Глава II ИСПОЛЬЗОВАНИЕ ВОЕННОЙ ИСТОРИИ

Глава II

ИСПОЛЬЗОВАНИЕ ВОЕННОЙ ИСТОРИИ

1. Обвинение рядовых участников Мировой войны, предъявленное к Военной Истории

«Человек всегда гордился войной, — пишет Жан Нортон-Крю[29]. — Он приукрашивал самый акт сражений. Красивыми красками он рисовал кавалерийские штыки и штыковые атаки. Он наделял бойца сверхчеловеческими чувствами: непобедимой храбростью, горячим желанием 6ор>6ы — нетерпением скорее дойти до рукопашной схватки, пренебрежение к ранам и к смерти, радостью жертвовать своей жизнью, любовью к славе Тысячелетиями подобные представления укреплялись в сознании люде?, которым не пришлось еще сражаться. Кто посмеет сомневаться в столь издавна установившемся представлении, подтверждаемом рассказами, начиная с самой зари Истории человечества. Вольтер усомнился, Руссо энергично восстал, но XIX век как будто бы опроверг этих двух скептиков. В итоге, несмотря на сомнения, которые уже возникали в XVIII веке, мы могли убедиться в августе 1914 года, что указанное выше, традиционное представление о бое, оказалось еще более прочно внедренным в некоторые умы, нежели раньше, и это, благодаря эпохе революционных и наполеоновских войн у нас, благодаря эпопеям Кениггреца и Седана{8}— у немцев»…

Нам придется очень часто пользоваться этой книгой. Имеется очень сокращенное издание того же труда в виде брошюры под заглавием: «Du temoignage». Ed. N.R.F. 1930.

«Тогда думали и теперь еще думают, что знали, что такое война. Верили, что явления войны изображены в описаниях общей и военной Истории, а также в стратегических исследованиях войн древности, средневековья, новых времен и современной эпохи, столь же верно, как это сделано для прочих явлений социальной, политической и экономической жизни. Это — иллюзия, устойчивая и при этом опасная. Военная история не достигла еще того научного уровня, на котором уже находятся другие отрасли исторической науки. Происходит это оттого, что материал, с которым ей приходилось до сих пор иметь дело, заключает в себе слишком много отклонений от действительности, сделанных составителями во имя патриотизма, славы, традиции»[30].

«Несомненно, что описания участников всякого политического события также неточны, но при современных научных исторических методах можно в широкой мере выправить их отклонение от действительности. Такое исправление возможно потому, что искажение лишь частичное, и потому, что современный ученый стоит вне предрассудков, под властью которых находился составитель документа. В военной истории положение иное. Искажение реальности в документах — полное, и это по традиции, восходящей до истоков социальной жизни, традиции, которая продолжает предъявлять еще теперь свои требования историку в ту самую минуту, когда он садится за выправление искажений в документах. Да и как может он произвести исправления документов, если искажение полное и если он сам в той же мере склонен к искажению. В течение последней сотни лет гражданская история много выиграла в точности, благодаря применению новых методов с одной стороны и благодаря руководящей идее, которую она кладет в основу своих исследований. Новая историческая наука не довольствуется изучением одних только официальных документов и воспоминаний лиц, стоявших на верхах социальной лестницы; она приступила к розыску возможно большего количества таких документов, в которых излагаются мелкие подробности провинциальной жизни, а также таких, которые исходят от свидетелей, находящихся на низших ступенях служебной или социальной лестницы. Руководящая идея состоит в строжайшей научной незаинтересованности, которая сформулирована в девизе «Исторического журнала» (Revue Historique) в словах: «Ne quid falsi audeant, ne quid veri non audeant historia»[31] (история никогда не должна говорить неправды, она не должна также и замалчивать правду). Военная история, которая не приняла еще ни этих методов, ни этой основной идеи, не может, по существу говоря, носить наименование Истории в том смысле, как мы понимаем эту науку в XX веке.

«Наше столетие гордится своим научным духом; оно хвалится тем, что не принимает ничего на веру; оно требует для подтверждена установленных положений обширных и тщательно проведенных опытов. Не нужно в этом отношении делать исключение для некоторых явлений человеческой жизни, принимая только такие объяснения, которые установлены по традиции и вопреки тому, что эти явления подвержены наблюдению и поверке. Спрашивал ли кто-нибудь себя о том, насколько традиционнее представления о сражении соответствуют материальным и психическим явлениям, наблюдавшимся непосредственными участниками боя? Да и вообще, существуют ли свидетельства этих участников? Каковы они? Авторы этих показаний могут ли быть квалифицированы как действительные участники боя? Каковы доказательства этому? Эти вопросы я начал задавать себе подобно, я думаю, многим другим солдатам, с того дня 1914 года, когда грубое столкновение с действительностью разбило вдребезги мои «книжные» представления о поступках и чувствах солдата в бою, представление, созданное изучением «военной истории», и которое я наивно до той поры считал научным. Я понял тогда, что я ничего не знал о войне, мое невежество было полным, ибо оно касалось того, что было самым существенным, вечно истинным, неизменным во все войны; и это полное невежество неизбежно влекло крушение всех мыслей, которые из него проистекали».

Вот каково то обвинение, которое предъявлено Военной Истории одним из представителей, если можно так выразиться, гражданской науки. Это обвинение заслуживает тем большего внимания, что оно не одиночное. Его можно найти в воспоминаниях и многих других; при этом,»то особенно важно, все эти обвинители, так же как и цитированный Ж. Н. Крю, проделали минувшую войну в качестве простых солдат или в роли младших офицеров и могли наблюдать явления боя в непосредственной близости. Вследствие этого их свидетельства о «реальном облике войны» имеют большую ценность, нежели описания боевых действий, составленные лицами, находившимися в отдаленных от боевой линии штабах. То, что эти критики не принадлежат к военным профессионалам, тоже ценно, ибо, если им и свойственны ошибки, вытекающие из их дилетантизма, то с другой стороны, они не связаны с теми традиционными предрассудками, которые особенно сильны в среде военных профессионалов.

2. Справедливость обвинения в недостаточной научной объективности существующей Военной Истории

Прислушаемся к их голосу, и тогда мы увидим, что они не так уже неправы. Как часто Военная История, обслуживая исключительно практическую задачу подготовки данного народа, отказывалась от полого восстановления истинной картины войны из опасения повредить ведению будущей войны. Классическим примером в этом отношении может служить указание, данное знаменитым Мольтке, для составления в подведомственном ему германском большом Генеральном штабе истории войны 1866 г. Это научное исследование должно было служить для подготовки прусской армии в предвидении ожидаемой войны с французами. Ввиду того, что многих из высших военачальников, наделавших ошибки в 1866 г. (например, кронпринц), сменить не представлялось возможным, Мольтке, в целях не подрывать доверия войск к распоряжениям этих начальников в будущей войне, приказал опустить некоторые места описания. «Пишите правду, только правду, но не всю правду», так формулировал он свою директиву составителям этой Истории Войны.

Можно не оспаривать практическую правильность решения Мольтке, принимая во внимание цель, которую он преследовал, и те привходящие условия, с которыми он должен был считаться; но нельзя не считать, что умолчание хотя бы части истины уклоняет военную историю с того пути настоящей науки, на который, как упоминалось выше, вступила уже общая историческая наука.

Только что приведенный пример интересен тем, что показывает, как был разрешен конфликт, возникший в военной истории между требованиями чистой науки и требованиями ближайшей практической пользы, одним из величайших полководцев, бывшим в то же время одним из величайших военных ученых.

Посмотрим теперь, как разрешали такого же рода конфликт деятели и ученые меньшего калибра. В этом отношении можно произвести одно крайне показательное сравнение. Падение форта Во (у Вердена){9} запечатлено в книге Дельвера[32].

Charles Delvert до войны был профессором истории; первые 20 месяцев войны провел в боевых линиях в качестве младшего офицера пехоты. Оценку этой книги см. у Ж.Н. Крю «Temoins» на с. 123–125.

Приведенное в ней факсимиле одной из страниц подлинной записи Дельвера показывает, что книга представляет собой походный дневник, написанный на месте и во время самого хода событий. Этот дневник, до его появления в печати, был использован французским литератором и академиком Анри Бордо для его книги о последних днях форта Во[33].

Анри Бордо был прикомандирован во время войны к одному из высших штабов для составления военно-исторических описаний. Сравнивая страницы книги Дельвера (стр. 206–225 и 249–269) с соответствующими страницами книги А. Бордо (стр. 147–155 и 182–296), мы увидим, как много заимствовано последним у первого. Естественно, что А. Бордо, сидевший в тылу, использовал для описания события записи непосредственного участника последнего. Интересно другое, интересно — как использовал А. Бордо эти записи; и вот, сравнивая приведенное в книге Дельвера факсимиле с соответствующим местом книги А. Бордо, мы можем сделать показательные наблюдения. В конечной части этого факсимиле одно слово записи прервано — и сейчас вслед за тем автор дневника поясняет, что обрыв его записи произошел из-за разрыва снаряда: «…он влетел через входное отверстие с той стороны, где спал унтер-офицер, мой унтер-офицер, moi бедный маленький Косее. Все зашаталось. Я был покрыть грязью — но нетронут. Ни одной царапины. Если судить по направлению, это 75-миллиметровая пушка[34]. По-видимому, орудие с расстрелянным стволом…» Призодящий эту запись А. Бордо обрывает ее после слова «царапины»; он не считает возможным повторить указания Дельвера, что это был «свой» снаряд. На 27 страницах, в которых А. Бордо использует 41 страницу Дельвера, можно найти много подобных же выправлений. На странице 192 А. Бордо пишет: «Бомбардировка опять началась» и не приводит то, что дальше написано у Дельвера (стр. 264): «…на этот раз стреляют наши и по нашим же окопам». А на странице 186, когда Бордо пишет: «Солдаты с криком выскакивают», он умалчивает, что они кричали «спасайся, кто может». Только что приведенный пример может служить образчиком различия: между отношением к бою непосредственного участника его, видящего его повседневно снизу и не боящегося правды, и отношением к войне человека, наблюдающего ее только сверху и считающего опасным говорить «всю» правду. Этот пример тем более показателен, что на обеих сторонах мы имеем не военных профессионалов, а высококвалифицированных представителей гражданской интеллигенции. Различие в их точках зрения создалось в течение самой войны.

3. «Патриотические легенды» отклоняют военную историю от истины

От сокрытия части правды всего несколько шагов до созидания неправды. В военной истории это выражается в склонности к легендам. Если современная общеисторическая наука без колебания откидывает таковые, хотя бы и в высшей степени благородные и патриотические, то военная история еще не доросла до этого.

Приведу два примера легенд, создавшихся во французской литературе и разоблаченных уже цитированным мною Ж. Нортоном Крю.

Первая из этих легенд под именем «Встаньте мертвые» выросла из случая, рассказанного журналистом Перикаром[35], будто бы произошедшим с ним во время его пребывания на фронте в качестве унтер-офицера одного из французских пехотных полков. В первоначальной версии его рассказ был напечатан в одной из газет 1915 г.[36]

Суть этого рассказа заключается в том, что во время немецкой атаки на одну из французских траншей, когда немцы уже вскочили в эту траншею, унтер-офицер Перикар крикнул: «Встаньте мертвые». Под воздействием такого крика защитники траншеи воспрянули духом и выкинули немцев из окопа.

«Анекдот Перикара, — пишет Ж.Н. Крю[37] — не менее чудесный и героический, нежели другие, привел в восторг Бареса». Барес, пламенный патриот, увидел в этом рассказе проявление чуда; крик — «встаньте мертвые», по его убеждению, действительно призвал на помощь мертвых. Только Барес, по-видимому, не знал истинного происхождения этого призыва. Ему не было известно, что — «встаньте, мертвые» было прежде всего шансонеткой, распевавшейся в 1873 г. в кабачках и которую современники квалифицировали «шовинистической» и «смесью квасного патриотизма со слащавым сентиментализмом»[38]. Не бывший на военной службе Барес не знал также, что горестное слово «мертвый» вошло в лексикон казарменного языка французского солдата. «Мертвые молодые», кричит дежурный унтер-офицер, вызывая больных новобранцев. «Я зачисляюсь в мертвые», — заявляет солдат, желающий уклониться от похода. «Встаньте мертвые», — кричит дневальный, поднимая спящих солдат. Это восклицание удержалось во время войны, и его можно было постоянно слышать на биваках.

«Барес свиделся с Перикаром и убедил его в чрезвычайной важности иного толкования рассказа последнего для создания великой патриотической легенды. Перикар согласился уклониться от первоначальной версии своего рассказа, приняв ту, которую создал Барес. В своей книге «Восстаньте Мертвые»[39] он уже не упоминает своей первоначальной версии. Он подробно цитирует версии Бареса, как будто бы основа рассказа не принадлежит самому Перикару… Версия Бареса основана на чуде. Согласно ей, Перикар появился в окоп, защитники которого убиты. К ним он и обращает свой клич: Восстаньте Мертвые! «Что это было? Акт безумия? — пишет в своей книге Перикар. — Нет, потому что мертвые мне ответили. Они мне сказали: «мы с тобою». Мой клич поднял их; их души слились со мной, и они залили подступы к окопу широкой рекой расплавленного металла… что произошло затем?.. Я должен чистосердечно признаться, что не знаю. В моих воспоминаниях зияет дыра… нас было самое большее двое, трое, четверо против бесчисленного множества… Два раза не хватало ручных гранат, и оба раза мы вдруг находили у наших ног среди мешков земли корзины наполненные этими снарядами… Это были мертвые, которые поставили их туда»[40].

Несмотря на всю нелепость этой легенды, находились люди, верившие в нее, так как она рисовала сверхчеловеческую силу французского духа.

А вот другая легенда — это легенда об «окопе штыков»[41]. «Эта легенда, — пишет Ж.Н. Крю[42], —…создана первыми туристами, посетившими боевой фронт. Увидав ряд штыков, выходящих из земли, и не поняв в чем дело, они сфантазировали объяснение, вполне отвечавшее абсурдному представлению о бое. Находка костей в засыпанном окопе как бы подтвердила их чудесную выдумку. Они не знали, что по всему фронту на участках наиболее кровавой борьбы имелись такие засыпанные могилы французов и немцев. Хоронить мертвых друзей и врагов требовал не только долг чести, но и практическая необходимость. Ненужный окоп наилучше отвечает этой задаче. Для того чтобы отметить такую могилу, брошенные ружья являлись предметом, всегда находящимся под рукой».

«Вот исторический факт, из которого выросла эта послевоенная легенда. 12-го июня 1916 г. 3-я и 4-я роты 137-го пехотного полка из Фэнтеней-ле-Конт (21-я дивизия, II-го корпуса) заняли позицию на склоне к юго-востоку от Дуомон. Они подверглись сильной атаке; окопы захвачены врагом. Защитники убиты, взяты в плен или спасаются бегством. Немцы, захватившие этот участок позиции, собирают разбросанные по всему склону тела убитых и хоронят их в части окопа, оказавшейся им ненужной. Они обмечают эту могилу, воткнув негодные французские ружья. Вот и все. Остальное — сплошная легенда, не выдерживающая критики. В самом деле, снаряды не могут засыпать окоп так, как засыпают могилу; они разрывают землю постольку же, поскольку ее засыпают, а закон рассеивания попадания не позволяет им вырыть ров, землей которого засыпан рядом лежащий ров. Легенда основана на чуде. Она требует, чтобы снаряды, нарушив в этом случае закон физики, падали бы аккуратно в одном метре от окопа, для того чтобы своей землей засыпать последний. Но одного этого нарушения закона физики недостаточно, так как остается непонятным, почему французские солдаты, находившиеся в окопе, оставались бы там, пока их постепенно не засыпала земля. Солдат под огнем не прикреплен к месту, как часовой к будке. Он свободен в перемещении. На сильно пораженных участках эта свобода стеснена чувством принадлежности к своему отделению, которое и сохраняет лишь некоторую группировку. Один солдат предпочитает укрыться в наскоро вырытой неглубокой лунке, другой залегает в яму, образовавшуюся разорвавшейся неприятельской бомбой. Когда огонь по окопу становится всеразрушающим, все защитники его выбираются оттуда и заполняют такие ямы, вырытые вражескими снарядами. Что станется в таком случае с героической картиной, нарисованной легендой? Как можно допустить, чтобы люди остались стоять в строю с примкнутыми к ружью штыками, ожидая пока земля не будет засыпать их, сначала по щиколотку, потом по колено, потом по пояс, потом до рта?»

«Эта легенда, — пишет тот же автор, в другой своей книге[43], — очевидно создана умами, склонными к романтизму, которые заблудились среди многочисленных и совершенно правдоподобных рассказов бойцов, засыпанных во время бомбардировки. Но эти бойцы находились в убежищах, которые были разрушены и обвалены бомбами».

Я ограничусь лишь вышеприведенными двумя легендами. Они творятся бессознательно самими народными массами, стремящимися прославлять павших героев; они сочиняются сознательно и отдельными лицами для собственного прославления; наконец, они являются также продуктом политики.

За примером ходить недалеко — нужно только внимательно проследить за большевицкой литературой о Гражданской войне. Не надо быть опытным исследователем, чтобы увидеть, что в основе ее лежит социальный заказ создать красивую легенду, которая привлекла бы сердца подрастающей русской молодежи.

А официальные итальянские коммюнике о ходе итало-абиссинской войны{10}, стремящиеся, с одной стороны, придать геройский облик действиям своей армии, а с другой стороны, доказать миру, что Италия освобождает несчастную Эфиопию… от самой себя. Чтение этих бюллетеней, а также итальянской прессы наводит читателя на печальные размышления: сеть лжи, которая плетется вокруг войны, становится все более и более плотной.

На примере большевиков, доводящих до крайности все отрицательные стороны современной жизни человеческого общества, легко увидеть, что главное зло, с которым должна бороться Военная История, пожелавшая стать наукой в истинном значении слова, это зависимость ее от политики. В этом отношении положение Военной Истории особенно трудно, если она ограничивает свои задачи лишь обслуживанием науки о ведении войны. Вот почему по мере поднятия Военной Науки на высший уровень науки, исследующей войну как явление социальной жизни, Военная История будет все более и более освобождаться от пут, которыми связывают ее практические потребности политики.

Не следует, однако, забывать, что это освобождение Военной Истории как науки от практических потребностей политики будет встречать большие трудности. Такой авторитет социологии, как упомянутый уже нами Парето, настаивает на ошибочности весьма распространенного мнения, будто бы правда всегда полезна для жизнеспособности социальных организмов. Многие предрассудки, утверждает он, полезны для сохранения этих организмов в целости, в то время как вскрытая истина приводит иногда к обратному результату — их разложению. Выражаясь иными словами, слепая вера, мифы, легенда, украшающая действительность и вызывающая энтузиазм, — могут быть, согласно утверждениям Парето, полезны для определенной социальной группировки, в то время как голая истина может явиться для таковой элементом разрушения.

Это мнение Парето нисколько не противоречит тому, что наука об обществе все-таки может быть построена только на исторической правде. Оно показывает только, насколько трудно для военно-исторической науки выйти на путь этой истины.

4. Не меньший вред приносят писатели «пацифисты»

До сих пор, говоря об извращении истинной картины войны, мы говорили лишь о тех тенденциях, которые своим источником имеют стремление, хотя бы путем неправды, подвинуть человека драться во имя признаваемой другими людьми правды. Но, несмотря на столь широкое обобщение нами мотивов националистического, религиозного, экономического и социального характера, мы все-таки не исчерпали бы всего того, что препятствовало до сей поры истинно научному изучению войны. Как это ни странно, к числу сил, работающих над искажением истинного лика войны, нужно отнести также и пацифистов.

«Начиная с 1916 г. и после войны, — пишет Ж.Н. Крю[44]— пацифизм вошел в литературе в большую моду. Для того чтобы иметь успех, нужно представить войну в самом кровожадном и мерзком виде. Публика ошибочно думает, что для наиболее плодотворного служения делу мира вполне достаточно нарассказать побольше ужасов о войне. При этом она упускает из вида спросить себя — соответствует ли истине рассказанное о войне зло, а нарисованные ужасы отвечают ли той реальности, которую мы — бойцы пережили. Если публика была бы разумной, она рассуждала бы так: война есть болезнь человеческого рода, болезнь подобная чуме или желтой лихорадке, от которой можно себя предохранить и даже добиться ее исчезновения, если только окажется возможно принять требуемые санитарные меры. Какие это мероприятия? Как их найти, испытать и применить? Для этого нужно подробно изучить самую болезнь, причины ее зарождения, законы ее развития и распространения. Представьте случай, когда честолюбивый и бессовестный доктор опубликовал бы труд с претензией на научность, в котором он представил бы желтую лихорадку в возможно более мрачном виде, приписав ей, не потрудившись даже изучить ее, все пагубные свойства, присущие чуме, чахотке и алкоголизму; можно ли признать, что такой арривист{11} сотворит полезное дело? И если даже все европейские академии, введенные в заблуждение псевдонаучным обликом такого труда, удостоят его премиями и медалями, разве истинная ценность его повысится? Действительная польза от романов Барбюса и Доржелеса, в особенности же Ремарка, очень немногим выше только что указанного фантастического медицинского труда… Преступно обманывать общественное мнение или подталкивать его идти дальше по ложному пути, на который оно уже вступило. Дело вовсе не заключается в том, чтобы приписывать войне все преступления, возможные ужасы только потому, что она представляет собой бич Божий. Нужно вскрыть действительно происходящие преступления, действительно имеющие место ужасы, для того чтобы сознательно избегнуть их. Обличать войну не в силах каждого писателя. Такое обличение возможно лишь при соблюдении строгой объективности и в то же время при величайшей научной честности. Писатель, который прежде всего стремится понравиться публике, неизбежно впадает в фантазию, гонится за дешевой сенсацией и более чем часто впадает в садизм. В этом отношении ему не приходится даже много придумывать, ибо подобные произведения существуют уже издавна. Труды Барбюса и Доржелеса не явились поэтому продуктами новых наблюдений и критической их оценки. Они использовали наследство подобных же писателей вчерашнего дня и использовали старое обывательское представление о бое. Они ничего не изменили; придерживаясь этих старых традиций, они описали штыковые свалки, превратив прежние героические картины боев в звериные бойни. Они ничего не сделали для того, чтобы восполнить отсутствие психологического понимания боя, свойственное образцам, которым они подражали. Их рядовые бойцы подобны апашам{12}которые предаются убийству с восторгом, скопированным с героического восторга наших, печальной памяти, военных апокрифов{13}Это самая возмутительная клевета на тех честных людей, которыми были и французские, и германские солдаты. Вот каковы прекрасные творения пацифистов! Вот та истина, которую они нам преподносят! Конечно, они ее не почерпнули из личного боевого опыта. Писатели, подыгрывающиеся под вкусы публики, знающие то вредное любопытство, которое вызывает убийство, окровавленный нож, изуродованный труп, использовали с большим мастерством эти патологические чувства и веками преподносили мало рассуждающей толпе старые песни, подновляя их лишь мотивами, соответствующими модам текущего дня».

Немногим лучше обстоит дело и в научных трудах. Мне самому пришлось быть непосредственным свидетелем следующего факта. Одно чрезвычайно уважаемое научное американское учреждение заказало мне работу, касающуюся анализа минувшей мировой войны. Работа была выполнена, но автору было предъявлено условие — что работа будет напечатана лишь в том случае, если автор напишет в предисловии, что он является сторонником пакта Келлога{14}. Правда, протест автора против связывания чисто научной работы с каким бы то ни было политическим актом был услышан и труд, с некоторыми купюрами, был издан. Однако этот факт показателен в том отношении, что даже в высококвалифицированных научных кругах нет еще прочно внедрившегося убеждения в необходимости при исследовании войны придерживаться того же принципа, как и во всякой другой науке: правда, только правда и вся правда!

В этой боязни правды о войне пацифистски настроенные ученые сходятся с профессионалами военными, подготовляющими ведение будущих войн. В таких условиях трудно ожидать зарождения настоящей науки, объективно исследующей войну как специфический социальный процесс, то есть социологии войны. А без развития такой науки ценность выводов общей социологии сильно понижается.

5. «Парадоксы» Стендаля и графа Льва Толстого

В романе Стендаля «La Chartreuse de Parme» есть замечательные страницы, рассказывающие про сражение у Ватерлоо[45]. Семнадцатилетний итальянец, увлеченный рассказами о Наполеоне, странствует по полю этого сражения, решившего судьбу Европы, напоминая собою щенка, попавшего в кегельбан во время происходящей там игры. Начав со встречи с маркитанткой{15} какого-то пехотного полка, он попадает в конвой маршала Нея, а оттуда в пехотный полк; затем он в составе отступающей небольшой кучки пехотинцев, объединившихся вокруг капрала, отстреливается от преследующего неприятеля и, наконец, оказывается в распоряжении драгунского полковника, покинутого своим полком; здесь его боевой опыт кончается раной, нанесенной ему дезертиром. На каждом шагу действительность разрушает те представления, которые составил себе этот восторженный поклонник Наполеона на основании слышанных рассказов и прочитанных книг. В штабе Нея, среди пехоты, среди кавалерии, он видит совсем не то, что ожидал. Вместо красивых подвигов, вместо стройных масс войск он видит лишь мятущихся и растерявшихся людей. Он ожидал присутствовать при великолепных картинах, и в том, что он видит, он не узнает своей мечты. «Господин вахмистр, — обращается он к одному из чинов конвоя маршала Нея, — я в первый раз участвую в сражении; разве это настоящее сражение?»[46] Страниц через сорок Стендаль вновь подчеркивает это недоумение молодого участника Ватерлооского сражения, говоря — что под влиянием пережитых в эти дни впечатлений его герой возмужал, но «остался еще ребенком в своих сомнениях: было ли то, что он видел, — сражение, и, во-вторых, это сражение было ли Ватерлоо?»[47]

Вдумываясь в вышеуказанные страницы Стендаля, нельзя не увидеть, что основной мыслью, руководившей его гениальным пером, было изобразить, если можно так выразиться, «внутреннюю сторону» сражения такой, какой ее видит рядовой боец. Стендаль, сам участвовавший в войнах революционной эпохи, смог непосредственно «ощутить то коренное различие, которое существует между подобными впечатлениями и теми традиционными представлениями, которые веками сложились под воздействием науки, боявшейся увидеть и сказать всю правду о войне. Для большей резкости картины Стендаль взял, с одной стороны, всем известное по своему историческому значению сражение, с другой стороны, взял героем рассказа совершенно наивного, молодого человека. Искусственность, присущая такому построению, привела к тому, что некоторые из его толкователей начали приписывать ему парадокс: солдат, дерущийся в большом сражении, не ощущает, что участвует в историческом событии; более того, он как раз единственный, не понимающий значения того, что происходит. Формулируя эту мысль иными словами, получается следующий парадокс: сражение понимает тот, кто фактически не видит самой борьбы, а не понимает его как раз тот, кто является непосредственным свидетелем реальностей боя.

Этот парадокс, приписываемый Стендалю, интересен тем, что, хотя и в утрированной форме, он все-таки характеризует одностороннее направление военной науки и в частности Военной Истории. Сосредоточивая все свое внимание на изучении ведения сражения на различных командных постах, военная наука слишком мало обращала внимание на ту внутреннюю сторону боя, которую можно назвать «молекулярным» его процессом. Излагая события так, как они видимы с командных постов, и по преимуществу с высших, военная наука и военная история приобрели односторонний характер науки, изучающей «формальную», «внешнюю» сторону явлений войны. Не служит ли ярким доказательством такой односторонности тот факт, что до сей поры еще не существует вполне законченных трудов по психологии войны, и самые попытки подобного изучения являются более нежели редкими.

Так называемый парадокс Стендаля оказал влияние на другого гениального писателя — тоже воочию познакомившегося с войной. Это — граф Лев Николаевич Толстой. Уже в его «Севастопольских рассказах» можно увидеть, насколько сильно притянула к себе его внимание «внутренняя сторонам войны. Когда же затем он нарисовал грандиозные полотна «Войны и Митра», эта его тенденция выявилась совершенно ярко. Подняв вопросы, вложенные Стендалем в уста своего героя, гр. Л. Толстой сам и уже совершенно определенно ответил. Этот ответ заключается в том, что Толстой не только признал «внутреннюю сторону» войны главной, но признал ее и единственно существующей. А это привело его к отрицанию управляемости войны и к отрицанию военного искусства. Наиболее отчетливо выражено это отрицание в его рассуждениях, предшествующих и сопровождающих описание Бородинского сражения. Так же как и Стендаль, он пользуется для свежих картин присутствием на поле исторического сражения случайного, постороннего свидетеля, которым является один из его героев, гр. Безухов. Но в противоположность Стендалю он переплетает впечатления этого свидетеля с собственными, авторскими рассуждениями. Если взгляды самого Стендаля не могут быть на основании страниц, посвященных Ватерлооскому сражению, безусловно, установлены, взгляды и выводы гр. Толстого вырисовываются из его авторских рассуждений с резкой отчетливостью.

«Давая и принимая Бородинское сражение, — пишет он,[48] — Кутузов и Наполеон поступили непроизвольно и бессмысленно. А историки, под совершившиеся факты, уже потом, подвели хитро сплетенные доказательства предвидения и гениальности полководцев, которые из всех непроизвольных событий были самыми рабскими и непроизвольными деятелями…»

«Как ни странно кажется с первого взгляда предположение[49]… что Бородинское побоище 80-ти тысяч человек произошло не по воле Наполеона (несмотря на то что он отдавал приказания о начале и ход сражения), а ему казалось только, что он это велел… В Бородинском сражении Наполеон ни в кого не стрелял и никого не убил. Все это делали солдаты. Стало быть, он не убивал людей. Солдаты французской армии шли убивать друг друга в Бородинском сражении не вследствие приказания Наполеона, но по собственному желанию…»

«…И не Наполеон распоряжался ходом сражения, потому что из диспозиции его ничего не было выполнено, и во время сражения он не знал про то, что происходило впереди его. Стало быть, и то, каким образом эти люди убивали друг друга, происходило не по воле Наполеона, а шло независимо от него, по воле сотен людей, участвовавших в общем деле. Наполеону казалось только[50],что все происходило по воле его. И поэтому вопрос о том, был ли или не был у Наполеона насморк, не имеет для истории большего интереса, чем вопрос о насморке последнего фурштадтского солдата…»

Парадоксальность этих рассуждений гр. Л. Толстого видна из самого текста этих выдержек. В самом деле, то, что сам Наполеон «не убивал людей», а «убивали французские солдаты», вовсе не позволяет низводить его роль до уровня воздействия на судьбу Бородинского сражения «последнего фурштадтского солдата». Но самым убедительным критиком парадоксальности рассуждений Толстого-философа является сам же Толстой, но Толстой-художник. Для того чтобы убедиться в этом, я отсылаю читателя к классическому разбору «Войны и Мира», написанному генералом М.И. Драгомировым[51]. Противопоставляя картины боев, нарисованные кистью Толстого-художника, не могущего в силу интуиции истины, присущей гению, отойти от правды жизни, тенденциозным рассуждениям Толстого-философа, М.И. Драгомиров наглядно показывает это разительное противоречие, присущее творчеству Толстого. В особенности ярко выявляется это внутреннее противоречие «Войны и Мира» в описании Шенграбенского боя{16}. Описание Бородинского сражения полно таких же противоречий между Толстым-художником и Толстым-философом. Для того чтобы увидеть это, достаточно вспомнить заключительную картину Бородинского сражения, которая изображает штаб Кутузова[52].

«Кутузов сидел, понурив седую голову и опустившись тяжелым телом на покрытой ковром лавке… Он выслушивал привозимые донесения, отдавал приказания, когда это требовалось подчиненными, но выслушивая донесения, он, казалось, не интересовался смыслом слов того, что ему говорили, а что-то другое в выражении лиц, в тоне речи доносивших интересовало его. Долголетним военным опытом он знал и старческим умом понимал, что руководить сотнями тысяч человек, борящихся со смертью, нельзя одному человеку, и знал, что решают участь сражения не распоряжения главнокомандующего, не место, на котором стоят войска, не количество пушек и убитых людей, а та неуловимая сила, называемая духом войска, и он следил за этой силой и руководил ею, насколько это было в его власти».

Не видит ли сам читатель, сколько в этой выдержке противоречий? Начинается она с указания на то, что Кутузов исполнял советы одних и отклонял советы других, что показывает уже какую-то степень руководства войсками. В середине указывается на полную невозможность руководства войсками в бою. Кончается она признанием руководства Кутузовым «духом войска», что представляет собою высшую степень руководства войсками: «Ra partie sublime de lart»{17}

5. Пренебрежение Военной Историей «внутренней стороною» войны привело к отрыву теоретического представления о войне от действительности

Так называемый парадокс Стендаля, а в особенности парадокс Толстого, чрезвычайно показательны. Они вскрывают тот разрыв, который образовался между установленными вековой традицией представлениями о бое и впечатлениями, которые выносит боец при первом же соприкосновении с Реальностями боя.

Свидетельство об этом можно встретить почти во всех мемуарах, написанных теми, кто непосредственно дрался в боевых лишениях.

Вот один из таких голосов[53]:

«Тот, кто захочет написать историю этой войны, не сможет этого сделать. Слишком много вещей останутся ему неизвестными. Никто не сможет узнать все, что происходило везде и каждый день»[54]. — Так думал вслух, по словам капитана Кимпфлина, солдат-телефонист командного поста одной из рот, выдвинутых в передовые окопы позиции. Это был солдат, ничем не отличавшийся от тех миллионов французских солдат, которые защищали свою родину в первую зиму войны. «Сказав это, — продолжает Кимпфлин, — он сделал паузу, как будто подводя итоги долгому размышлению, и добавил: — это невозможно или это будет неправда».

«…Я едва не поддался соблазну ответить ему: — да нет, мой друг, нет, История все-таки будет написана; конечно, никто и никогда не сможет собрать все подробности этой неимоверной по своим размерам драмы, актерами которой являемся мы, сами не зная как и почему»[55].

«…Не останавливая своего внимания на бесконечно малых величинах, представляющих собою пыль, она откинет их для того, чтобы удержать лишь большие события, из которых она и выведет главные линии их развития»[56].

«…Но я молчал, уверенный в том, что моя речь не убедит моего молодца, и в том, что, вероятно, он уклонится от дальнейшего спора, сказав: — Так точно, господин капитан».

Несколько далее капитан Кимпфлин подводит итоги своих личных впечатлений. «Общие идеи, — пишет он, — нравятся нашему уму, любящему упрощения. Короткие и сжатые фразы, законченные и сухие, как формулы, позволяющие без излишней работы казаться знающим человеком, в большом почете у наших современников, большинство которых не особенно любит упорную умственную работу».

«…Удержать в памяти общий вид кривой гораздо легче, чем проделать математическое вычисление, точно определяющее начертание кривой. Но какова ценность этой кривой, если в основе ее лежит ошибочное исчисление? Нельзя действительно узнать результаты, если не знать, как они получены и на чем они основаны»[57].

«…Что представляют собой те общие принципы, которые находят и формулируют князья науки? Что представляют собой общие идеи, составляющие гордость умных людей? Их можно уподобить костям, ракушкам, скелетам, извлекаемым из земли геологами; эти ископаемые лишены снаружи тела и изнутри — жизни. Без реальных фактов события мертвы. Реальность это тело истории…»[58]

«…Пехотинец шествует слишком близко к земле; последняя крепко прилипает к его ногам, и потому он не может высоко подняться над нею…»[59]

«…Боец близорук. Едва зная, что он делает, и никогда не знает, куда идет; поэтому общая картина от него ускользает. Внимание его всецело приковано к тому, что он должен сделать, и к месту, на котором он обязан находиться; он действует в шорах, и эти наглазники тем более ограничивают его кругозор, чем ниже его положение на лестнице военной иерархии».

«…Но именно потому, что его кругозор ограничен, то, что он видит, он видит вблизи и отчетливо[60]. Видя немногое, он видит хорошо. А так как все это видят его собственные глаза, а не глаза доносящего, то он воспринимает действительность непосредственно».

«Телефонист, мой друг, не это ли ты хотел сказать? Следуя по разным дорогам, не придем ли мы к той же истине? Мы к ней приближаемся. Но твой путь единственно хороший, ибо он основан на реальном опыте».

Капитан Кимпфлин правильно понял Стендаля. Вопросы, поставленные этим замечательным писателем, вовсе не являлись отрицанием понимания бойцом события, в котором он участвует, а лишь чрезвычайно красочным изображением различия, существующего между внешней и внутренней сторонами боя, и вместе с тем указанием на то, что наука, грешащая односторонним рассмотрением одной лишь внешней стороны боя, создает неверное представление о самом существе этого явления.

Насколько такое указание правильно, мне пришлось убедиться на самом себе и на моих коллегах, профессорах нашей Военной академии, попавших осенью 1914 г. с кафедр в ряды сражающихся войск. Помню, как возвращаясь с моим полком из первых боев, я встретился с бригадой 37-й пехотной дивизии, в рядах которой находился наш профессор по военной истории Н.Л. Юнаков[61].

«Война на деле произносится не так, как она пишется», были его первые слова при нашей встрече; и эти слова передают впечатления от первого боя. Не могу не обратить внимания на следующее, крайне показательное, совпадение. Изучая после войны мемуары непосредственных участников боев, я прочел в книге капитана Рембо[62] следующие строки: «О бое мы знали только то, что было написано в книгах и рассказывалось в легендах… Мало кто имел гражданское мужество генерала Модьюи, который в конце 1914 г. громогласно признался: «Нет, я не знал войны». Генерал Модьюи был одним из самых талантливых профессоров французской Высшей военной школы. Я имел возможность лично оценить его в эпоху моего прикомандирования к кадру профессоров этой школы в 1909–1910 гг. Таким образом, разделенные между собой тысячами километров, совершенно не зная друг друга, два военных профессора — русский и француз почти в одних и тех же выражениях произнесли приговор над военной историей пренебрегавшей изучением внутренней стороны войны.

Это вполне совпадало и с моими личными впечатлениями, в доказательство чего приведу мою запись, сделанную сейчас же после одного из первых боев[63].

«До войны каждому из нас приходилось читать описания различных боев. Из них-то и составлялось наше довоенное представление о бое.

Действительность оказалась совершенно не такой, какой ее изображали большинство литераторов, особенно же военных писателей.

В течение первых боев я наблюдал, как все офицеры переживали как бы разочарование. Впрочем, слово «разочарование» не вполне точно передает те ощущения, которые мы испытывали. Когда вы подходите к какому бы то ни было крупному явлению или событию, оно всегда в действительности оказывается иным, чем вы предполагали. Это вызывает некоторое чувство досады. Вы ожидали, что все проще, а перед вами разворачивается полотно громаднейшей картины; вы получаете такую гамму новых впечатлений, мыслей, что на некоторое время растеряны.

Самая большая ошибка всех рассказов и описаний боев это то, что авторы изображают своих действующих лиц героями, совершенно не боящимися снарядов и пуль, хладнокровно обдумывающими в самом бою сложнейшие комбинации, которые выполняются затем такими же спокойными подчиненными.

Первые же столкновения разрушают иллюзию. Вы не видите таких героев, а, заглянув в себя, вы пугаетесь….

Потом, когда вы присмотритесь, вы научаетесь находить истинных героев и некоторую управляемость событий. Так, глаз человека, попавшего из яркого света в полумрак, требует некоторого времени, чтобы научиться различать действительные контуры окружающих предметов.

Но только герои, которых вы находите, не похожи на героев романов и реляций{18}— это люди, часто мало заметные в будничной жизни.

Линия, разделяющая вас от неприятеля, — это линия смерти. К этой линии никто не любит подходить, а услужливый разум подыскивает тысячи удобных предлогов, чтобы избежать дальнейшего сближения».

Если мы вдумаемся во все вышесказанное, то увидим, что истинное представление о бое возможно только тогда, когда оно явится синтезом внешней и внутренней сторон этого явления. Внутренняя же сторона требует прежде всего детального изучения психических факторов боя.

7. Необходимость радикальной перестройки военно-исторической науки

Я уже много раз указывал выше на то, что военная наука издавна сосредоточила свое внимание на изучении способов ведения войны. Это не могло не оказать соответствующего воздействия на военную историю. Здесь, несомненно, сказался закон социальной деятельности человечества, именуемой в экономической жизни законом спроса и предложения. Это и привело к тому, что военная история, выражаясь простыми словами, превратилась в истории того, кто куда пошел и кто где и как сражался. Для того чтобы не подвергнуться нареканиям в несправедливом обвинении военной истории за изучение ею одной только «внешней стороны» явлений войны (можно назвать эту сторону также «казовой»{19}, как это делается в цитируемой ниже выдержке), я сошлюсь на Энциклопедию военных и морских наук, изданную в России 50 лет тому назад. Составлена она была под редакцией такого крупного ученого, как профессор Г.А. Леер. Являясь главой целой русской стратегической школы, он имел в качестве сотрудников по составлению вышеуказанной военной энциклопедии, всю плеяду профессоров русской Военной академии. Вследствие сего эта энциклопедия может почитаться своего рода выражением идей русской военной науки, которая занимала весьма почетное место в общих усилиях человечества постигнуть войну. Вот как в этой Энциклопедии объясняется, что такое Военная История, причем приводимые ниже строки написаны одним из выдающихся профессоров по Военной Истории — генералом Н.Н. Сухотиным.

«Военная История, — пишет он[64], — опыт тысячелетий по военному искусству, а также — свод сохранившихся фактов по организации и эксплуатации соответствующих сил и средств военного искусства. До последнего времени под Военной Историей разумели и свод знаний по состоянию разных отраслей военного искусства в прошлое время, а в более тесном смысле — Историю войн, казовой задачи военного искусства. Оба последних взгляда соответствовали понятию «военная наука». В настоящее время при общем прогрессе во взгляде вообще на Историю как науку военная история сводится к истории искусства, то есть к науке, имеющей целью связать казовые концы войны с общим состоянием военного искусства в ту или другую эпоху ввиду бесспорного влияния этого состояния на само ведение войны и, бесспорно, неразрывной связи войн с состоянием военного искусства в данную эпоху. За термином — Военная История остается только ее основное понятие — опыт прошлого и свод материалов и фактов прошлого».