Нюрнбергский змий
Нюрнбергский змий
Следуйте за мною, я поведу вас в здание Нюрнбергского суда. Мы двинемся из Гранд-отеля прямо на северо-запад, вдоль бесконечной шеренги фантастических развалин. При виде их плохо верится, что ещё недавно сюда ездили паломники полюбоваться на домик Дюрера и витражи Гиршфогеля. Нет у нас дорогих воспоминаний в Нюрнберге; ни Дюрер, ни Меланхтон не сумеют обелить позднейших прегрешений Нюрнберга; нас не тронут поэтому эти битые черепки и нечёсаные космы рваной арматуры.
Нам придётся итти долго, пока не станет тошно от зрелища опустошения и встречных теней, которые будут опускать перед нами дряхлые тысячелетние глаза, чтобы взглядом не прожечь на нас одежды, — итти пока не остановит часовой. Это случится возле громадного серого дома с дверьми, как могильные плиты. Американский солдат искоса взглянет на полосатый пропуск и бросит сквозь зубы: — о-кэй. Потом нас поглотят лабиринты коридоров и лестниц, полные простудных сквозняков и людей, со всех концов мира притащивших сюда вороха протоколов и улик. К десяти все займут отведённые места, и тогда вступит в действие сложный механизм Международного Военного Трибунала.
Пока не ввели обвиняемых, оглядите просторный зал. Здесь и в сумерки стоит ровный электрический полдень: ничто не ускользнёт от внимания судей. Смотрите, над дверьми, ещё от прежних времён, сохранились эмблемы правосудия — весы Фемиды и библейские скрижали с правилами общественного поведения. Сегодня они читаются несколько иначе, чем в моисеевы времена. «Не убий, не укради труда брата твоего, не пожелай добра соседа твоего, ни хлеба и нефти, ни жизненных пространств его, и тогда не постигнут тебя фугаски возмездия или сиротство и слёзы — малюток твоих, или сердца народа твоего — горькое разочарование разгрома!». Несколько ближе, на том же уровне, два голых бронзовых парня с мечом и ликторским пучком, образы воинствующего фашизма, стерегут большой гербообразный барельеф. На нём изображено грехопадение Евы. Хитрый змий обвил древо познания, и женщина уже взяла в руку яблоко непрощаемого греха…
В глазах европейца эта картинка должна приобретать теперь особое символическое значение, если только на место Евы подставить самую Европу. Для полноты впечатления надо здесь припомнить географию гнусных событий, происшедших за последнюю четверть века в Германии. Трём своим именитым согражданам — рыцарю Мартину Бегаиму, Христофору Деннеру и Петеру Генлейну — нюрнбержцы соответственно присваивают изобретение глобуса, кларнета и часов. Однако бегло полистав историю материальной культуры, легко опровергнуть эту самонадеянную немецкую «липу», к слову, ничем не отличающуюся от прочих сомнительных доказательств германского превосходства. Нынешний, догола раздетый бомбардировками город Нюрнберг останется в памяти потомков как родина неплохого местного пива, фаберовских карандашей и в первую очередь фашизма.
Именно из здешней каменистой почвы вырвались первые языки дьявольского пламени, в короткие сроки пожравшего пол-Европы. В 140 километрах южнее Нюрнберга и почти на том же меридиане расположен другой фашистский город — Мюнхен. А на расстоянии трёхсот пятидесяти километров к северо-востоку валяется нынче, как босяк в похмельи, утопая в серых каменных лохмотьях, город Берлин. В этот треугольник по существу и вписана вся преступная биография Адольфа Гитлера и его банды, которую сейчас введут в зал под охраной тринадцати рослых американских парней.
Над покойником принято перечислять главнейшие этапы его жизненного пути. Признаёмся, кстати: приятно поговорить над свежей могилкой такого мертвеца. Нюрнберг был, так сказать, начальным очагом всех европейских бедствий. Здесь находилось здание имперского партейтага, здесь созревала теория империалистического паразитизма, отсюда, пока вполголоса, Гитлер бормотал Германии свои подлые обещания свернуть шею всей негерманской части человечества. Отсюда заговорщики рванулись к власти на Берлин, и в ту пору мы навсегда запомнили истерический, уже во всю глотку, визг фюрера, портивший все радиоприемники мира. В этой столице бредовая мечта о завоевании планеты приобрела облик реальной угрозы. Но впереди был ещё Мюнхен, за которым расстилалось уже свободное поле для надмирного владычества. Здесь-то и приняла Европа кровавое яблочко Гитлера.
Не будучи провидцами, мы, однако, могли бы полностью привести блудливые и тёмные речи, которые в те дни змий нашептал в ухо женщины. Чаше всего там употреблялись слова: Россия, Восток, славянство, революция, Азия, еврейство, большевизм, Советы — обычная и скудная октава всех фашистских шарманок мира. В скорости после того Европа захрустела в кольцах гада. Мы ещё не подсчитали, сколько мир потратил денег, металла и молодых жизней, чтобы вогнать фашистскую заразу назад в нынешнюю нюрнбергскую берлогу.
Про Мюнхен мы напомнили не затем, чтобы испортить ленч какому-нибудь благородному господину, а лишь потому, что нам известна живучесть искусителя. И верно: гадина схвачена за горло, и вставлена туда стальная распорка, и вырван ядовитый зуб; теперь это просто длинная кишка с тухлой политической начинкой, обвисшая на древе. Но значит ещё не полностью обезврежен змий: ещё сипит разверстая пасть, и все слышат, как знакомая отравленная ложь каплет из неё на землю. Опять и опять кое-где склоняется ухо женщины послушать ядовитую брехню про несуществующие козни Востока, про Россию, про прямой, простой и добрый народ, которому, — так и быть, выдам эту страшную тайну! — действительно опостылело 28 лет назад жить прежним варварским порядком, где всё сильное пожирает всё зазевавшееся, где призванием человека считается умножение нулей на текущем счету, где за маленьких вступаются лишь, когда их убьют сто тысяч сразу, где война есть выгодное коммерческое предприятие, где помирают с голоду на грудах гниющей пищи. Величайшие освободительные добродетели народа моего ставятся ему в вину.
Кажется, на всех языках мира существует сказка про Змея-Горыныча. Уж верно нет такой старухи на земле, чтобы не сказывала её затихшим внучаткам в глухую мятельную ночь: на высокой королевской горе змей жжёт и жрёт прекрасную земную красоту, нет на него ни управы, ни устрашения. Его развали? мечом на части, а он срастается, — руби ему по сто раз пакостную его башку, а она, глянь, вновь пристала на прежнее место. Но вот является светлый витязь из неизвестной страны, с лёгким святым мечом и особой сноровкой на одоление гада, и начинается огненный поединок, и распадаются смертные змеиные кольца, и ярче начинает светить солнышко в небе. Этим заветным секретцем, величайшим изобретением нашего века, которого, кстати, мы не пытаемся утаить от других народов, владеем сегодня только мы. И потому верю я, что тысячу лет спустя безымянный герой в этой отличной неумирающей сказке приобретёт национальные черты моего, советского народа. И уж коли на то пошло, поговорим начистоту: может, незачем мне было оглядываться на горькую пустыню, откуда вывел нас Ленин? Мы уже вступили в обетованные рубежи, и пусть прочие раскомаривают себя как им вздумается. Правда, слов нет!.. но только этот вчерашний день уже не одним набегом пытался вытоптать наши неокрепшие сады: у нас доныне рвутся мины в полях, а наши сестры ютятся с детишками в землянках. Нашего ущерба не возместить, если даже всю Германию на сто лет вперёд продать. Мы этого забыть никак не можем!
Нет, мы не гости в Германии и не паломники в Нюрнберге. Из этого злосчастного города мы хотим обратиться к женщинам земля, чтоб не допускали вредной и растлевающей лжи до своих ушей, к женщинам, от которых произойдут завтрашние поколения их поэтов, учёных и солдат. Время имеет склонность течь, история — смеяться, дети — достигать призывных возрастов. Сегодня у вас хватит собственного опыта продолжить эту мысль до конца. Если в первую мировую войну, мирясь с надвинувшимся ужасом, уже не о счастье для своих детей молили вы небо, а только были бы сыты, то ещё недавно даже не о сытости шла речь, а лишь остались бы целы, пусть даже в звериной трущобке, пусть даже один на пятерых!.. Вот что наделал змий в Европе.
В этом свете поистине великую историческую миссию предстоит выполнить нюрнбергским судьям. Миллионы заплаканных человеческих глаз устремлены на них из всех углов мира. Вдовы и калеки их собственных стран ревниво будут следить за каждым их движением и словом…
…Было безлюдно в то серенькое утро у здания суда, когда мы подошли к нему впервые, но чувствовалась какая-то зловещая стеснённость в этой пустоте, как будто все умерщвлённые фашизмом столпились вокруг — услышать слово воздаяния и обновлённой правды. Прозорливой мудрости ждёт нынче человечество от нюрнбергских судей. Однако, мнится мне, что не за тем только послали их сюда оскорблённые и разгневанные народы, чтоб анатомировали распластанное и ещё живое тело германского фашизма, а затем предали его, разъятое на части, и архивные склепы истории. Следует, кроме того, пошарить в пасти змия, нет ли там и второго ядовитого зуба, который угадывается нами по беспрерывному истечению лжи.
В добрый час, нюрнбергские судьи! Вот они вступают на высокую трибуну правой стороны, и зал встаёт; верится, что одновременно с живыми поднимаются мученики Майданека и Дахау, делегаты мёртвых, которые незримо, без пропусков, присутствуют здесь. Сощурясь и чуть снизу смотрят на судей шестнадцать матёрых и лукавых, в чёрных мантиях, немецких сутяг, которые нашли в себе решимость защищать недавних палачей Европы. Они напряжены, как на ринге перед боем, и молчаливы пока, но это будет долгий и многословный бой права и произвола, разума и скотства, правды и лжи.
Змий ещё усмехается — щелястым ртом Иодля, глазами Кейтеля, небрежным жестом Геринга, но по мере того, как будет сжиматься петля обвинения, змий станет изворачиваться всё ловчее и злей, скидывая с себя одну за другой прозрачные маскировочные шкурки. Он прикинется культуртрегером и мыслителем, защитником наций и избавителем Европы. Он заговорит о неподсудности правительств, потому что якобы в самом поражении заключается возмездие, — о рыцарском отношении победителя к побеждённым. Он произнесёт бесконечно подлые, хитрые слова, начинённые политическим динамитом, — вроде тех зажигательных сигар, которые подсудимый Франц Папен пачками раскидывал когда-то по Америке. Так будет, пока окончательным приговором не вышибут дух из змия, и все его двадцать голов обвиснут разом.
В тишине шумят судейские фолианты — улики. Пока ещё только бумага — не волосы, срезанные на утиль с обречённых женщин, не пергаменты из людской кожи, не фосфориты из детских костей для удобрения капусты в фашистских подсобных хозяйствах. Через внимание суда неторопливо проплывают страдальческие судьбы смежных с Германией государств, которые Гитлер, как подосиновики в роще, сбирал в грабительскую кошёлку райха. В длинных формулах, плотно сотканных из одних придаточных предложений, сквозь которые не просочится ни одна слезинка, доказывается шаг за шагом агрессивность германского поведения… Итак, например, вторично, уже путём научного исследования, узнали мы, что Чехословакия была распята немцами с заранее обдуманным намерением. Довольно старая новинка! …но это делается не только для нас, которые узнали об этом из свежего газетного листа, но и для тех, кто прочтёт про это сто лет спустя в учебниках истории. Надо хорошо укрепить грунт, где будет начертано вечное проклятие фашизму.
Так установилось у людей: вступая в зал, суд ничего не знает о преступлении и, до предъявления доказательств, построенных по всем правилам юридической математики, не верит ничему. У справедливости нет ни родни, ни гнева, ни аксиом, кроме тех, элементарных как вода и хлеб, без которых самое понятие о справедливости давно погасло бы в человеческом мозгу. Здесь факты отбираются самого чёрного цвета, и улики, заранее обесцвеченные от эмоциональной окраски, взвешиваются на аптекарских весах правосудия, прежде чем станут материалом для приговора. Значит, процесс судопроизводства будет очень длинный, хотя для немедленного предания смерти этих высокообразованных негодяев достаточно было бы рассмотрения повести об одной и любой девчоночке, брошенной живьём в крематорий Освенцима.
Уверяют, будто целых девять тонн обвинительных документов имеется у международной прокуратуры. Все, самые святые книги мира не весят столько… Но хорошо, мы будем слушать всё, мы обрекли себя на это. Чем больше улик ляжет на шею злодейства, тем глубже уйдет оно на дно. Подчиняясь течению процесса, я сам хочу забыть все представления, которые сложились во мне об этих людях. Нет, я не читал газет за эту четверть века, не стоял с мокрыми глазами на развалинах Чернигова я Пскова, не ходил по человеческому пеплу Бабьего Яра, не держал в руках обгорелого детского башмачка в Бельзене, откуда уходишь, шатаясь, как пьяный, стыдясь своего человеческого естества. Я впервые слышу про Адольфа Гитлера и не хочу знать пока, что такое Дахау, — вулкан в Америке или имя какого четвёртого нюрнбергского рукодельца, осчастливившего человечество изобретением клозетного прибора с музыкой.
Мне нужно заново перелистать историю страшного заговора и, независимо от моих личных привязанностей или антипатий, вынести суждение о злодействе. Кроме того, отправляясь в Нюрнберг, я дал себе зарок не браниться, как прежде, по адресу преступников войны. Правду не украшает и самая меткая ругань, а презрение невольно умеряет былую ярость. Каждый гражданин моей страны испытывает к этим людям то же чувство и в той же мере, что и я, и у меня нехватает дарования усилить его в двести миллионов раз.
Итак, я стремлюсь быть точным. Они рассаживаются в пятнадцати шагах от меня, жёлтые, поношенные, седые. Они отличались спортивной жизнерадостностью, когда составляли инструкции по германизации Европы или «план Барбаросса»; линять они начали, лишь завидев собственный конец. Эти уже не чета плебеям Бельзена и Освенцима; эти не рядовые громилы, подводные пираты и потрошители, но мастера и аристократы своего дела. Звериная хитрость, этот разум подлости, светится у каждого в глазах, и любого из них дьявол взял бы себе в министры.
Есть странная, всякому известная, почти гипнотическая увлекательность в созерцании гада, когда хочешь и не можешь оторвать от него глаз. И вот мы часами смотрим на этих земноводных, стараясь прочесть их нынешние мысли. Но гадина живёт в земле и стремится увернуться от человеческого взора, как бы стыдясь наготы и безобразия, а эти господа ведут себя с показной и непринуждённой изысканностью, как на дипломатическом рауте, будто они здесь сами по себе, а янки с дубинками и полуметровыми пистолями вокруг них — всего лишь дворецкие, расставленные там и сям с чисто декоративной целью. Изредка, впрочем, вспомнив о том, что каждая такая вечеринка когда-нибудь кончается, они начинают заниматься душеспасительным дивертисментом на тот случай, если кто-нибудь поблизости понимает немецкий язык.
«Кто же это придумал такие зверства с евреями?» — осведомляется Бальдур фон Ширах у Геринга, и тот отвечает оному Бальдуру с сокрушённым пожатием плеч, что, дескать, этот бродяга Гиммлер напаскудил столько на их неповинные головушки. Их здесь только двадцать. Как острят наши в Нюрнберге, Крупп фон Болен — болен, а Лей заблаговременно сбежал на тот свет, как и трое главных заправил германского рейха.
А жаль, дорого дал бы мир за то, чтоб хоть пальчиком их коснуться… Зал залит жёстким американским светом; многие из этих фашистских полубогов надели тёмные очки для сохранения глаз, хотя они, глаза, уже не очень потребуются в их дальнейшей деятельности. Кое-кого из этих поганцев можно и теперь ещё узнать по фото, раскиданным по газетам и журналам в пору их блистательного величия. Окинем их последним взглядом, прежде чем до завтра покинем зал суда. Вот Герман Геринг, с перстеньком на руке и лицом притоносодержательницы. Всласть попила человечьей кровицы эта мужеобразная баба. Разумеется, сие не надо понимать буквально. Кто же сможет выпить сырьём целые озёра липкой и тёмной жидкости, выцеженной из обитателей пол-Европы? Но её перегоняли в государственной германской реторте, путём длительных операций, в концентраты пищи, роскоши, боеприпасов, которые точно так же являлись деликатесами для этих тщеславных душ. Сидя в просторном, с запасом на пузо, мундире, который висит на нём, как пижама, он всё записывает что-то: видимо, готовит нечто вроде самоучителя по международному разбою.
С ним рядом Гесс с адамовой головой, как на аптекарской склянке с ядом. Уже теперь это карикатура на самою себя. Правда, он осунулся, будто у него туберкулёз, но имеются все надежды, что ему не удастся умереть от туберкулёза… Дальше следует душка Риббентроп, утративший вконец свою прежнюю мужскую прелесть: мешки под глазами, и брови взведены как у балаганного пьеро. Скоро он будет выглядеть ещё хуже. С ним сейчас беседует, наклонясь из второго ряда, Папен, старый вредитель и основатель шпионских баз в разных странах мира. Эта лиса с неандертальским лицом много в своё время проточила дырок в обороне США. У него и теперь приятели везде остались: в Турции до сей поры скулит по нём осиротевший Ялчин.
Посмотрите также и на Фрика, стриженое и тощее животное, вроде меделянского пса, с злыми чёрными глазами. Он всё жуёт, а в антрактах откровенно шепчет проклятия… Вот поднялся с места Шахт, старый пифон с ликом совы. За ним — Штрейхер, который судился двенадцать раз за все виды распутства. Пока мы разглядывали этих, остальных уже увели. Оставим их до завтра.
* * *
Я рад, что в этих описаниях мне удалось быть точным и избежать прямой брани. Я не знаю, как поступят с ними дальше — публично повесят возле рейхстага или проявят милость присуждением расстрела, или, по способу Геринга, положат на спины и рубанут по шее, так что до последнего мгновения будут видеть они топор возмездия, — я знаю только, что для всего живого на земле — они уже мертвецы.
Во изменение латинской поговорки, старый Бекон советовал говорить о мертвецах или ничего, или правду. Я сказал правду. Конечно, это ещё не некролог. Некролог будет позже. Он будет иметь видимость осинового кола. Мы вобьём его по правилам народной приметы, чтобы остриём прошло через чёрное сердце вурдалака, и притопчем землю вокруг. И будет проклят этот клочок земли до скончания веков, пока ходит солнце в небе и радуется ему хоть один человек на земле!
Нюрнберг.
«Правда», 2 декабря 1945 г.