит из огромных лакун, из пропущенного времени, из пропущенных 1950-х, пропущенных 1960-х и пропущенных 1970-х...

П.?Г. Что вы называете пропущенным временем?

В.?Г. Например, пропущенные 1950-е годы, когда мир — не город Нью-Йорк, а мир — узнал Баланчина. Наша страна и Большой театр сделали вид, что Баланчина нет. На какое-то время мы смогли создать собственную историю балета благодаря первым сочинениям Григоровича, которые именно потому и имели не только внутренний, но и международный успех. Затем нас опять отбросило куда-то в сторону. Мы все время совершали прыжки через десятилетия, ни к чему нас не приближавшие, и снова принимались за решение нашей главной задачи — каким-то образом вернуться в историю балета. Когда же Москва наконец увидела баланчинский «Хрустальный дворец» в исполнении Мариинского театра...

П.?Г. Это было на пресловутых «обменных гастролях» в феврале 1998 года. В финале «Симфонии до мажор» в зрительном зале Большого театра началась истерика, какой я не видел ни до, ни после, ни на одном представлении, ни в одном театре мира. Это был вызов публики — вызов бессмысленному соперничеству двух театров, вызов васильевскому китчу, «большому балету Григоровича», художественной ксенофобии, закрытому обществу. Московская публика поднялась тогда вровень с искусством Баланчина, она была в тот момент гениальна. Кстати, в ответ Большой театр отправил в Петербург васильевскую «Травиату» и васильевское «Лебединое озеро»...

В.?Г. ...которое, как ни странно, было поддержано питерской критикой и питерскими балетоманами, что меня лично поразило, — полная неадекватность оценки.