Примечание к параграфу

Примечание к параграфу

Детей в возрасте от шести до двенадцати лет гонят конвейером к глубокому песчаному карьеру. Никто, ни мать, ни бабушка, не сопровождают их: они одни здесь, под синим равнодушным небом. Там на краю карьера трудится долговязый детина в эсэсовской пилотке. Он строит лестницу, по которой ещё выше поднимается Германия к своему мировому господству. Каждый ребёнок — ступенька. Их пройдено миллион, миллиард их лежит впереди. Надо рационально расходовать немецкую силу, чтобы её хватило на всех… Сей молодец здорово приноровился к своей работе, он действует одновременно всем телом, как добрый аугсбургский станок, где ни одно движение не пропадает даром, — даже взгляд, как удар молотом, на мгновенье цепенящий ребёнка. Пачка выстрелов, удар коленом в плечико, и, запрокинув голову, ребятки сами валятся, как дрова, в детскую братскую яму.

У этого труженика ещё остаётся время перезарядить магазин автомата, пока подходит на разгрузку следующий фургон с детьми. Работа не трудная и безопасная: дети безоружны. Фюрер повесит ему за это на шею медаль на муаровой ленте. «Дяденька, не надо меня, не надо, — кричит девчоночка на высокой ноте. — Я боюсь, дяденька». Впрочем, все они кричат так, уже такое их дело, и он продолжает кропить их смертной, свинцовой росой.

Тебе не кажется, читатель, что детской кровью отпечатаны эти строки о процессе? И если только ты делаешь не ружьё, не пушку, не снаряд, тогда отложи в сторону свою работу и, вооружась мужеством, не жмурясь, взгляни в лицо вот этой девчоночки, которую только что сбросили в карьер смерти. И повтори про себя её слова: — дяденька, я боюсь…

И если не увлажнятся твои глаза, не сожмётся кулак от боли, повтори дважды этот предсмертный вопль безвинной девочки. И ты увидишь как наяву её распахнутые ужасом глаза, её худенькую пробитую пулей шейку. И ты увидишь, что у неё лицо твоей милой дочки. И ты поймёшь, что ещё много надо не спать ночей, стрелять, жертвовать кровью и потом. И если ничего не окажется у тебя под руками, ты вырвешь сердце из себя, чтоб кинуть его в мерзавца с автоматом. Ибо можно убить и сердцем, когда оно окаменеет от ненависти.

Всё здесь рассказанное — не беллетристическая вольность, всё это — правда. Она случилась в августе 1942 года в станице Нижне-Чирская: именно так происходила там «разгрузка» детской больницы, и по этому образцу хотели завоеватели произвести разгрузку мира от всех не немецких детей. Всего там было 900 ребят. Их отвёз к месту казни шофёр, предатель своего народа, Михаил Буланов, пока ещё — живая падаль. Он сделал много рейсов в тот день, ему приходилось самому подтаскивать и ставить детей под дуло эсэсовца. Вот он суеверно поглядывает на свои руки, может быть, припоминая, как были они тогда исцарапаны детскими ноготками, потому что вообще они шли неохотно, — так выразился сегодня в заседании суда офицер германской армии Лангхельд. Он, наверное, очень утомился в тот жаркий денёк, Буланов. Но детский крик: «дяденька, я боюсь», он запомнил. Значит, это громче автоматной пальбы — это раздирает уши ему и теперь, когда он платком утирает орошённые слезой глаза. Значит, это заглушить нечем; оно будет преследовать его до минуты, пока не захлестнётся на его шее спасительная петля. Но какой, ни с чем несравнимой силы должен быть факт, чтобы исторгнуть слезу у палача!

Представляется чудовищным, что обо всём этом подсудимые говорят спокойно, без волнения, серым, обыденным голосом, — кажется, пролитое пиво огорчило бы их в большей степени. Вот, к примеру, допрос Лангхельда. Это пятидесятидвухлетнее насекомое выглядит довольно моложаво. У него имеются внуки в Германии, и, видимо, он ещё надеется в старости, у тихого домашнего камелька рассказать им кое-что из своих боевых приключений в России. Он откашливается, чтобы свежее звучал голос, когда тоном учёного, сообщающего на корпоративном заседании о научной новинке, он повествует о «душегубке» — «газенвагене», его пропускной способности, его устройстве, о занимательности расстрела пленных из мелкокалиберных винтовок, — так как одной жертвы при этом хватало им надолго. — и о прочем. Кстати, это было изобретение одного штурмбаннфюрера, некоего доктора Ханебиттера, видимо, также изрядного стрелка по живым мишеням.

Вообще бросается в глаза, что в роли организаторов массового истребления мирного населения очень часто подвизаются немцы с медицинским образованием: медфельдшера, доктора. Видимо, палачами в Германии назначаются преимущественно граждане с врачебными дипломами. Такие действуют тоньше, больней и искусней. На скамье подсудимых оный Ханебиттер пока не сидит, а жаль, было бы любопытно взглянуть на него в висячем положении. Лангхельд упоминает имя Ханебиттера спокойно, без оттенка порицания. Впрочем, эту скотину не волнует ничто. У него даже нехватает догадки сообразить, что матери и вдовы расстрелянных и забитых его палкою людей сидят в том же самом зале.

Вот партнёр Лангхельда по расправам и, надеемся, по предстоящей участи — Риц, заместитель командира карательной роты. Юрист, он изучал римское право в паршивом городке у себя, пока фюрер не призвал его к «великим делам». Вдовы и сироты Таганрога, как и других городов, должны хорошо знать этого служаку германской юстиции с физиономией би-ба-бо. О своих достижениях Риц повествует тоном нашалившего мальчугана, рассчитывающего, впрочем, что и на этот раз ему сойдёт с рук. Вместе с тем же доктором смерти Ханебиттером, которого, будем верить, Красная Армия ещё изловит где-нибудь в украинских степях, он ездил, — из любознательности, по его словам, — под Харьков, где производился расстрел 3.000 человек — русских, украинцев, евреев. Дело происходило 2 июня прошлого года на красивой лужайке у ХТЗ, вид которой был несколько испорчен уже вырытыми могилами. Работавшие тогда три грузовика успели доставить на место около 300 человек. Солдаты разделили их на небольшие группы и, докурив скверные немецкие папиросы, принялись за работу:

— Ну-ка, вы… — сказал, протягивая Рицу автомат, всё тот же Ханебиттер. — Ну-ка, покажите, на что вы способны, молодой человек.

И мальчуган Риц взял автомат и выпустил несколько очередей в ожидавших своей участи харьковчан… Риц морщится: они были такие растерзанные, полуголые, с обезумевшими глазами. Это несколько омрачило удовольствие приключения. Впрочем, он сделал это, якобы, только потому, что в противном случае Ханебиттер, старший в чине, мог дурно подумать о нём. И тогда оказалось, что  э т о — совсем быстро и легко. Только пришлось задержаться на одной женщине, которая пыталась собственным телом заслонить свою девочку. Но машинка действовала исправно, времени было много, день стоял отличный, всё кончилось хорошо.

У этого тихого немецкого кнабе был приятель Якобе, тоже сукин сын. Однажды Риц посочувствовал ему в смысле обширности замыслов его палаческой деятельности и недостаточности средств — дескать, Россия так велика, чорт возьми, и так много в ней живёт людей. «О, ничего, у нас есть специальные машины», — похвастал Якобе. (В эту минуту, в который уже раз на протяжении процесса, опять знаменитая «душегубка», урча и воняя окисью углерода, как бы въехала в зал судебного заседания). Риц заинтересовался. И тогда Якобе свёз его на другую площадку харьковского ада. Этот гид показал Рицу разгрузку машины, привезшей трупы отравленных. Кстати они обошли и другие ямы. «А вот пассажиры вчерашней поездки», — сострил Якобе, подводя друга к плохо засыпанной яме, где уж никто не шевелился.

Риц произносит это просто, ибо всё это только деталь, маленькое примечание к одному параграфу в разработанном германском плане завоевания мира. Зал безмолвствует, и слышно только, как потрескивают юпитеры кинохроники.

— И что ж, пригодились вам при этом нормы римского права? — спрашивает военный прокурор.

— Нет, нам было приказано руководствоваться германо-арийским чувством.

Тут же он сообщает, что недавно разочаровался в тезисах национал-социалистской партии, и вопросительно поглядывает то на судей, то в зал, точно ждёт, что ему дадут за это шоколадку.

… Там, на самом дне нижне-чирской ямы, под скорченными детскими телами, лежит великая истина, которую обязан извлечь оттуда и понять мир.. Так жить больше нельзя, нельзя есть и спать спокойно, пока безымянная девчоночка, к которой никто не пришёл на помощь, кричит у песчаного карьера: «Дяденька, я боюсь». Если бы не тысячи, а только сто, даже десять, даже три таких убийства свершились на глазах у мира, и промолчал бы мир эту оплеуху подлецов, он не имел бы права на самое своё дыхание. Тогда дозволено всё, и нет правды, а есть только злой первобытный ящер, ставший на дыбы и кощунственно присвоивший себе звание человека… Но нет! Есть правда, и есть кому защищать её, и есть железо, чтобы отомстить за неё. Не муаровая лента фашистской медали сомкнётся у тебя на шее, убийца, а нечто другое, прочное, пеньковое и более приличное подлецу. Слушай нас, маленькая, из братской ямы в Нижне-Чирской станице. Мир поднялся на твоё отмщение. О, Германия ещё слезами отмоет мир, забрызганный кровью из твоей простреленной шейки!

Харьков.

«Известия», 18 декабря 1943 г.