Гномы науки
Гномы науки
С первого взгляда нюрнбергская зима чем-то походит на раннюю весну в России. Так же приморозит землю по ночам, а с утра солнышко прогреет её до оттепели… Но не бывает здесь весенних горластых ручьёв, что с песнями точат сугробы, да и снежный паёк не в пример беднее нашего, как и всё ныне на оскуделом западе. Нет, разве сравнить наш декабрь с ихним апрелем, царственную горностаевую шубу с тонкой погребальной кисеёй, сквозь которую уже к полудню проступают острые черты города-мертвеца.
В такие погоды смертельно хочется домой, хотя бы с палкой пришлось брести через всю Европу. И, раз уж недосягаемыми кажутся снежные раздолья Родины, воображение тянется в иные, тёплые итальянские приволья, до которых отсюда рукой подать. Мы сразу попадаем в роскошный город Рим, где шумят незамерзающие фонтаны перед Ватиканом и ласкает взоры неувядающая небесная голубизна. Теперь уже трудно удержать нашего пегаса. Представьте себе, что эта своенравная поэтическая лошадка занесла нас в октябрь 1941 года, и больше того, прямиком в германское посольство. В приятной комнате стоит приятный дым сигар. За приятным столом сидят три приятных господина.
Мы явились сюда явно не во-время. Только что закончился ленч, и эти три пожилых благообразных синьора беседуют вполголоса на интимные медицинские темы. Тут оказывается, что всё это — синьоры высокопоставленные и шибко мозговитые, так что полезно и нам, простым людям, заглянуть украдкой в глубины просвещения. Оказывается также, беседуют синьоры по-немецки, так что вовсе и не синьоры они, а герры. Оказывается, наконец, что беседуют они некоторым образам о нас с вами, дорогой читатель, так что уж и совсем не грешно послушать этот разговор.
В ту пору германские войска, увязая в грязище, подступали к Серпухову и Нарве, и многие кашляли от русской простуды, а в Риме тогда стояла курортная теплынь и в девственных небесах за окном рисовался купол св. Петра, творение Браманте. Если же он не рисовался, то чорт с ним, обойдёмся и без Браманте…
Все трое были влиятельные у себя, в Германии, люди. Рядом с хозяином, послом при Муссолини фон Макензеном, допивал своё кофе министр здравоохранения доктор граф Леонард Конти, а чуть наискосок пощипывал бородку и баловался безалкогольным напитком невзрачный семидесятилетний старичок, тоже доктор, Клаус Шиллинг. Это был мировой светоч в области тропических заболевании, изучению которых он предался в 1894 году в тогдашних африканских колониях Германии. Шиллинг слушал лекции у Коха, открывшего возбудителей туберкулёза и холеры, учился у Леффлера, знаменитого исследователя дифтерии, он работал с самим Вассерманом, наконец. У него имелись мировое имя, отличное здоровье, процветающая семья. Он был членом малярийной комиссии при самой Лиге наций. Рокфеллеровский институт заплатил ему в 1920 году 5 тысяч долларов за одни его попытки доконать малярию. Ему оставалось только одно — победить эту болезнь, чтобы хоть частично отплатить судьбе за её чрезмерное благоволение к его особе.
В ту пору войска Роммеля готовились к высадке в Африке, где, как известно, всегда процветали всякие лихорадки. Тема беседы, естественно, перекинулась с войны на малярию, и Конти осторожно пожурил старика за медлительность в работе на пользу фатерланду. Светоч отвечал, как в таких случаях положено, что и рад бы всей душой, да, дескать, и кролик нынче не тот пошёл, да и морские свинки кусаются. Тогда-то Конти и предложил учёному поработать на заключённых в германских концентрационных лагерях, из которых добрый десяток успел к тому времени прославиться в качестве филиалов ада на земле. И хотя старику скоро надлежало, как говорится, представать перед судом божиим, он согласился. Изуверская рациональность предложения была налицо: при такой постановке дела германская наука не только не тратилась на покупку подопытных животных, но и сама сокращала государственные расходы на содержание и кормёжку военнопленных.
Очередная научная конференция состоялась в Эйдткунене два месяца спустя, с участием доктора Гравитца, начальника медицинской службы войск СС, и Гиммлера, уже решившего профильтровать человечество через свои лагери уничтожения. Этот самый чёрный человек всех времён и народов предложил Шиллингу на выбор любой лагерь Германии. Светоч выбрал Дахау. Там и климат мягче, и глушь, и местность вокруг университетская, и недалеко до Нюрнберга, где ещё сохранялась в пытальной камере знаменитая «железная дева», этакий футляр с ножами, куда в старые времена сажали еретиков на просушку. Словом, к февралю следующего года здесь за колючей проволокой обосновался «малярийный институт» Шиллинга с лабораторией и бараком на сто одну койку, причём последняя представляла собой длинную чугунную решётку, ловко входившую в неотъемлемую при таком хозяйстве печь; когда кандидатов было несколько, кому-то приходилось ждать… Вот и повержено на земь поганое идолище фашизма, а всё ещё не можем мы вздохнуть в полную грудь; это оттого, что ещё до сегодня мы дышим частицами пепла и воплями жертв, растворёнными в воздухе Европы!
…Сюда отбирались лишь наиболее жизнеспособные человеческие экземпляры. В первой же тысяче, подвергнутой различным «научным» манипуляциям Шиллинга, шестьсот было наших, русских. У них не было фамилий, их различали лишь по номерам да по симптомам привитой болезни. Они в огненном бреду выгибались на койках, грызли почернелые от зноя губы, звали на помощь маму, бога и тебя, Красная Армия… а между них похаживал старенький доктор Клаус в белом халате и подпрыскивал свое зелье в тех, кто имел ещё в себе силу выглянуть, как из пылающего дома, на этого факельщика со шприцем. Две полуобезьяны, избранные по признаку уродства из числа жертв, прислуживали ему при этой бесстыдной казни; их делом было — взять в ремни, ввести фенол в вены агонирующих и оттащить готовую продукцию к печке.
Из многих безымённых тысяч, протёртых через это смертное сито, уцелел лишь один — некий Михайловский, католический священник из Польши. И так недалеко от этого места до древнего ватиканского дворца и роскошной площади с незамерзающим фонтаном, что уж, наверное, побывал там Михайловский, порассказал земному наместнику бога, что натворил наместник дьявола на земле за время его немощного старческого сна. Нам неизвестно, что ответил своему духовному чаду великий старец в тиаре: плакал ли гневными слезами пророка о мерзостях германской Иезавели, отлучал ли от лона церкви фашистских негодяев, как мы отлучаем их нынче от всечеловеческой семьи, или телеграфно потребовал себе слова на нюрнбергском трибунале, чтоб выступить истцом Совести от имени безвинных и неотмщённых мучеников. А надо бы, надо бы, ибо даже страдания святых Агнес и Цецилий представляются лёгкими факирскими упражнениями в сравнении с муками польских и русских девушек, подвешенных за ноги для искусственного оплодотворения. Но безмолвствует Ватикан, и стража с алебардами молчит у Ватикана.
При приближении союзных армий к Дахау улики были, конечно, сожжены, и знаменитый блок № 5 истаял в дыме артиллерийского огня и многие из светочей человекоистребления разбежались по университетским щелям. Так и не услышал бы мир, до какой степени падения докатилась так называемая германская культура, если бы в пещере близ Халлейна не был отыскан личный архив Гиммлера. В этой разрозненной по листкам чортовой библии собраны почти все документы по экспериментированию на живом человеке. Я — тихий, мирный человек, хотя и без труда отличаю пушку от телескопа, но кажется мне, что за отсутствием владельца этих чёрных бумажек было бы справедливым переплести их для потомков, хотя бы в кожу Геринга, которой, кстати, с избытком хватит на это мероприятие. Именно сей бывший рейхсмаршал воздушных сил имел к ним равное с Гиммлером касательство. Оттуда мы узнаём имя другого, ещё более зверского светоча германской науки.
Мы не знаем ничего о наружности доктора Зигмунда Рашера, знаем только, как выглядела его душа, и избавим читателя от её описания. Он был профессором авиационной медицины в Мюнхене, гауптштурмфюрером войск СС и находился в приятельских отношениях с шефом, поскольку жена Рашера, актриса Нини Диль, имела от него, от Гиммлера, ребенка. Вот он и попросил у Гиммлера по-родственному дать ему пару преступников для опытов. Тот направил пытливого доктора в Дахау, и уже в марте 1942 года при блоке № 5 был построен надёжных размеров и с окошком стальной стакан, где атмосферное давление можно было менять по желанию в любую сторону. Не подозревая ни о чём, жертва смущённо улыбалась на табуретке, стыдясь своей наготы, пока не включался рубильник на откачку. Из-за толщины стенок крик не был слышен, только шипели насосы да мерно тикали контрольные часы. Известно лишь, что обречённые рвали волосы на себе, пытаясь как бы расширить своё тело, догнать убегающий воздух и тем ослабить чудовищное давление, радиально возникшее в черепе. Затем следовало вскрытие, потому что убийце самая сласть — погреть пальцы в тёплых внутренностях жертвы, причём, по совместительству, Нини снимала цветные фотографии с человека, собственной материей взорванного изнутри. Так готовилось научное сочинение докторов Рашера, Руффа и Ромберга, секретно опубликованное в июне 1942 года с издевательским названием «Опыты спасения жизни на больших высотах».
Ещё за два месяца до выхода этого почтенного издания в свет фельдмаршал Мильх в благодарственном письме от имени высшего военно-воздушного командования поставил перед этими шалунами науки некоторые дополнительные проблемы. К тому времени немецкие лётчики как-то уж слишком часто стали падать из самолётов в северно-европейские моря, и следовало изыскать способы обогревания человеческого тела, смертельно закоченевшего в ледяной воде. Получив предписание, Рашер навестил начальника медицинской инспекции воздушных сил профессора Хиппке, и тот придал им в подмогу ещё трёх маститых профессоров — Яриха из Инсбрукского университета, Хольцлонера — из Кильского и патолога Сингера — из Мюнхенского госпиталя. Готовые отдать жизни за фатерланд, разумеется, чужие, светочи вскричали: «Хайль Гитлер!» — и отправились в тернистый путь научного исследования.
Деревянный продолговатый ушат, обтянутый обручами, наполнялся холодной водой, куда по потребности добавлялся крошеный лёд. Жертву погружали в меховом комбинезоне или голышом, одних — до шеи, других — по уши. Защитные рефлексы организма прекращались уже через пять минут, сведённые руки прижимались к телу; вместе с конвульсиями начиналось как бы мускульное окаменение, по прекращении которого наступал конец. Так родилось новое научное рукоделие под заголовком «Доклад об охлаждении человека». Своим обычным зеленым карандашом Гиммлер отметил дату прочтения — 21 октября 1942 года. Покойник обожал почитать что-нибудь освежающее на сон грядущий. В этом труде с немецкой точностью указывается, что для охлаждения тела до 29 градусов требовалось от 70 до 90 минут. Разумеется, бывали индивидуальные отклонения, и отмечен один исключительный случай, когда температура «субъекта», за полтора часа доведённая до 26,5 градуса, не понижалась более; потребовалось ещё дополнительных 85 минут, чтоб свалить этого гиганта. Мы видим, как ёжится во льду его могучее посинелое тело в напрасной попытке сжаться, сократить свою поверхность до нуля, уничтожиться совсем; видим, как в поверхности его остылой роговицы начинают отражаться три маленьких немецких гнома с блокнотами в холеных лапках. Как правило, избавительница-смерть приходила между 24—25 градусами.
После охлаждения, если жертва не утрачивала признаки жизни, приступали ко второй пытке интенсивного отогревания. В разных комбинациях применялись шерстяные одеяла, спирт, препараты, тепловые лучи на сердце и даже живое тепло женского тела, для чего Рашер специально выписал четырёх молодых цыганок от оберштурмбанфюрера СС, из женского лагеря в Равенсбруке. Кстати, управитель этого лагеря, Вольфрам Сиверс, бывший лейпцигский издатель всяких утончённых еженедельников, являлся в то же время директором «Аненэрбе», ведущей нацистской организации по «развитию германской культуры». Как видно, культура к немцу прикрепляется проще, чем тростниковые трусики к дикарю… Итак, ценой несчётных жертв экспериментаторы Дахау подтвердили теорию Лапчинского, высказанную в 1880 году, что наиболее действительным средством спасения в таких случаях является немедленное погружение в горячую ванну от 40 до 60 градусов… если, конечно, у человека стальной паккардовский поршень вместо сердца.
Читайте до конца, всё написанное здесь — правда. Пусть всякий знает, что означает сдаться в плен фашизму!
И опять Мильх прислал благодарственную грамоту коменданту Дахау «молодцы, мол, ребята», но тут уже сам Гравитц выставил, как у нас говорится, встречный план. Ходили слухи по Германии, что немецкая армия покатилась вспять от Сталинграда, и недобитую нечисть в соломенных валенках валит и душит русский мороз. Сей неутомимый труженик науки порешил поработать над вопросом воскрешения обмороженных. С этой целью он начал опыты над тридцатью живыми существами, которых голыми клали на холод на срок от 9 до 12 часов. Зажмурься, товарищ, и представь на минутку, как безмолвный голый человек, скорчась на снегу, глядит в ночное небо, полное звёзд… тех же самых, на которые смотрят в эту минуту его товарищи-бойцы!.. А вокруг прогуливается немецкий автоматчик, постукивая друг о дружку стынущие ноги.
К отогреванию приступали не сразу, а через некоторый условный промежуток времени, необходимый в полевых условиях для доставки обмороженного в госпиталь. Тут-то и подвёл умеренный климат Дахау: жертвы не промерзали как следует, их приходилось просто убивать потом, для сохранения секретности. Тогда Рашер попросил перевести его в освенцимскую систему лагерей, где и зима покрепче, и людского материала больше, так как вспыхнувшая вдруг эпидемия, тифа в Дахау выкосила сразу чуть не всё население лагеря. Блок номер пять временно был эвакуирован в восточные пространства, где Рашер в особенности любил «работать» на евреях, цыганах, русских военнопленных и католических ксендзах. Непостижимое смертное братство!.. Приближение Красной Армии с востока заставило Рашера вернуться в Дахау; приближение союзных армий с запада надоумило Гиммлера расстрелять доктора Рашера с супругой: мёртвые тем хороши, что не болтливы!
А они много могли бы рассказать ещё — про «фосфорные» эксперименты в Бухенвальде, про упражнения по искусственному деторождению… Но хватит, пожалуй! Эта человеческая дрянь ответит за всё на нюрнбергском трибунале… И этого будет недостаточно, если Германия до последней былинки не проникнется сознанием содеянного злодейства. Было бы справедливо набить все витрины её городов фотографиями Дахау и Бухенвальда, чтоб стояли и глядели на них годами, пока мозоли не вырастут на глазах. Надо отобрать у них возможность когда-нибудь, хоть через десяток поколений, возвеличить фашизм, как всенациональный подвиг.
Мне кажется, что утомление всякой цивилизации начинается с помрачения национальной морали. За тысячу лет много ли раз пытался Запад промыть и почистить старые, запущенные водоёмы своей культуры? Благодеяния цивилизации становятся людским проклятьем, когда они не освящены мечтой о всечеловеческом счастье. Тогда она выходит на столбовую дорогу истории, убогий и облезлый зверь, и грызёт всё, что попадается ей на пути, пока не проучит её кто-нибудь Гневный палкой в подворотне.
…Нет, культура не умрёт на земле. Залог этому, будем надеяться, — новый послевоенный мир и прежде всего вы — граждане Советской страны. Мы чтим святыни и помним прошлое, как грозный и нужный урок. Наши утраты в войне — больше, чем у всех других на свете, но нас не веселят развалины Европы. Миллиарды умных трудодней погребены навечно под этим багровым, как свежее мясо, щебнем. Мы сопоставляем это с другими возможными вариантами человеческого поведения и хотим знать, когда же повзрослеет мир. Мы — люди.
Я кланяюсь вам отсюда, всем врачам моей страны, генералам и рядовым советской медицины, которые радуются, как личному счастью, принимая на руки маленькое тельце нового гражданина вселенной, и горюют, как о собственном несчастье, когда смерть крадёт у них из-под рук свою добычу. Я думаю о нашем простом сельском враче, у которого нет пока ни сверкающих никелем и керамикой операционных, который ночью сам ремонтирует старенький шприц, у которого порой единственный инструмент — безупречное мастерство и проникновение в инженерию человеческого тела. Он видит в человеке не кролика, как эти гномы из Дахау, а прежде всего — свободного творца хлеба, песен и машин. Только воистину живое умеет ценить жизнь. И потому безвестный врач где-нибудь в крохотном городке Чистополе на Каме представляется мне — из университетского города Нюрнберга — величайшим гуманистом на свете.
Нюрнберг.
«Правда», 22 декабря 1945 г.