Когда заплачет Ирма ПИСЬМО НА РОДИНУ

Когда заплачет Ирма

ПИСЬМО НА РОДИНУ

Есть такая заштатная провинция в Северо-Западной Германии, близ Гамбурга, под названьем Люнебург. Война не тронула никак этого тихого городишки, составленного по старонемецкому рецепту — из тройки кирок, городского кегельбана и десятка крохотных отелей. Громить здесь нечего, и «летающие крепости», прямым ходом неся свой груз на Берлин, не оставили здесь по себе дурных воспоминаний. Сюда бежали со своими семьями гамбургские негоцианты, чтоб отсидеться от первой волны возмездия. Это они чинно гуляют здесь со своими фрау, это их кроткие детки бесшумно шалят на улицах, и даже мухи здесь летают особые, мелкие благовоспитанные мухи, не оставляющие следов на домашних предметах. Зато и скука в Люнебурге настоящая, немецкая, похожая на газовое удушье. Из таких уютных нор и вышла германская крыса в поход на житницы Европы.

В Люнебурге отравился Гиммлер. В Люнебурге была резиденция Риббентропа… Сомнительная слава! Так бы и тлеть Люнебургу в его тысячелетней безвестности, если бы дополнительные обстоятельства не привлекли к нему теперь вниманья мировой прессы. Как бы застылый крик чудится в томительной люнебургской тишине, которой не могут расшевелить даже визг и стремительный бег английских военных грузовиков, а цветы в палисадниках, как и лица здешних детей, подёрнуты одной и той же темной трупной плёнкой, которой долго ещё не смоют чистоплотные немецкие мамы и осенние дожди. Не один год стлался над Германией чёрный скверный дым из больших продолговатых печек, построенных здесь для сожженья человеческого тела. Как при многих германских городах, при Люнебурге имелся свой концентрационный лагерь, один из тех, через которые Германия сбиралась профильтровать человечество. Бельзенская фабрика для переработки живого людского племени в вонючий и липкий тлен является почти зеркальным отражением — лишь в уменьшенных размерах — других, более знаменитых лагерей. Только здесь действовали не специальными аппаратами пыток и газированья, хотя имелись они и в Бельзене, а главным образом — голодом. Бельзен — гигантская морилка. Кормёжка была тут не средством поддержания жизни, а садистическим продленьем смертной муки; в условиях Бельзена пуля эсэсовца могла считаться даром милосердия!.. Сейчас в этом самом городке военный суд английской оккупационной зоны разбирает деятельность дружной и сплочённой банды, уничтожившей свыше ста тысяч жизней.

Цифра эта, конечно, почти ничтожна в сравненьи с миллионными гекатомбами Майданека и Освенцима. Ещё десятки таких тайников раскопают со временем на пространствах Германии. Ничто уже не может умножить греха Германии перед миром, равно как ничем нельзя увеличить и презренья мыслящего мира к гитлеровской Германии… К тому же бельзенская система морального и физического истребления давно знакома советскому читателю по прежним описаньям. Ализариновые чернила и человеческая речь бессильны передать длительное ощущенье душевной отравленности, полученное нами при посещении этого гиблого места. Сам Дант не рассказал бы больше, если б его послали сюда корреспондентом… Нет, кровь и пепел — плохая палитра для художника, который хочет глядеть в будущее; в таких случаях лучше всего слово предоставлять  к а т ю ш а м. Но никогда не следует нам выметать из памяти, как сор, воспоминания об этих несчастных, — как лежали они вповалку в своих промёрзлых бараках, без стона, без надежды, без жалобы, одичавшие, высушенные голодом так, что почти не пахли после смерти, — и как подымали их в глухую ночь на «проверку», и они стояли под команду «смирно» от трёх до девяти, — и как текло длинное зимнее время, достаточное для сумасшествия, — и как упавших добивали кольями или рубили им головы заступами, как тыквы, и так было, пока холодное зимнее солнышко не прерывало этой утренней зарядки палачей…

Лагерем заведывал Иозеф Крамер, гауптштурмфюрер бычьего веса и внешности, ныне сидящий в десяти шагах от нас. Восточная Европа и моя Родина также имеют право на жизнь этого эрзац-человека. Если даже при огромной норме смертности в Бельзенском лагере всё же осталось четыре тысячи русских, сколько же всего закопано их в белых сыпучих бельзенских песках!.. Кроме того, свою тренировку в этой области Крамер начинал в Освенциме, и имя его особо упоминается в актах нашей Чрезвычайной Комиссии. В Бельзене он проработал всего полгода, и только потому механизация смерти и производство покойников не были поставлены на освенцимскую высоту. Конечно, к трём его орденам Гиммлер подкинул бы и четвёртый, если бы Красная Армия своевременно, взятием Берлина, не обрубила головы фашистской Германии, а шестьдесят третья противотанковая английская батарея не ворвалась за колючую проволоку Бельзена.

Пресса всего мира называет Крамера чудовищем; это неверно. Такое слово заключает в себе понятие исключительности, достойной удивленья. Крамер был не один в Германии, их было не сто, даже не тысяча. В Германии было налажено серийное их производство. Этому теперь не надо удивляться, это надо изучать, чтобы предотвратить их вторжение в мир в будущем. Нет, Бельзенский лагерь есть обыкновенное в Германии явление, как и сам Крамер есть просто скотина в чистом её естестве, бившая сапогом в живот русских женщин, скотина безжалостная и хитрая. Писать о ней вполне противно, и полагается скорее давить её в двойной, для надёжности, петле, но прежде следует назвать ту страшную яму, откуда этот зверь вылез на белый свет.

В опустошительных прогулках по лагерю его обычно сопровождала постоянно сменявшаяся часть его гнусной оравы, куда входили мужчины и женщины, убийцы с учёными дипломами европейских университетов и просто даровитые в данной области самоучки. Мы достаточно читали о них и от многих из этой нечисти великодушно избавили планету. Перо советского журналиста имеет более почётные и срочные темы в разорённой и пошатнувшейся Европе, чем создание портретной галлереи даже выдающихся некрофилов и громил. Но эти экземпляры нордической расы являются образцами социального вещества, из которого была построена фашистская Германия, и потому полезно хотя бы нескольких из них рассмотреть в пристальную лупу художника.

По женщине, по её облику и морали, по её месту в обществе можно судить, наравне с другими признаками, о физическом и нравственном здоровье государства. Это ей поручила природа величайшее дело рожденья и первичного воспитанья своих завтрашних граждан. И вот перед нами девятнадцать женщин, застигнутых на преступленьях, на которые не способно и животное. Возьмём лишь трёх этих современных германских «героинь», из которых самой старшей — Жоане Борман — пятьдесят два, а самой молодой, Ирме Грезе, только двадцать один год.

Первая из них — проворная, без единого седого волоса, обезьянка, решившая на склоне лет послужить своему фюреру. Родства с нею устыдился бы сам паскудный немецкий чорт. С её тёмного лица, кажется, ещё не сошёл загар от крематорнои печки, у которой любила постоять эта скромная домохозяйка, слушая, как скворчит и пузырится там человеческое жарево. Она не убивала сама, она лишь сортировала одежду бельзенских жертв, ещё тёплую от владельцев, пока те бились в корчах и синели под душевыми кранами газовой камеры. Она также сортировала женщин, отбирая слабых на газовую смерть, а привлекательных — в публичные дома для немецких солдат. Её единственной слабостью было потравить волкодавами какое-нибудь занумерованное человеческое существо, уже неспособное к бегству, уже непригодное в лагерном хозяйстве. О, стоит только представить себе, как пошлёпывала детишек эта тихая немецкая бабушка, отправляя их в крематорий… Вот гаснет свет в зале суда, и на крохотный экран ложится вещественное доказательство обвиненья, двадцатиминутный фильм, где запечатлён, так сказать, в поученье потомкам, апофеоз древней германской культуры. Незабываемые картины подсмотрел армейский киноглаз тотчас по освобождении Бельзенского лагеря. Происходят торопливые похороны тринадцати тысяч трупов, уже утративших человеческое подобие и с чёрными впадинами, — это ножами из консервных банок выкраивали себе пищу одичалые бельзенские людоеды. Мордатые эсэсовцы и их грудастые марухи таскают на себе, ухватясь за шею или ногу, раскорякие мёртвые тела своих жертв, — с одуревшими глазами, в изнурительном поту они таскают их без конца в длинный, неописуемый овраг, и кажется, что трупным запахом наполняется зал суда. Могучий английский буллдозер, снегоочиститель, сгребает распадающееся людское месиво, и похоже — мёртвые шевелятся всяко и привстают, чтобы их навеки запомнили живые… Потом опять — внезапный электрический свет, и видно всем, как украдкой зевает старушка Борман, тёмной грешной своею лапочкой прикрывая рот. Бабушка скучает. Какова выдержка этой старушки даже на очной ставке с мертвецами!

Почти рядом с нею сидит под номером девятым такая молоденькая и уже такая подлая Ирма Грезе. Это крестьянская дочь из Тюрингии, прошедшая нацистскую школку. Иностранные журналисты, богато представленные на процессе, наперебой раскричали её как «хорошенькую белокурую бестию». Мягко говоря, такое определение страдает легкомыслием и даже попросту плохо в профессиональном отношении. Маску зверя они приняли за человеческое лицо. Благообразность Ирмы ещё ужаснее явного уродства всех этих косоглазых дегенератов и человеко-рысей с подпаленной шерстью. Это горгона, загримированная под Гретхен, самая лютая в лагерях Бельзена и Освенцима, где она долгое время заведывала одним из смертных цехов. Недовольная старинными способами уничтожения, имея вкус к делам такого рода, она изобретала новые виды казней. Её брови сведены, намертво стиснуты губы: её водянистые, воспалённые и навыкат глаза, как бы набухшие ужасными виденьями, смотрят подолгу и не мигая, как наведённый пистолет. Наверно дети падали замертво под этим взглядом. Она брезгливо улыбается, когда слишком уж добросовестная защита вступает в длинное препирательство с судьями о приглашении каких-то учёных знатоков международного права, словно совести сидящих здесь почтенных английских генералов недостаточно для изобличения преступления.

Когда её уводят из здания суда в тюремный грузовик, кто-то из этих приличных, лакированных немцев, шпалерами стоящих вдоль улицы, кричит ей:

— Боишься, Ирма?

И она роняет сквозь зубы:

— Нет.

Нашим юристам было бы гадко выступать защитниками в процессе такого рода. Защите было бы более к лицу лишь помочь судьям разобраться в обстоятельствах преступленья и прежде всего — начертать перед миром родословную пещерной мерзости, искалечившей души этих когда-то человекоподобных существ. В Люнебурге защита действует иначе и, надо признать, без особого блеска. Она находит в себе решимость расспрашивать свидетельницу, еле стоящую на ногах, о приметах собаки, которая рвала ей тело, или о длине и весе дубины, которою ей почти перерубили руку.

— Не могу сказать… я её только чувствовала, — еле слышно отвечает жертва.

Нет, видимо, есть над чем улыбаться Ирме Грезе в Люнебургском процессе!

Между этими двумя сидит Герта Элерт. Едва взглянув в глаза суду, вся помертвев, она валится с ног, полагая, что с ней сейчас станут делать то самое, что делала она сама, когда к ней вводили очередного бельзенского узника. Вот улика!.. Кроме Бельзена, она хорошо потрудилась в Равенсбруке, в Майданеке и Освенциме. Ее отёклое лицо бледно, словно она наелась трупятины; в нём особо запоминается длинный, от уха до уха, рот, который изредка сводит судорога зевоты. Жаба показалась бы творением Фидия в сравненьи с этой тварью… Словом, матери мира, благодарно улыбнитесь солдатам Объединённых наций, что охранили ваших малюток от этих белокурых зверей!

Вот что сделал фашизм из германской женщины. Не для сравненья, которое оскорбило бы вас, а лишь соскучась по вас на чужбине, я вспоминаю вас, милые женщины и девушки Советского Союза, ровесницы Зои, работницы и героини, вынесшие наравне с мужчинами всю тяжесть победы над этой адской нежитью!

Все подсудимые очень разные и вместе с тем все они — родня друг другу. Одинаковая эсэсовская рубашка у всей этой колоды, которою Германия решилась сыграть ва-банк на овладение планетой. В колоде недостаёт лишь тузов. Они сидят сейчас в одиночках нюрнбергской городской тюрьмы в ожидании такого же процесса. Судя по сообщениям иностранных агентств, они или судорожно рыдают, как Геринг, которого, несмотря на похуденье, американская охрана зовёт попрежнему — п у з о, — либо благочестиво беседуют со священниками, как Ганс Франк, гаулейтер Полыни, либо усиленно лечатся от несуществующих недугов, как рыжая дубина Риббентроп. Для исторического благополучия народов и для морального оздоровления мира необходимо, чтобы намечающиеся упущения Люнебургского процесса не были повторены и в Нюрнберге.

Речь идёт не о том, чтобы просто повесить этих бывших продавщиц, домохозяек и свихнувшихся немецких пейзанок. Если бы вопрос стоял лишь о возмездии или мести, стоило бы ещё раньше закопать эту шпану. Но человечеству слишком мало только возмездия. Пора нам приниматься за лечение самого недуга, настолько омрачившего светлый лик добра. При борьбе с болезнью не полагается ловить за хвост и истреблять каждого микроба в отдельности: надо стремиться понять самое существо болезни. Так вот: в Люнебурге ни разу не было названо слово фашизм, не были прослежены причины заболеванья, и потому остаётся впечатленье, что на раковую опухоль сыплют не очень чудодейственный в таких случаях пенициллин. Будем надеяться, товарищи, что в Нюрнберге научно поставят диагноз и вслух назовут имя зла, хотя и поверженного, но, мне кажется, ещё не обезвреженного целиком. История не простит людям, если и там станут судить лишь бывших коммивояжёров, незадачливых вояк и ожиревших лётчиков, покусившихся на самые драгоценные права человека.

При всём этом, однако, Люнебургский процесс имеет неоспоримое значение для европейской культуры и мировой безопасности. Он — первый в ряду такого рода. Некоторая часть общественного мирового мнения не вполне доверяла сообщениям и актам нашей Чрезвычайной Комиссии. Они думали, что мы их пугаем!.. Одна журналистка призналась мне в этом. Тем более не могла, значит, вонь Освенцима и Майданека пересечь пространства не только Атлантики, но и Ламанша. Теперь мировая печать по локоть запускает руку в почернелую смертную рану бельзенских страдальцев. Ничего, гляди, щупай, удостоверься, неверный и беззаботный Фома!

А есть опасность, что подбитое зло уползёт в тёмную нору, вроде Люнебурга, чтоб зализывать грозные, но не смертельные раны. И верно, ещё не повисли палачи, а уже сообщения о процессе в мировой прессе переехали на второстепенное место, да и те, скажем честно, состояли в большинстве своём из описаний красотки Ирмы и усмешек Крамера, их тюремных камер и диэт и даже количества киловатт в прожекторах, светом которых залит зал суда. Уже приезжие фотографы снимают у гимнастического зала, где идёт суд, каких-то ласковых прусских генералов в отставке и берут интервью о том, как Германия, убившая 26 миллионов, ни сном, ни духом не подозревала об этом. А ведь один лишь предсмертный вздох этих жертв, слитый воедино, сорвал бы крыши со всей Германии!.. Но ничего, пусть старый английский бог рассудит всех этих фотографов, репортёров и адвокатов: капля упала, капля оставила свой след на камне.

Мы ходили по Бельзенскому лагерю, видели и трогали. Мы постояли у оплывшей от недавних сожжений крематорной печки, возле которой ещё лежат по-братски скоробленные детские туфельки европейского покроя и маленькие обгорелые русские валенки. Тихо сейчас на этом сером вересковом поле. Где-то и что-то догнивает. Ветер покачивает истлевающие на высокой виселице верёвки с блоками. Кощунственный смрад человеческих костров давно впитался в листву и хвою обширных здешних лесов. Скоро их сорвёт осенний ветер и затопчет в небытие. Сенсация кончается.

А жаль, что так рано начал действовать равнодушный плуг людского забвенья. Я не объехал всей Германии, но думается мне, что Люнебург находится всего лишь в состоянии остолбенения, как от удара доской по харе; он всё ещё не понимает, почему повалились на колени, казалось бы, «непобедимые» германские легионы. Поражение ещё не дошло до сердца Люнебурга, — вот почему и улыбается красотка Ирма. Гроза прошла стороной и даже не везде потрясла материальное благополучие Германии. Электричество действует, вода течёт, полиантовые розы и герани, щедро удобренные бельзенским пеплом, доцветают на указанных для того местах. Мимо катятся высокие, запряжённые сытыми лошадьми коляски с параличными, стерильной чистоты, старцами, свершают праздничные прогулки офицеры в полной форме, только без погон, бюргеры в шляпах с перышками. Они без волненья внимают с верхнего яруса свирепым подробностям бельзенских убийств, от которых я пощажу тебя, мой читатель, — и хоть бы один из них закрыл лицо руками от сознания национального позора. Мы возвращались из Бельзена, и хоть бы один из встречных опустил перед нами глаза, хотя и видно было по всему, что мы ездили в гости к мёртвым. Мы обошли также все эти Катцен-штрассы и улицы Святого Духа в Люнебурге и обрели украшенную свежими цветами могилу неизвестного германского лётчика, расстреливавшего таких же неизвестных детей на дорогах Англии и Белоруссии.

Нет, миру недостаточно капитуляции бывших парикмахеров и фотографов, пейзанок и кондитерских продавщиц. Нам нужно моральное разоружение гнуснейшей из идей. И гросс-капут Германии настанет лишь тогда, когда сбежит краска с багрового, точно обожрался перца с порохом, лица Крамера и когда горько заплачет Ирма о своих злодействах.

Грустно мне нынче на чужбине, милые товарищи мои!

Люнебург. «Правда», 4 октября 1945 г.