Глава III ПРИМЕНЕНИЕ ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО АНАЛИЗА

Глава III

ПРИМЕНЕНИЕ ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО АНАЛИЗА

1. Стихия опасности составляет особенность обстановки, в которой протекает деятельность бойца

Значение «духа войск» всегда высоко оценивалось полководцами всех времен и народов.

Все великие полководцы прежде всего стремились повысить духовные силы бойцов. Суворовская «Наука побуждать» вся состоит из приемов психически укрепляющих войска. Мы не будем утруждать читателя выписками из мнений военных авторитетов, так как их можно привести бесчисленное количество. Признание за «духовным элементом» главнейшей роли в одержании победы стало в теории военного искусства своего рода «избитой истиной».

Военная история на каждой своей странице подтверждает ту громадную роль, которую играет в явлениях войны психика войска.

Несмотря на то что необходимость психологического исследования войны признавалась всеми военными практиками и учеными, тем не менее для научного изучения этой области сделано очень мало. Наряду с обширнейшей военной литературой, исследующей «внешнюю» сторону войны, труды, посвященные анализу духовной ее стороны, крайне малочисленны. Не является ли в этом отношении весьма показательным факт, что и сейчас ни в одной из военных академий не существует кафедры по военной психологии, единственная же попытка произвести полный психоанализ боя была сделана в 1868 году французским майором Арданом дю Пиком[69].

А между тем деятельность человека на войне протекает в совершенно специфической обстановке. «…Бой порождает стихию опасности, — пишет Клаузевиц[70], — в которой все виды военной деятельности пребывают и движутся, как рыбы в воде, как птицы в воздухе. Действие же опасности влияет на дух или непосредственно, то есть инстинктивно, или через посредство разума. Непосредственным отражением опасности является стремление избежать ее, а при неисполнимости последнего — страх и ужас. Если такое моральное воздействие не имеет места, это означает, что этот инстинкт уравновешивается мужеством. Но мужество никоим образом не есть акт рассудка, а представляет собой такое же чувство, как страх; последний направлен на физическое самосохранение, а мужество — на моральное».

Огромное влияние, которое имеет страх на деятельность человека в бою, видно из того, что «страх подчиняет и преодолевает до такой степени волю, что люди всегда считали героем того, кто имел достаточно силы побороть его и овладеть им»[71].

«По существу говоря, солдаты всегда трусят», — записывает в своих воспоминаниях аббат Бессиер, проделавший всю войну 1914–1918 гг. санитаром в рядах французских войск[72], «это только штатские, журналисты, депутаты, сенаторы, министры, которые околачиваются около фронта, никогда не боятся и не убегают».

Даже храбрейшим из людей приходится считаться с этим фактором боя.

Скобелев, обожаемый войсками за свою храбрость, в беседе с одним из своих друзей сказал: «Нет людей, которые не боялись бы смерти; а если тебе кто скажет, что не боится, — плюнь тому в глаза; он лжет. И я точно так же не меньше других боюсь смерти. Но есть люди, кои имеют достаточно силы воли этого не показать, тогда как другие не могут удержаться и бегут перед страхом смерти. Я имею силу воли не показывать, что я боюсь; но зато внутренняя борьба страшная, и она ежеминутно отражается на сердце»[73].

Дю Пик, называя вещи своим именем, говорит: «Человек ужасается смерти… Избранные души одни способны понять и выполнить великий долг, побуждающий их идти вперед, но масса всегда отступает при виде призрака. Масса трепещет, ибо плоть уничтожить нельзя»[74].

Страх есть одна из самых сильных эмоций; это чувство первым хронологически проявляется у живого существа[75].

«Эмоция страха происходит при представлении наступающего (приближающегося) зла. Характер ее составляют: особая форма страдания или несчастья, упадок активной энергии и исключительное сосредоточение в уме относящихся сюда идей»[76].

«Если мы будем измерять его (страх) прекращением удовольствия, то увидим, что он составляет один из самых страшных видов человеческого страдания»[77].

Физиологические спутники страха вызывают чрезвычайно угнетенное состояние.

Мы не будем входить в подробное рассмотрение эмоции страха; интересующихся отсылаем к специальным работам по психологии[78]. Приведем тот основной вывод, который сделан этими трудами и который может быть сформулирован так: чувство страха стремится затуманить разум и парализовать сознательную волю человека; вследствие этого, мотивы деятельности человека, находящегося под воздействием страха, переносятся в область подсознательного.

Насколько это заключение верно, мне пришлось много раз убедиться на опыте во время минувшей войны. Вот запись одного такого личного переживания, когда 15/28 августа 1914 г.[79] мне пришлось в качестве командира л[ейб]-гв[ардейского] Гродненского гусарского полка, в конном строю, атаковать противника. Эта запись была сделана сейчас же вслед за пережитыми событиями[80] и зафиксирована в виде письма.

«…Длинная линия моих разомкнутых эскадронов подходила к рубежу местности, после которого должна была начаться атака. Гусары шли шагом. Наступила решительная минута. Признаюсь, минута очень страшная. Я чувствовал, что глаза гусар устремлены на меня, подав команду «шашки к бою» и подав полку знак «следовать за мной», я начал подыматься по скату лощины. Несколько секунд мы были еще укрыты от выстрелов с опушки, но затем мы были совершенно открыты… мы шли широким полевым галопом. Вокруг послышалось характерное жужжание пуль. Над головой разорвалось несколько шрапнелей{20}Сознание притупилось. Я помню только, что безудержно хотелось пройти возможно скорее расстояние, отделяющее меня от леса. Очень скоро после начала атаки я почувствовал, что огонь с опушки леса слабеет. Как потом оказалось, неприятель, видя стремительность нашей атаки и получив известие об обходящих его с правого фланга моих эскадронах, угрожающих его коноводам, начал торопливо отбегать к своим лошадям. Всем своим существом я почувствовал уменьшение опасности, и мне казалось, что моя лошадь тоже это чувствует — она сама усилила свой галоп.

Как я вскочил в лес, у меня нет ясного представления. Помню, что на меня бежал с ружьем австриец, и я все не понимал, почему он не стреляет.

Когда он подбежал ко мне, он вдруг дико взмахнул руками; рядом со мной оказался гусар, который проколол его пикой.

Мое первое отчетливое воспоминание относится к той минуте, когда я стоял окруженный группой офицеров и гусар, пешком. Меня сразу поразило, что они все сильно жестикулировали и кричали, но придя в себя, я заметил, что я сам машу руками и криком силюсь что-то рассказать… я взял себя в руки и пришел в себя.

Осмотревшись более внимательно, я увидел около себя ординарцев{21} и взвод со штандартом. В лесу я заметил спины моих гусар, которые частью группами, частью в одиночку, уходили вглубь. Слышен был удаляющийся глухой шум, звяканье, конский топот, фырканье лошадей; там и сям гулко прокатывались по лесу отдельные ружейные выстрелы. Полк вырвался из рук. Каждый гусар пережил то же, что и я, и сейчас представлял собою пулю, выпущенную из ружья…»

Человек, участвующий в бою, находится в патологическом состоянии, и поведение бойца не есть поведение нормального человека, поэтому понять истинную сущность войны без применения психологического анализа невозможно.

2. Драма, переживаемая бойцом, — борьба двух стремлений: «победить» и «уклониться» от опасности

«Человек сражается не для борьбы, а ради победы; он делает все от себя зависящее, чтобы сократить первую и обеспечить вторую»[81].

Храбрость дикаря не подлежит сомнению. Постоянная борьба с опасностью, представляемой природою, животными и людьми, не могла не закалить мужество дикаря и не научить его не дорожить жизнью. Страх вечно преследует его; он постоянно в опасности, постоянно настороже. Он никому не может доверять и никто не доверяет ему[82]. Вследствие этого у дикаря должна выработаться привычка к опасности и неустрашимости.

Казалось бы, вследствие безусловной храбрости дикаря открытый бой должен быть явлением обыкновенным.

Между тем мы встречаем обратное.

«Дикари, — по словам Тейлора[83], — имеют обыкновение нападать на врага врасплох, стараясь убить его, как дикого зверя».

Сравнительное языкознание показывает, что война и охота как у семитов, так и арийцев имеют одинаковое название (yudh, zud{22})[84].

Война между дикими народами часто и в наше время есть[85]война засад группами людей, из коих каждый в момент нападения выбирает себе не противника, а жертву и убивает ее.

«Это потому, — поясняет в своем классическом исследовании боя дю Пик, — что оружие с обеих сторон одинаковое и единственный способ приобрести шанс для себя заключается в нечаянном нападении. Человек, застигнутый врасплох, должен иметь минуту, чтобы оглядеться и принять оборонительное положение; в течение этого мгновения он гибнет, если не спасется бегством».

«Застигнутый врасплох противник не защищается — он старается бежать, и бой лицом к лицу, один на один, при помощи первобытного оружия, топора или ножа, столь страшного для неприкрытых врагов (то есть не имеющих предохранительного оружия), крайне редко встречается; он может происходить только между врагами, внезапно напавшими друг на друга, причем, для обоих победа — единственное спасение. И то… в случае подобного нечаянного нападения спасение возможно еще при отступлении, бегстве того и другого; и к этому прибегают нередко»[86].

Стремление бойца уклониться от опасности, упразднив насколько возможно борьбу, доказывается всей историей развития оружия. Весь смысл этой истории может быть выражен в нескольких словах — человек ухитряется убивать врага, избегая быть убитым. Он выходит с окованной палицей против кола, со стрелами против палицы, со щитом против стрел, со щитом и кирасой против одного щита, с длинными копьями против коротких, со стальными мечами против железных, с вооруженными колесницами против пешего человека и так далее. Он изощряется в изобретении ружей и пушек с возможно дальним боем, для того чтобы отдалить от себя борьбу.

Всякое действие человека есть приведенное в исполнение его стремление (желание) — произвольное или непроизвольное. Когда стремление одно, то оно легко становится непосредственным толчком к действию и тогда последнее становится простым волевым актом (импульсивным). Но обыкновенно в душе человека возникают одновременно несколько желаний, подчас противоречивых между собой.

Столкновение различных желаний и сопровождающих или вызывающих их чувств между собою составляет так называемую борьбу мотивов.

Нельзя не упомянуть о том значении, которое имеют чувства в деятельности человека. Мотивы обдумываются, взвешиваются, а чувство бросает на чашу весов всю тяжесть собственного влияния[87].

Стремление бойца «победить» присуще бойцу до вступления его в бой. Но обстановка боя с присущим ей непременным элементом — опасностью порождает в душе человека другое стремление «избежать опасности»; мы только что рассматривали, как это стремление бойца «избежать опасности» вносит поправку в проявления борьбы; эту поправку можно выразить следующими словами — «победить при наименьшем риске». Но с увеличением опасности в бою оба мотива вступают уже в резкий конфликт; формула «победить при наименьшем риске» не может уже примирить их. Стремление «избежать опасности» — становится тогда почти равнозначащим «уклониться от боя». Если стремление бойца «победить» — считать положительным мотивом, то стремление бойца «уклониться от опасности» является отрицательным мотивом.

Эта борьба двух противоречивых стремлений представляет собой в полном смысле драму.

Насколько эта борьба мучительна, мы можем видеть из того, что бывают случаи самоубийства в бою. Случаи же умышленного членовредительства являются вовсе не редким явлением.

Большинство бойцов хотя и участвуют в бою, но действуют машинально. Они затратили столько энергии во внутренней борьбе против инстинкта самосохранения, что у них не хватает уже духовных сил для самодеятельности. Эти бойцы нуждаются в импульсе извне, в возбудителе. Этот импульс дают им те немногие храбрые люди, которые сохраняют спокойствие разума и запас энергии.

Отрицательное стремление бойца есть производная от опасности. Опасность же по мере сближения с противником все увеличивается, вследствие этого и отрицательное стремление бойца с течением боя получает все большую и большую силу. Когда его сила возрастает настолько, что она становится больше победного стремления бойца, тогда наступает кризис воли: человек решается — уклониться от боя.

Как велико бывает число этих «уклонившихся» можно заключить из примера, цитированного Арданом дю Пиком в его «Исследовании боя».

«Возьмем Ваграм{23}, где его (Наполеона) масса не была отброшена; из 22 000 человек — 3 000 дошли до позиции, одним словом, дошли по назначению… Недостающие 19 000 выбыли из строя? Нет, 7 тысяч из 22, то есть одна треть (огромная пропорция), могли быть перебиты; что же случилось с остальными недостающими 12 тысячами? Они попадали, легли на пути, притворились мертвыми, чтобы не идти дальше»[88].

А ведь это были солдаты наполеоновской армии, слава о которой прогремела по всему миру.

Для того чтобы показать, что существо рассматриваемого нами здесь вопроса осталось неизменным и в войнах новейшего времени, я приведу примеры из них.

Вот воспоминания командира одного из французских пехотных полков, воевавшего в 1870–1871 гг.[89]

«Вступив в сферу огня, полк начинает таять у всякой складки местности, у всякого куста, которые только дают возможность спрятаться; далее, с течением боя, люди, охваченные ужасом, падают на землю и лежат, как мертвеце, с той только разницей, что лицо их обращено в землю; вскоре целая толпа солдат, под предлогом выноса раненых, представляет им многочисленный эскорт для дезертирования с поля битвы; другие, наконец, уходят без всякого предлога и их невозможно вернуть, если они ускользнули из-под влияния своих офицеров.

Все эти люди, строго говоря, не беглецы — у них нет той поспешности — это уклонившиеся.

Легко выяснить количество их, когда какая-нибудь ферма или какое-нибудь закрытие в этом роде составляет часть позиции; становится, пожалуй, ненужным занимать этот местный предмет отдельной частью, так как он уже занят многочисленным гарнизоном волонтеров.

Замечательно, что это оставление рядов имеет место, главным образом, в тыловых частях войск; оно значительно больше во 2-й и 3-й линиях, находящихся пассивными под огнем неприятельской артиллерии, чем в первой линии боя; через несколько часов боя в рядах остаются только люди сильной воли и тогда их ряды действительно дышат непреклонностью».

Для Русско-турецкой войны я приведу выдержку из письма знаменитого русского врача, профессора Боткина[90], осматривавшего русские госпитали после неудачных штурмов Плевны.

«Склифосовский[91] высказал печальное наблюдение, сделанное им в течение этих нескольких суток работы; оказывается, что очень легко, по словам Склифосовского, можно составить целый полк из симулянтов, то есть ранивших себя в пальцы по примеру сербского войска… нельзя этому, однако, удивляться: солдат видит в турках сильного и даже более сильного врага; турки защищены окопами и имеют громадное преимущество в оружии»… Характерно, что о самопоранениях «не смели доложить».

Как обстояло дело в Англо-бурскую войну{24}в среде героев-буров, защищавших независимость горячо любимой ими Родины, можно составить себе представление из воспоминаний их героического командующего армией Хр Девета. Вот что он пишет про свои впечатления о бое у Никольснека[92].

«С нашей стороны в этом сражении принимали участие, кроме 300 гейдельбронцев и 20 кронштадиев{25}еще 40–50 человек из иоганнесбургской полиции под начальством капитана Ван-Дам, которые подоспели к месту сражения и храбро бились вместе с нами. Но из трехсот гейдельбронцев не все могли принять участие в сражении, так как многие оставались с лошадьми у подножия горы, а некоторые, как в начале войны нередко случалось, оставались в защищенных местах и не желали оттуда уходить. Когда кончилось сражение, я нарочно пересчитал своих людей и могу совершенно уверенно сказать, что нас, выигравших сражение, было не более двухсот людей. Наши потери были 4 убитых и 5 раненых».

А вот воспоминания того же Хр. Девета о конце боя у Поплер-Грове.

«Я вскочил на лошадь и поскакал во весь дух к позициям. И — о ужас… Какие горькие плоды несчастной сдачи Кронье пришлось мне собирать. Среди бюргеров распространилась паника. Англичане совсем еще не подошли так близко, чтобы нельзя было с успехом стрелять по ним и удерживаться на позициях, а бюргеры уже пустились в дикое бегства, покидая великолепные укрепления. Не было сделано с их стороны даже малейшей попытки к удержанию позиций за собой. Это было бегство, подобного которому я не видел никогда, ни раньше, ни после. Несмотря на все усилия, ни я, ни мои офицеры не могли вернуть ни одного из бюргеров, убегавших в панике за повозками и орудиями. Я напряг все силы: загнал две лошади, на которых без отдыха скакал весь день взад и вперед, — все напрасно»[93].

Это были те самые бюргеры, которые несколько дней спустя великолепно отстаивали позиции; по словам Девета, «их храбрость была достойна похвалы и, глядя на них, нельзя было поверить, чтобы это были те самые бюргеры, которые в ужасе разбежались у Поплер-Грове»[94].

В Русско-японскую войну 1904–1905 гг. рассматриваемое нами стремление бойца уклониться от боя засвидетельствовано в приказе по русской 1-й Маньчжурской армии от 10 июня 1905 г. № 465, в котором командующий армией пишет: «Бывший боевой опыт указывает также, что мы не только выводили в бой роты со слабым составом штыков, но и не принимали достаточных мер к тому, чтобы зорко охранять выведенные в бой части: они таяли от разных причин, кроме убыли убитых и раненых… Мне лично приходилось видеть, как под предлогом выноса раненого, группируясь около него, уходило от 4 до 10 человек».

А вот описание атаки русской 14-й п[ехотной] дивизией сел. Сандепу 13 января 1905 г. Описание это принадлежит перу генерала Баженова, бывшего очевидцем этой атаки: «…с холма стало заметно, что в дивизии появились отдельные люди, идущие назад; потом стали появляться отдельные группы и, наконец, на правом фланге отступление сделалось общим…»[95]

Относительно минувшей Мировой войны можно было бы составить целые тома подобных свидетельств! Я процитирую показания только одного из французских свидетелей, воспоминания которого совершенно правильно оцениваются Ж. Нортоном Крю, как первоклассные по своей правдивости[96]. Эти воспоминания принадлежат перу лейтенанта Жана Пинге[97].

«….Первые неприятельские тяжелые снаряды… Вдруг я вижу появление отступающего в колонне по четыре взвода Бономе. Кто мог приказать ему отступать, не дождавшись своей очереди? Вскоре вслед затем за ним следуют, отступая в относительном порядке, и другие взводы моей роты. Невозможно выяснить, кто же дал приказания об отходе… Это крещение чемоданами. Нас предупредили, что впечатление от них сильное, но все-таки трудно было ожидать, что произойдет такая ерунда. Нужно быстро вернуть всех в траншеи: в колонны по четыре, скорым шагом, марш! Я быстро поднялся по небольшому скату, ведущему к нашим траншеям. Дойдя до них, я обернулся и увидел, что за мной следует только шесть человек… Я рассаживаю моих шесть типов… и возвращаюсь назад. В этот раз я привожу с собою тридцать человек. В третье мое путешествие за мной идет уже вся рота. Менее чем через полчаса все на своих местах… В тот же вечер я рассказываю о своем разочаровании Керросу (командиру батальона); я так верил в свою роту… Однако с радостью узнаю, что она первая вернулась на свои места. При первых же тяжелых снарядах вся наша первая линия отступила в беспорядке»[98].

А вот места из глав IX и X воспоминаний Ж. Пинге, по глубине психологического анализа приближающаяся к классическому труду Ардана дю Пика.

«Дух моей роты великолепен. Несколько человек поют… Люди обжились… Робин находится в центре, я могу быть спокойным»[99]. Ночью немцы нерешительно атакуют. «Стрельба продолжается, но чем ближе противник, тем она становится хуже. Вначале стрелки прицеливались хотя бы приблизительно. Но по мере того, как неприятельские пули становились многочисленнее, головы моих людей перестали подыматься над бруствером… даже руки искали укрытия, и дуло ружья получало уклон в 45 градусов…»

«Атакующие немцы кричат ура, — но лежат неподвижно на шоссе и не знают, что дальше делать; они кричат, чтобы себя подбодрить… Я пробираюсь к своему центральному взводу: взвода нет. Я иду в следующий: он исчез. Два остальные тоже бросили траншеи. А тем временем немцы продолжают кричать ура; однако, это ура все слабеет… Я иду к Рибе. Сообщаю ему о своем злополучии и иду отыскивать своих людей… Эти последние блуждают в полном беспорядке по полям… Все, кого я расспрашиваю, докладывают то же самое: их потряс крик немцев… Вскоре я собрал около 150 человек… Веду их сам назад; но должно быть иду слишком скоро, потому что люди за мной следуют плохо. Они легко исчезают в ночной темноте… Вдруг крик: Вперед! В штыки! Это хвост колонны Робина подобно немцам кричит, чтобы подбодриться. Однако эти горланы вперед не продвигаются и только понапрасну притягивают на нас огонь немцев. Нельзя больше терять время: ускоряю шаг. Достигаю входа в траншеи и дороги, но со мной никого уже нет… Я возвращаюсь, ищу: напрасно — в этот раз никто не откликается на мои призывы»[100].

Только позже ночью «несколько человек присоединяется ко мне и, мало-помалу, я собираю моих лучших солдат. Приняв ряд предосторожностей, я возвращаюсь с ними в наши траншеи, остававшиеся все время пустыми — но у меня всего 67 солдат из 220 бывших на лицо днем… Смена происходит на рассвете… Во второй линии ко мне присоединяется человек шестьдесят… При переходе у Диксмюд моя рота вновь пополняется. У общего резерва я нахожу уже почти всех своих людей; эта хаотическая ночь стоила мне 20-ти человек. К моему большому удивлению деморализация, происшедшая ночью, прошла. Небольшая часть людей еще находилась в подавленном состоянии духа, но большинство… уже забыло пережитые тревоги. Опасность далеко, и они смеются»[101].

На следующий день рота Пинге возвращается в боевую линию и попадает под бомбардировки. «Мой лейтенант насчитал в один час 253 чемодана или шрапнели и ни одного раненого… (Большие потери понесли соседи-бельгийцы). На пороге смерти эгоизм человека столь силен, что думаешь о несчастье соседа только для того, чтобы порадоваться, что сам избежал его. Дух моих людей падает с каждым часом… Соседняя рота несет от неприятельского огня большие потери. В моей же, по какому-то чуду, ни один человек не оцарапан. Но дух упал; без огневого барража{26}мы сыграли бы печальную роль в случае немецкой атаки. Однако довольно искры, чтобы опять вспыхнуло мужество; этих малоподвижных бретонцев можно поднять одним удачным словом. Но как трудно угадать его и, главное, претворить в дело»[102].

Уклонившиеся — это люди более слабые, но пока держатся храбрые, войсковая часть еще живет. Этих храбрецов может быть немного, но благодаря им целое еще существует, а противник имеет дело с этим целым. Ему ведь не видно того, что происходит у другого. Бой с ним продолжается.

Но может наступить минута, когда все целое, то есть вся войсковая часть, отказывается от боя, когда она залегает и не в состоянии подняться или когда она отступает или даже панически бежит, когда даже те храбрые, которые долго противились инстинкту самосохранения, не выдержали внутренней борьбы и побеждены этим инстинктом, — тогда конец боя налицо.

Здесь мы уже входим в область коллективной психологии; зависимость от нее явлений боя мы будем разбирать несколько далее. Сейчас же мы постараемся ответить на один вопрос, неправильный ответ на который, по нашему мнению, являлся до сей поры главной причиной крайней малочисленности исследований психологического характера среди трудов профессионалов военного дела. Я говорю о чрезвычайно распространенном мнении, что правда о войне может понизить боеспособность армии. Так ли это?

3. Без объективного изучения психической природы войны нельзя познать ее «внутренней» стороны

Прислушаемся к голосу тех, кто фактически дрался на фронте; среди же таковых изберем французских бойцов, то есть тех, которые исполнили свой долг перед Родиной до конца и при этом дали ей победу.

«Все мы — творцы неправды», пишет один из таких бойцов, попавший после 19-месячного пребывания в боевых линиях в тыловые армейские части[103]. «Мы рассказываем то, что мы видели, или плохо, или неверно. Это неизбежное следствие нашего самодовольства и неспособности вместить правду. То, что мы не записали сразу, отмирает в нашей памяти. Замеченное нами деформируется по мере того, как вовлекается в поток нашей речи. Если мы будем молчать, то придут другие, которые будут искажать факты в еще большей степени, чем мы. Беспрепятственно станут они орудовать искаженными ими фактами и тогда эти факты обратятся в их руках в опасное орудие. Они изобразят войну в радующих глаз красках[104]. Мы, которые видели войну такой, какой она есть на деле, уродливой и серой, не сохраняем ли убеждение, что наполеоновские сражения представляли собою величественные картины? Мы верим в это только потому, что те, кто фактически дрался тогда, позволили тем, кто не видел вблизи саму борьбу, рассказывать сказки. Этим участникам было выгодно принять облик героев разукрашенного прошлого. Они обретали ореол путешественника, побывавшего в неизведанных Чудесных странах. Будем осторожны. Вокруг нас уже вырастает целая фаланга лжеучителей, и если, к несчастью, один из таковых обладает талантом, он возбудит у наших потомков желание видеть вновь эпоху, подобную только что нами пережитой. Он ускорит ее возвращение[105]. Будем честными в наших воспоминаниях о прошедшем. Отдадим себе отчет в чувствах, которые вызывают наши рассказы. Будем помнить о той уродливой и грустной действительности, среди которой протекала наша борьба. Будем помнить о страданиях, которые мы испытывали, и о страхе, который нас потрясал… Даже в предвидении возможности и в будущем призыва со стороны Родины нового поколения солдат к защите оружием ее независимости и чести, нужно ли дразнить воображение этих солдат обманчивыми обликами славы и геройства? Если они будут знать, как ужасна и отвратительна война, если они будут знать, что она принесет им смерть или надломит их душу, и если они все-таки пойдут на фронт, не делая себе иллюзий и не утешая себя ложными ожиданиями, — разве заслуга этих людей станет от этого меньше?»

Только что приведенные слова могут привести к заключению, что «правда» о войне действительно может ослабить дух армии. В самом деле, не часто ли доктор скрывает от больного неминуемость скорого смертельного исхода его болезни для того, чтобы облегчить ему последние дни его жизни? Для меня несомненно, что веками выработавшаяся в военной среде традиция приукрашать войну, представляя ее рядовому бойцу не такой, какая она есть, имеет за собой практические основания. Но я позволю себе утверждать также, что для успеха в войнах современных передовых народов между собою такое примитивное средство, как искажение и скрывание «правды» о войне, является не только средством недействительным, но иногда даже и опасным. В самом деле, в «доброе» старое время профессиональных армий, когда сражения представляли только очень редкие эпизоды кампаний, причем продолжительность их измерялась всего лишь несколькими часами, солдат можно было держать как бы с повязкою на глазах. Но сейчас, когда война ведется всем народом, когда она может затянуться на годы, когда сражение столь раздвинулось во времени и пространстве, что заполнило собою всю операцию, — можно ли скрыть ту правду, которую неминуемо увидит воочию каждый боец с первых же выстрелов? Не опасно ли, что падение духа от разрушенных иллюзий увеличит ту моральную депрессию, которую испытывает рядовая масса людей при вступлении в зону опасности? Не опасно ли, что среди бойцов появится в таких условиях тенденция к другой крайности: видеть все в черном? Что это так, свидетельствуется фактом громового успеха, который получил во Франции напечатанный в конце войны роман Барбюса «Огонь»[106].

Что представляет собою «правда», рассказанная Барбюсом, читатель может увидеть из анализа этой книги, сделанного Жаном Нортоном Крю[107]. «Что это — наивность? незнание? или наглость? — спрашивает себя этот исследователь. Действительно, книга Барбюсса представляет собою наслоение ужасов и мерзостей — при этом по большей части выдуманных. В основе ее лежит тенденциозная пропаганда против войны, питающаяся из тех же источников, как и та пропаганда, которая велась в том же 1917 году Лениным и его сателлитами со скрытой целью превращения внешней войны во внутреннюю. Несомненно, что книга Барбюса является одним из проявлений народной усталости от затянувшейся тяжелой войны. Опасность ее заключалась не только в том, что она находила отзвук в патологической социальной психике того периода войны, но также и в том, что она создавала соблазн для рядовых бойцов, познавших несоответствие между тем представлением о войне, которое внушалось им сверху (bourrage des cranes), и тем, что происходит в действительности, увидеть в ней скрывавшуюся от них правду.

«350 тысяч проданных экземпляров "Огня" — разве это не признак одобрения, — пишет Жан Нортон Крю[108]. — Я слишком хорошо знаю причины этого успеха, чтобы последний повлиял на изменение моей оценки. В один из дней 1917 года на фронте мне пришлось вступить в спор по поводу "Огня" с одним капитаном офицером-профессионалом, все время находившимся в окопах и потому мало читавшим, который стал ярым поклонником Барбюсса. Я ему процитировал ряд абсурдов, напечатанных в книге. "Конечно, — ответил он, — там много неточностей, но как долго вколачивали в мозги людей, остающихся в тылу, совершенно искаженную картину нашей жизни; Барбюс рисует как раз обратное[109] рассказам и статьям, которые нас прямо раздражают; это неплохо, чтобы, в конце концов, услыхали бы иной перезвон колоколов". Я стал говорить ему о других книгах настоящих бойцов, которые уже появились к этому времени в печати; я указал на авторов лучших из них, на Женевуа, Линтие, Ружон, Вассаль, Галтье-Буассиер. Он не был знаком ни с одной из них».

Интересно вспомнить здесь, какими мерами главнокомандующий французской армией генерал Петен спас в 1917 году французскую армию от разложения. Он потребовал от офицеров, чтобы в этот критический период духа армии офицеры неотлучно находились бы при солдатах и установили бы с ними самые близкие отношения. Генерал Петен правильно рассчитал, что в таком случае солдату легче получить от своего офицера разъяснение мучающих его душу вопросов. А к этому времени в среде французского офицерства уже установилось правильное понимание необходимости знать всю «правду» о войне, что свидетельствуется хотя бы перечисленными в ответе Жана Нортона Крю заблудившемуся капитану авторами. Получив моральную поддержку со стороны своего ближайшего боевого руководителя и такого же, как сам солдат, страдальца, солдат успокоился и с новыми силами повел борьбу против немцев.

Гибель русской армии в 1917 году представляет собою противоположный пример. Ни в одной из воюющих европейских армий не была так глубока и широка пропасть между представлениями о войне, господствующими в высших штабах, и той действительностью, которая непосредственно ощущалась бойцами. С началом революции, в силу общих социальных причин, началось расслоение и между солдатским составом и строевым офицерством. Это расслоение все росло; когда же произошло непродуманное и неудачное выступление генерала Корнилова, это расслоение дошло до степени ярой вражды. Предоставленный себе русский солдат, много менее культурный, нежели французский, легко стал добычей большевистской пропаганды, «правда» которой была еще дальше от истины, чем «правда» Барбюса.

Таким образом, прежнее мнение об опасности вскрытия истины о войне должно быть ныне пересмотрено даже в отношении чисто практических мероприятий по созиданию вооруженной силы и по воспитанию солдатского состава.

Возьмем хотя бы область вождения войск. В настоящую эпоху расползшегося на огромные пространства сражения, управление войсками производится почти исключительно на основании донесений. И вот что приходилось наблюдать в минувшую войну, особенно в ее начале. После первых же выстрелов происходил разрыв во взаимном понимании между войсками и высшими штабами. Когда первые доносили правду, вторые считали, что войска не делают всего, что могут и должны сделать. Со стороны этих штабов устанавливалась система командования «с запросом», типичным примером которого является руководство нашими первыми операциями в Восточной Пруссии, главнокомандующим Северо-Западным фронтом генералом Жилинским. В других наших высших штабах происходило, может быть, и менее резко выраженное, однако то же самое. Как часто приходилось мне слышать такое рассуждение: войска всегда выполняют меньше, чем им приказывают, следовательно нужно «запрашивать» с них больше и тогда они выполнят то, что действительно требуется. Это заблуждение получило столь широкое распространение у нас, что многие из высших начальников считали предъявление войскам непосильных требований признаком начальнической энергии. Войскам пришлось дорого заплатить за эту систему «запросов». Наши неудачи в Восточной Пруссии могут послужить отличной иллюстрацией. Но после первых же жестоких уроков, данных действительностью, войска приспособились и в них выработалась своего рода система, если не назвать прямо «ложных», то во всяком случае «условных» донесений. Например: пехота брошена днем в атаку на неразрушенную проволоку; атака, конечно, неудачна; командир полка, чтобы избежать приказания вновь повторить эту безнадежную атаку, доносит: стрелки залегли и режут проволоку. Он рассчитывает на то, что непонимание высшими штабами реальностей современного боя помешает им понять всю сказочность подобного донесения. Другой пример: заметив, что доблестные и успешные атаки не оцениваются наверху в том случае, если донесения о них не сопровождаются описанием мифических штыковых свалок и кавалерийских шоков, более ловкие командиры быстро установили в своих донесениях своего рода трафарет, напоминающий батальные картины времен давно минувших.

Вышеуказанный моральный разрыв между высшими штабами и войсками представляет собою явление, наблюдавшееся во всех армиях. Вот что пишет Жан Нортон Крю[110] про то же явление во французской армии. «Спросите бойцов и они приведут вам примеры непонимания штабами того, что в действительности происходило на фронте. Я могу сам рассказать следующий небольшой пример. Около 10 января 1917 года 133-я дивизия, в которой я был унтер-офицером, заняла у Вердена сектор между Безанво и фермой де Шаморетт. Этот участок местности был отбит у неприятеля 25 дней перед этим. Мое отделение находилось на крайнем левом фланге, поддерживая связь с соседней дивизией. Но я не мог занять указанной мне позиции, ибо окоп, нарисованный на плане Штаба корпуса и протягивавшийся по обрыву, в действительности не существовал. Наши предшественники получили после атаки 15 декабря 1916 года категорическое приказание построить этот окоп в течение недели. Несчастные пытались это выполнить. Однако, хотя они и закончили все указанные им траншейные работы в более легком грунте, здесь они не смогли справиться с осыпями замерзшего щебня, затвердевшего, как бетон. Нужно вспомнить, как сурова была та зима. При нашем вступлении на позицию эта несуществующая траншея была нам сдана, как существующая, объяснив нам, что требования корпуса со словами «во что бы то ни стало» так часто повторялись, что пришлось донести о ней, как о будто бы законченной, в расчете закончить ее, когда температура упадет и станет возможным рыть. Но морозы продолжались. Каждую ночь я шел со своим отделением на назначенное нам место; мы ковыряли кирками — нам удавалось согреться, но результатом нашей работы были лишь горсти отколотого щебня. В феврале нас сменили, а траншея продолжала существовать лишь в воображении тех, кто нанес ее на свой план. Впоследствии, из чтения рассказов о войне, я узнал о гневе прибывшего на смену нового штаба корпуса и этот окоп был, наконец, построен в марте месяце. Следует при этом заметить, что вопрос идет здесь не о какой-нибудь незначащей траншее, а о важнейшем участке позиции; на опушке леса де Кариер, на смычке двух дивизий, образовалось пустое пространство в 200 метров шириной, без единой траншеи и без, хотя бы, единой заставы. Так продолжалось более трех недель, и штаб корпуса об этом не знал. Кто в этом виноват? Войсковая часть, пославшая ложное донесение? Те, кто получают ложные донесения, обыкновенно сами вызывают их непосильными требованиями. Штаб корпуса рассуждал чисто по школьному теоретическому трафарету, вместо того, чтобы посчитаться с реальностями обстановки. Тогда бы он учел: что стоят большие морозы и грунт замерз; что солдаты, находящиеся на позиции, плохо снабжены; что у них будут отморожены ноги; что успех работы может быть настолько мал, что поставленная задача непосильна даже для неослабленных людей; что можно предъявлять войскам лишь выполнимые требования и во всяком случае должно принимать меры для облегчения положения их. Штаб корпуса, рассуждавший иначе, и вызвал ложное донесение, которое могло бы привести к катастрофе. Этого не случилось, но произошел скандал другого рода: дивизия потеряла громадное число людей с отмороженными ногами и ее кадры оказались истощены вследствие плохого снабжения».

«…Можно утверждать, — заключает свои наблюдения Жан Нортон Крю, — что войска из страха перед начальством, как правило, обманывают его. Наполеон, которого очень боялись, был и наиболее обманываем. Этот небывалый человек понимал это, но он так был уверен в своей способности понимать действительную обстановку, что примирился с этой тенденцией, лишь бы только его боялись. Традиция обманывать начальников усилилась с тех пор и, может быть, это единственная привычка мирного обучения, которая осталась и на войне».

Вот последствия устарелой, примитивной точки зрения, полагавшей, что скрыванием истинной психической сущности боя можно сохранить дух армии на высшем уровне.

«Нам кажется, — писал уже полвека тому назад генерал М.И. Драгомиров, — что настало наконец время трезвого отношения и к военным событиям: Агамемноны, Ахиллесы и другие более или менее красивые эпические герои должны сойти со сцены и уступить место обыкновенным людям, с их великими доблестями и с их подчас унизительными слабостями; с их самоотвержением, доходящим до того, чтобы положить голову за други своя, — и с их себялюбием и своекорыстием, доводящими до стремления уложить (руками неприятеля) того ближнего, который им не пришелся по сердцу; с их способностью взбираться под пулями и гранатами на вертикальные стены безо всякой посторонней подмоги, и с их обычаем давать иногда тыл и бежать без оглядки, из-за одного того, что какому-нибудь негодяю вздумается крикнуть: «мы обойдены».

Дело от этого выиграет: оно всегда выигрывает от правды. В теории не будут ограничиваться всеизвиняющей фразой: — «это случайность», а будут задаваться вопросом о том, как нужно вести и организовать войска, дабы они возможно менее поддавались неблагоприятным случайностям»[111].

Понимание «внутренней» стороны войны возможно лишь после того, как вся правда о войне будет вскрыта. Истинное же представление о войне, как мы это установили в предыдущей главе, возможно только тогда, когда оно явится синтезом познания «внешней» и «внутренней» сторон ее явлений.

4. Субъективный психоанализ и методы его использования

Минувшая Мировая война дала в распоряжение исследователя войны небывалый по своим размерам и качеству материал для психоанализа бойца. В числе призванных в ряды войск культурных государств оказались люди самой высокой интеллектуальной квалификации. Многие из последних до свое го превращения в солдат были профессорами в университетах. Хорошо знакомые с методами научного анализа, они применили это свое умение для суждения о тех явлениях и событиях войны, непосредственными участниками или свидетелями которых они оказались.

Не нужно, однако, закрывать глаза на то, что правильное использование всех этих многочисленных воспоминаний и записей требует колоссальной подготовительной работы. Начало таковой положено в неоднократно уже мною цитированном труде Жана Нортона Крю. Однако он касается только трудов, напечатанных на французском языке. Необходимо же продолжить такую работу и над мемуарной литературой, составленной на других языках. Только после тщательной проверки степени достоверности каждого из мемуаров и степени правдивости каждого из мемуаристов можно приступить к использованию отобранного материала. Здесь опять работа разобьется на несколько стадий. Первой из них будет картотечная классификация, и только последняя из этих стадий будет заключаться в подведении обобщающих выводов.

Однако эти выводы будут нуждаться в более объективной проверке, нежели сверка показаний одних свидетелей с показаниями других.

Начало такому вполне объективному методу проверки было положено русским доктором Шумковым. Собирая сейчас же после Русско-японской войны 1904–1905 гг. данные из пережитого ее участниками опыта, он производил ряд работ по изучению физиологических изменений, происходящих в человеке под воздействием опасности, угрожающей ему в бою. Доктор Шумков совершенно правильно видел в этих физиологических изменениях те объективные показатели, которые помогут ввести в область субъективного психоанализа экспериментальную проверку.

К великому сожалению, попытка доктора Шумкова окончилась неудачно. За исключением единичных лиц, на его работу никто из военных ученых не обратил внимания. В среде же представителей гражданской науки дело окончилась даже небольшим скандалом. На заседании представителей нашего медицинского мира, на котором доктор Шумков готовился выступить с докладом, еще до начала такового был заявлен протест против того, чтобы в среде культурного общества читались доклады о таком варварском акте, как война. Доклад Шумкова был сорван, и его работа ушла в небытие.

Рассказанный только что случай с доктором Шумковым, несмотря на всю свою возмутительность, является тем не менее весьма показательным. В уродливой форме в нем выявилось то нежелание изучать войну, которым проникнуто и до сей поры большинство гражданских ученых учреждений. Последствия налицо. В течение четырех лет почти весь культурный мир корчился в судорогах войны, и вот прошло с той поры 20 лет, и ни одного, хоть сколько-нибудь серьезного научного исследования по военной психологии еще не сделано.

Указываемая мною выше обработка данных психоанализа, требующая столь громадных усилий и средств, сможет быть осуществлена лишь тогда, когда хотя бы одно ученое учреждение в мире признает необходимость существования в числе наук, изучающих социальную жизнь, и социологии войны. Только с началом созидания последней возможно будет рационально поставить сбор, классификацию и разработку материала, заключенного в мемуарах о минувшей войне, а также и богатейшего опыта, накопленного всей военной историей. Здесь уместно сравнение. Современная жизнь настолько усложнилась, что каждое большое здание строится по специальному заданию. Дом для мелких квартир строится иначе, чем дом для роскошных; фабрика духов проектируется иначе, чем автомобильный завод. Оспаривать этого никто не будет. Как же не понять того, что при создании военной психологии нужно прежде всего тоже разработать план, в котором найдут свое размещение все стадии работы, и будет ясно видно, что последняя из этих стадий, которая может привести уже к утилитарным выводам, возможна только как завершение других стадий без непосредственного утилитарного значения. Такая работа будет наиболее рационально исполнена, если налицо будет главный заказчик: Социология Войны.

5. «Психика толпы» в явлениях войны

Рассматривая психическую сторону явлений войны, мы остановились пока в наших рассуждениях лишь на области индивидуальной психологии. Между тем человек воюет не в одиночку, вследствие чего данные индивидуальной психологии не могут дать исчерпывающего объяснения не только поведения масс, но и самих индивидуумов, составляющих эти массы. Таким образом, мы вынуждены войти в область коллективной психологии, несмотря на чрезвычайно малую ее научную обследованность. Наибольшие шаги сделаны в этой области лишь для изучения законов, управляющих «психологической» толпой.

Под словом толпа подразумевается в обыкновенном смысле собрание индивидов, какова бы ни была их национальность, профессия или пол и каковы бы ни были случайности, вызвавшие это собрание, но с психологической точки зрения это слово получает совершенно другое значение. При известных условиях собрание людей представляет особые черты и свойства. Поэтому в психологическом смысле слово толпа получает значение собрания людей, подчиняющегося особым законам.

Без сомнения, одного факта случайного нахождения вместе многих людей недостаточно еще для того, чтобы это собрание приобрело характер толпы в психологическом смысле слова; для этого нужна наличность некоторых условий.