Россия: глазами Фолкнера

Россия: глазами Фолкнера

Юбилей Фолкнера заставляет обратиться к некоторым темам, которые иначе как русскими и не назовешь. Можно даже сильнее сказать: он поднимает темы славянофильские. Можно даже самого Фолкнера назвать славянофилом — если иметь в виду исключительно типологию того мировидения, которое объединяет столь, казалось бы, разнородные явления, как русское славянофильство и американский Юг. Общее у них критическое отношение к той культурной модели, которая получила название либерально-просветительской или просто цивилизаторской. Это известная тема культуры и цивилизации, их имманентного конфликта, несовместимости, неслиянности: противостояние рационалистической, на науку ориентированной — и художественно-религиозно ориентированной моделей. Это старая, но не умирающая тема романтической реакции на так называемый прогресс, ее можно вести еще от Руссо, если не от Гесиода. Я в эти дни прочитал, что Фолкнер очень высоко ценил Томаса Манна. Это неудивительно — ведь последний тоже корнями своими уходил в традицию высокой художественно (музыкально, как он предпочитал говорить) организованной культуры. В случае Фолкнера этот конфликт рационализма и романтизма, цивилизации и культуры приобрел чрезвычайно зримые формы конкретного исторического сюжета: противостояние американских Юга и Севера, гражданская война в Америке и оставленная ею травма. Фолкнер был свидетельством того, что рана эта не зажила в Америке, что именно в этой стране, которую мир привык считать авангардом научно-технического прогресса и демократической цивилизации, все еще остро ощущается и переживается, казалось бы, архаический, европейского происхождения конфликт.

Понятно, что американский Юг представлял эту «романтическую» сторону указанного конфликта, и неудивительно, что самый крупный американский писатель XX века был южанином. Сам Фолкнер писал об этом так — в романе «Осквернитель праха», словами любимого своего героя-резонера Гивена Стивенса:

…мы единственный народ в Соединенных Штатах… который представляет собой нечто однородное. Я хочу сказать: единственный сколько-нибудь заметной величины. Поселенец Новой Англии тоже, конечно, удален от моря и от тех выбросов Европы, которые наносит к нашим берегам и которые наша страна сажает на бессрочный карантин в эфемерных, лишенных корней городах, с фабриками, и литейными, и муниципальными пособиями, так надежно и прочно, что могла бы позавидовать любая полиция, но народа в Новой Англии осталось немного… мы на самом деле вовсе не против того, что у чужеземцев (да и у нас тоже) называется прогрессом и просвещением. Мы защищаем, в сущности, не нашу политику или наши убеждения и даже не наш образ жизни, а просто нашу целостность; защищаем ее от федерального правительства, которому все остальные в нашей стране вынуждены просто в отчаянье уступать все больше и больше своей личной, неприкосновенной свободы ради того, чтобы сохранить свое место в Соединенных Штатах. И конечно, мы будем и впредь защищать ее… Очень немногие из нас понимают, что только из целостности и вырастает в народе или для народа нечто имеющее длительную, непреходящую ценность, — например, литература и искусство…

Понятно, что «мы» здесь — южане. Главная их черта в приведенной характеристике — целостность, интегральность, единство, наличие общих корней, корня вообще, традиция, органика. Это люди, у которых есть страна, — а не пришельцы-иммигранты, не «янки», люди без роду и племени, не бродяги по диким полям истории, как сказал по другому поводу другой писатель, русский. Перед этим коренным, корневым отличием теряют значение чисто внешние расхождения в политической идеологии. И только в такой атмосфере, на такой почве, удобренной телами многих поколений, возможно цветение высших форм духовности — литературы и искусства. Все, что могут предложить янки, — это технический прогресс и поделки Голливуда, о которых нью-йоркский киновед сказал, что это — красивая жизнь в воображении бедняка из Восточной Европы.

Вот характеристика северян и их культуры в том же романе, словами того же героя:

…дешевая, дрянная, неряшливая музыка, дешевые фильмы, не имеющие подлинной стоимости деньги, сверкающие нагромождения рекламы, построенной ни на чем, карточный домик над пропастью, вся эта трескучая белиберда политической деятельности, которая была когда-то нашей мелкой кустарной промышленностью, а теперь стала нашим отечественным любительским времяпрепровождением, вся эта искусственная шумиха, создаваемая людьми, которые сначала умышленно подогревают нашу национальную любовь к посредственному, а потом наживаются на ней; мы берем все лучшее, но с условием, что будет разбавлено и изгажено, прежде чем это нам подадут; мы единственный народ в мире, который открыто похваляется тем, что он туполобый, то есть посредственный… масса людей, не имеющих между собой ничего общего, кроме бешеной жажды наживы и врожденного страха, оттого, что у них нет никакого национального характера, как бы они ни старались это скрыть друг от друга за громкими изъявлениями преданности американскому флагу.

Это ведь почти Солженицын, Гарвардская речь, причем звучит это куда убедительней по той простой причине, что говорит это чистейшей воды американец, а не заезжий проповедник. Сходство идейных оценок диктуется тождественностью духовно-культурного типа: говорят люди художнической складки, писатели. Получается, что настоящий писатель и должен быть почвенником, «славянофилом». Однажды я написал большую статью, в которой доказывал, что подлинным выходом славянофильства была не идеология национального превосходства, а большая русская литература; я и сейчас не отказываюсь от этой мысли. Другой вопрос — а он-то и есть самый важный: достаточно ли этой художественно ориентированной, духовно углубленной модели культуры для построения оптимального социального бытия? По-другому: можно ли людям такой складки доверять социально-культурное лидерство? Не наломают ли они дров почище всяких янки? Вот главный вопрос.

Не будем, однако, забывать о Фолкнере-писателе. Он почвенник и регионалист, это понятно. Таковым же было его самосознание. Он говорил, что писатель должен быть провинциалом. То же говорил ему опекавший его в молодости Шервуд Андерсон: «Вы человек деревенский, и таким должны оставаться». Он и писал всю жизнь провинциальную хронику — летопись жизни и страстей Йокнапатофского округа, штат Миссисипи. Еще небольшой шажок, и вы сможете назвать его совсем просто — писателем-деревенщиком, вроде Василия Белова и Валентина Распутина. Оба эти писателя люди, несомненно, талантливые, но я решусь сказать, что всеобщего интереса они не представляют, это все-таки локальное явление, и даже не столько русское, сколько советское. А Фолкнера знает весь мир; кстати, его и открыл «мир», а не Америка, в которой долгое время относились к нему с прохладцей. При этом я берусь доказать, что тематика русских деревенщиков имеет очень значительный культурный смысл и лежит в том же историко-культурном горизонте, что и творчество Фолкнера: это все то же противостояние органики бытия зловещему ходу нивелирующего прогресса. Но у Фолкнера более значительны и представляют всеобщий интерес его герои. При всей их локальной подлинности и достоверной фактичности они к тому же метафизически углублены.

Это и дало повод многим критикам оспаривать общее мнение о провинциализме Фолкнера — при всем том, что этот провинциализм обусловливает самый его художественный дар. Я просмотрел сборник «Фолкнер: тридцать лет в критике», вышедший в 1960 году, и увидел, что большинство представленных там работ трактует Фолкнера в тонах экзистенциальной философии. Фолкнер действительно дает основания для таких трактовок.

Вот что писал, например, Альфред Казин о герое его романа «Свет в августе» Джо Кристмасе:

То, что заставляет нас читать и слышать Фолкнера, то, чем он заставляет верить в его героев, — это его концепция человека, стремящегося стать человеком. В каком-то смысле его персонажи не существуют вообще — они только стремятся быть. И это, в конце концов, главная тема любой серьезной современной литературы. Джо Кристмас не только воплощение расовой проблемы в Америке, но носитель самой проблемы человеческого существования. Подлинные герои современной литературы — люди, слишком серьезно занятые собой, чтобы вступать в конфликт с другими людьми. Их конфликты — внутренние, а не внешние, не социальные, они стремятся стать чем-то. Джо Кристмас ведет не просто одинокую жизнь, но жизнь отрешенную. Он присутствует в обществе только физически, но озабочен он исключительно процессом самообнаружения, самонаименования, даже самолегализации. Он занят поиском «постороннего» — то есть самого себя.

Здесь много модной тогдашней фразеологии, вплоть до отнесения к конкретным экзистенциалистским терминам и текстам, но основная мысль кажется мне правильной на все времена: герои Фолкнера не просто южане, белые или черные, это в некотором роде метафизические модели человека. Тему Юга у Фолкнера нельзя свести к теме конфликта с Севером из-за рабов или путей цивилизации вообще. Не лишне повторить, что он описал южанина в абсолютной его социоисторической конкретности — и в то же время дал тему Юга в ее моральном и религиозном продлении. За грубым фактом рабовладения и созданного им строя жизни и психологии скрывается что-то еще. Это «еще» наиболее интересно у Фолкнера.

Художество возникает в атмосфере сложившейся, устойчивой жизни — даже если это устойчивость, переходящая в застой. Великое искусство не может возникнуть в обстановке бурной социальной динамики; к примеру, достижения русского авангарда были рождены не революцией, а предзаложены в предшествующем мирном периоде, еще до 14 года. В Нью-Йорке великого искусства нет и быть не может, это просто место гастролей уже состоявшихся знаменитостей. Все это более или менее понятно и много раз повторялось, в отношении к Фолкнеру тоже. Но меньше замечалось другое: жизнь в традиции, в органике, жизнь фундаментальная и, если угодно, фундаменталистская не бывает жизнью вполне мирной, она несет в себе колоссальные внутренние напряжения. Тишь да гладь здесь только на поверхности, действуют чрезвычайно сильные механизмы вытеснения. Это видно и на русских примерах, самым представительным из которых был Лев Толстой. Певец «роевой» жизни, фундаментальных основ и вечных законов бытия обернулся беспокойным моральным проповедником, обличителем неправды русской, и всякой, жизни.

Фолкнер — американский аналог Льва Толстого. Он видит трагедию, сильнее — трагизм американского Юга. Дело не только в том, что Юг потерпел поражение в гражданской войне, — изначально жизнь Юга была неблагополучной, отмеченной неизживаемым внутренним конфликтом. Проблема рабов, расовая проблема была только внешним выражением этого конфликта, его поверхностным социальным носителем. В глубине это был конфликт религиозный: проблема вины и греха — и ответственности. Не забудем, что плантаторами Юга были в основном потомки английских пуритан-кальвинистов. Для этих людей черные рабы были видимым, визуальным, спроецированным вовне воплощением их собственной греховности. В факте рабовладения изживалась внутренняя греховность. Отсюда амбивалентность психологии Юга: с суровой репрессивностью, доходившей до самосудов, соседствовало острое чувство социальной ответственности. На Юге, в опыте рабовладения родилась американская политика вэлфэра — социального протекционизма и патернализма, у нее отнюдь не европейский социалистический источник.

В романе «Свет в августе» эта тема блестяще, парадоксально, головокружительно разработана в линии Джоанны Берден, уже не о Толстом, а о Достоевском напоминающей. Мисс Берден — из семьи северян-аболиционистов, друзей и защитников негров. Она всю свою жизнь живет в Джефферсоне, но так и не стала своей, потому что общается не с белыми, а с черными. Живет в полной изоляции, не вышла замуж. В ее дом попадает Джо Кристмас — тот самый персонаж, что стал любимой моделью экзистенциалистов. Он — сирота и подкидыш, человек, не знающий, кто он и откуда. Потом выясняется, что у него есть сумасшедший дед, посчитавший, что его дочка могла родить внебрачного ребенка только от негра. Это ничем не доказано, но Джо Кристмас с той поры находится в состоянии жестокого экзистенциального кризиса, он ищет и не может найти свое «я». Кризис достигает кульминации, когда он вступает в неожиданную связь с Джоанной Берден. Она и в любовники его взяла, потому что считает негром, — но при этом переживает их связь как сугубо и трегубо греховную. Для покровительницы негров негр остается грехом по преимуществу, и, желая этот грех побороть, мисс Берден настаивает на том, чтобы Джо признал себя черным, но сделался негритянским юристом — защитником своих угнетенных братьев. Когда он отказывается, она пытается убить его. Тогда он убивает ее — можно сказать, в самозащите.

Вот как описывается эта связь — жгучая и взрывчатая смесь любви и ненависти, связь, в которой вся метафизика американского Юга, — трагически сложная связь белых и черных:

Сначала он был потрясен — жалким неистовством новоанглийского ледника, вдруг преданного пламени новоанглийского ада… под властным, бешеным порывом скрывалось скопившееся отчаяние яловых непоправимых лет, которые она пыталась сквитать, наверстать за ночь, — так, словно это ее последняя ночь на земле, — обрекая себя на вечный ад ее предков, купаясь не только в грехе, но и в грязи. У нее была страсть к запретным словам, ненасытное желание слышать их от него и произносить самой… иногда она ему велела не приходить раньше такого-то часа… целую неделю она заставляла его лазать к ней через окно. При этом она иногда пряталась, и он искал ее по всему темному дому, покуда не находил в каком-нибудь чулане, где она ждала его, тяжело дыша, с горящими, как угли, глазами. То и дело она назначала ему свидание где-нибудь под кустом в парке, и он находил ее голой или в изодранной в клочья одежде, в буйном припадке нимфомании, когда ее мерцающее тело медленно корчилось в таких показательно-эротических позах и жестах, которые рисовал бы Бердслей, живи он во времена Петрония. Она буйствовала в душной, наполненной дыханием полутьме без стен, буйствовали ее руки, каждая прядь волос оживала, как щупальца осьминога, и слышался буйный шепот: «Негр! Негр! Негр!»

За шесть месяцев она развратилась совершенно. Нельзя сказать, что развратил ее он. Его жизнь при всех беспорядочных, безымянных связях была достаточно пристойной, как почти всякая жизнь в здоровом и нормальном грехе. Происхождение порчи было для него еще менее понятно, чем для нее. Откуда что берется, удивлялся он; но мало этого: порча перешла на него самого. Он начал бояться. Чего — он сам не понимал. Но он уже видел себя со стороны — как человека, которого засасывает бездонная трясина.

Эта бездонная трясина по-другому называется религиозной глубиной бытия. Религия, в глубине, — это не церковное учение, не догма и не образ жизни верующего, это онтология, прикосновение к основам. Это не может не пугать. Но, как всякая бездна, она притягивает, тянет, манит. Нефы для американцев-южан — такая бытийная бездна, от которой они заслоняются вероучением и моралью — или судом Линча. По сравнению с этими людьми все белые — старые девы, вроде фолкнеровской Джоанны Берден. Рабство как социальный феномен — только символ этого бытийного страха, стремление заклясть бездну, побороть стихию. Юг предстает метафорой судьбы человечества, вступившего на путь культуры: культуры как борьбы с природой, с ее темными, пугающими, но живительными основами. Безнадежность дела южан — это безнадежность культуры, ее тупиковость, заранее проигранная война. Или, если угодно, эту войну можно выиграть — но только уничтожив самую жизнь.

Такова метафизика. Обратимся, однако, к истории. И здесь не могут не поразить некоторые совпадения, которые дает психология американцев-южан с русским феноменом кающегося дворянства, вообще русского народничества. Вот как писал об этом уклоне русского сознания Бердяев в 1910 году:

Дух народничества неискоренимо присущ русским. Нет страны, в которой был бы такой культ «народа», как у нас, такая надежда от народа получить истину, такая жажда слияния с народом. И нигде нет такого отщепенства и такой разорванности. Народничество являлось у нас в разных одеяниях: то в форме славянофильства, то в форме «народничества» в собственном смысле этого слова, то в форме толстовства, оно прокралось даже в русский марксизм, а ныне принимает форму явно мистическую… Мистическое народничество глубоко заложено в природе русской воли, а может быть, и русского безволия. За русским народничеством даже позитивного образца скрывалась своеобразная мистика, мистика неосознанная… Интеллигенты нового мистического образца ищут в народе не истинной революционности, а истинной мистичности. Надеются получить от народа не социальную правду, а религиозный свет. Но психологическое отношение к народу остается таким же, каким было раньше: та же жажда отдаться народу и получить от него свет, то же поклонение народу, та же неспособность к мужественной солнечности, к овладению стихией, к внесению в нее смысла… Для русского мистического народничества народ был выше веры и истины, и то было истиной, во что верил народ… Народничество… хроническая русская болезнь, препятствующая творческому возрождению России.

Сходства разительны, но столь же ощутимы и различия. В русском народничестве не было внутреннего конфликта с поклоняемым народом, как у американских южан с неграми. Русские народ не в рабов обращали, а морально мучились фактом рабства. Рабство создал кто-то другой — «они», государство. Кающееся дворянство, а потом интеллигенция не ощущали себя активным субъектом этого процесса социального закабаления. Они не могли видеть крепостных крестьян чужими, другими, воплощением греха: грехом было само закрепощение.

Но при этом все же наличествует сходство исторических судеб России и американского Юга. Россия сама была вот этим американским Югом — застойной страной, не могущей обрести собственный источник развития. Социальные проблемы, стоявшие перед Россией — как и перед американским Югом, — решаются не в метафизических и морально-религиозных экзерцициях, а в живом социальном же опыте. Здесь нельзя рассчитывать на чудо, ждать какого-то имманентного преображения бытия, — вроде того, как рассуждает о черных Гивен Стивенс в «Осквернителе праха» — романе, написанном в 1949 году:

Придет время, когда Лукас Бичем сможет убить белого человека, не страшась веревки или бензина линчевателя, как любой белый убийца; со временем он будет голосовать наравне с белыми везде, где бы он ни захотел, и дети его будут учиться в любой школе с детьми белого человека, и он будет так же свободно ездить куда захочет, как и белый человек. Но это будет не во вторник на этой неделе. А вот северяне считают, что это можно сделать принудительно даже и в понедельник — просто принять и утвердить такой-то напечатанный параграф закона…

В этих словах слышно эхо все того же противостояния — органической культуры и механической цивилизации: первая не верит в волевое действие, ждет, что почва сама собой что-то родит помимо хлопка, например социальную справедливость. Но так можно ждать до скончания света или до дождичка в четверг. «Художественная», духовно утонченная культура демонстрирует здесь не только свою органичность, но и ограниченность.

И тогда в исторической эстафете приходит очередь всяческих янки. Конечно, они некультурны и неорганичны. Но неорганичность и есть свобода, как писал об этом русский философ Б. Н. Чичерин. Свободы нет в природных циклах, она не обретается в почве, у нее нет и не должно быть корней. Свобода есть неукорененность, как поняли это поздней экзистенциалисты. У янки, этих пришлецов, а то и отбросов Европы, не было культурной традиции, но были динамизм и воля к жизнестроительству. Их культурная пустота была не минусом, но ощутимым плюсом. Здесь вспоминается Гегель, диалектика бытия и ничто, которая в синтезе дает становление, развитие. Морализм Юга не мог освободить негров, а янки сделали это. Дело это оказалось сложнее, чем думалось, здесь не было и нет моментальных результатов, но есть процесс, идущий в нужном направлении. Предоставь этот процесс культурным южанам, они бы не начали его никогда, как, скажем, не озаботился бы социальной справедливостью Константин Леонтьев, этот метафизический плантатор, считавший, что ее и не должно быть, а должна быть цветущая полнота бытия, в которой рабы-негры — эстетически выразительная деталь. В русской проекции Фолкнер — смесь кающегося дворянина и эстета леонтьевской складки.

Россия в XIX веке, в эпоху цветения национальной культуры, была чем-то вроде американского Юга. Но у нее не было янки. Большевики этой роли сыграть не могли, — это были люди не свободные, отягощенные грузом утопической идеологии. Появляются ли такие люди сейчас? Можно ли назвать новых русских сделанными по образцу старых янки?

Сентябрь 1997