Декабрь 1963. Ад, вымощенный словами

Декабрь 1963. Ад, вымощенный словами

Наш мир — это ад, ад, ад, ад…

Жак Одиберти

Каждую осень на парижской литературной ярмарке вспыхивает необычное возбуждение: близится присуждение ежегодных литературных премий, поэтому издатели спешат выбросить на рынок самые новейшие, самые моднейшие произведения. Игра стоит свеч: издатель, которому посчастливится, например, подцепить для изданного им романа Гонкуровскую премию, может спокойно рассчитывать на продажу ста тысяч экземпляров этой книги, а по французским масштабам такой тираж баснословен.

Известный парижский критик Пьер де Буадефр с грустью писал по этому поводу в «Нувель литтерер» еще в феврале 1962 года: «Литература превратилась в рекламное предприятие: книги выбрасываются на рынок, как новые марки мыла. Все хорошо для того, кто хочет приобрести известность: назойливая самореклама, скандал, провокация». И, пожаловавшись на то, что за последние два десятилетия французская литература почти не дала новых имен, а писатели с именем написали очень мало выдающихся произведений, критик с горьким юмором заметил: «Источники не иссякли, но вода уже не имеет прежнего вкуса».

Не будем здесь вдаваться в область столь шпроких и ответственных оценок: это — дело самих французов. Нельзя, однако, не согласиться с тем, что низведение литературы до уровня заурядного бакалейного товара весьма пагубно сказывается не только на ее престиже, но и на качестве. Где уж думать о качестве, когда надо поспеть к ярмарке: именно в сентябре — октябре, и никак не позже, парижские издательства выстреливают залпом свои сто — полтораста романов. Не поспел автор к сроку — тем хуже для него: после окончания сезона присуждения премий его товар рискует оказаться незамеченным. Да и будет ли охота у издателя возиться с ним? И вот начинается осенний гон писательской продукции. Но бог ты мой, что это за романы, что за сюжеты, что за ситуации! Вселенная многих авторов все чаще ограничивается пределами одного дома, одной комнаты — по преимуществу спальни — и даже одной кровати.

Но обратимся к тем книгам, которые находились в центре внимания парижских критиков осенью 1963 года, когда развертывалась яростная борьба за литературные премии. Начнем с романа Жака Одиберти «Гробницы закрываются плохо», вышедшего в самом солидном издательстве Галлимара. Жак Одиберти — это не какая?нибудь случайная фигура на парижском горизонте. Он весьма популярный писатель, автор пятнадцати романов, двадцати четырех пьес и шести сборников стихов (в одном из этих сборников я и заимствовал строку «Наш мир — это ад, ад, ад, ад…», поставленную в эпиграф).

Раскроем же новый роман Одиберти. Он начинается так: «Ламбер нанес в пустоту четыре удара кулаком, потом такое же количество ударов ногой, напевая: «Ля… ля… ля… ля… ля. Черные глаза любят розовые платья… Ля… ля… ля… ля… ля… Уже давно они страдают от этого невроза… Ля… ля… ля… ля… ля… Черные глаза любят платья с метаморфозами… Ля… ля… ля… ля… ля… Тем временем на моем балконе я поливаю… ля… ля… ля… ля… ля… цветы петунии»».

Что же происходит? О чем идет речь? О каких гробницах? Почему они плохо закрываются? При чем тут черные глаза и розовые платья с метаморфозами? Вы можете задавать автору тысячи вопросов, но ему до них нет дела. Он играет в слова, увлекается их сочетаниями, а сюжет, фабула — это дело десятое; главное, чтобы все выглядело странным и необычным. Так складывается повествование, суть которого сводится к следующему.

Дело происходит в Ницце и некоем Жуантибе (соединение названий двух курортов — Жуан — ле — Пэн и Антиб). Архитектор Бозели, построивший сорок домов и разработавший проект искусственного острова, таинственно погибает в море. Его вдову, по имени Армид, преследует гроз-

яая и всемогущая строительная компания, которой она отказывается отдать его чертежи. Компания подсылает к ней торговца поджаренным в сахаре миндалем, армянина по национальности, который похищает у Армид душу и подменяет ее своей собственной — Армид сразу же начинает говорить по — армянски. Тогда в поисках спасения она направляется в «институт прикладного магнетизма», но там какая?то старая женщина вместо того, чтобы помочь Армид вернуть ее душу, начинает рассказывать ей о своем экстравагантном прошлом. После долгих злоключений несчастной вдове удается воспроизвести в памяти тот день, когда исчез ее муж. Она идет за ним по пятам, приходит на берег моря — Бозели, невредимый, появляется среди волн: гробницы действительно закрываются плохо!

Таков тощий и странный сюжет, который удается выудить из двухсот тридцати шести страниц текста этого романа, изобилующего тысячью и одной ненужной деталью в духе «нового романа», с образчиками которого достаточно обстоятельно познакомили наших читателей журналы «Иностранная литература» и «Новый мир». Читатель так и не может догадаться, как следует понимать то, что он прочел у Одиберти: то ли это бред женщины, сошедшей с ума от горя, то ли это некое символическое построение, то ли это «свободная игра непринужденного ума» писателя, которому нравится произвольно расставлять слова и фразы в причудливых сочетаниях: «Ля… ля… ля… ля… ля… Я поливаю на балконе… ля… ля… ляля… ля… цветы петунии»?

И право же, нельзя не согласиться с критиком еженедельника «Экспресс» Аленом Жофруа, который при всем почтении к этому маститому автору с укором заметил, что Одиберти «загнал нас в тупик языка, и мы не знаем, что делать, ибо язык, влюбленный в самого себя, — это беличье колесо, в котором читатель бессмысленно крутится на протяжении всех двухсот тридцати шести страниц».

«Наш мир — это ад, ад, ад, ад…» — написал однажды Одиберти в своих стихах. Да, тот мир, который он создал в последнем романе, — это поистине ад, вымощенный словами, которые копошатся, прыгают, жестикулируют, кричат, но что кричат — неизвестно. Так его творчество тонет в бессмысленности.

И как тут не вспомнить замечательные слова А. М. Горького, который еще в 1936 году разглядел своим зорким оком первые симптомы болезни, от которой уже тогда начала хиреть литература буржуазии! «Формализм, — писал он, — как «манера», как «литературный прием» чаще всего служит для прикрытия пустоты или нищеты души. Человеку хочется говорить с людьми, но сказать ему нечего, и утомительно, многословно, хотя иногда и красивыми, ловко подобранными словами, он говорит обо всем, что видит, но чего не может, не хочет или боится понять. Формализмом пользуются из страха перед простым, ясным, а иногда и грубым словом, страшась ответственности за это слово. Некоторые авторы пользуются формализмом как средством одеть свои мысли так, чтоб не сразу было ясно их уродливо враждебное отношение к действительности, их намерение исказить смысл фактов и явлений. Но это относится уже не к искусству слова, а к искусству жульничества» [14].

Обратимся к другой парижской новинке, которой в канун распределения нремий сулили самое заманчивое будущее, — снимем с полки роман парижского писателя Бертрана Пуаро — Дельпеша с интригующим названием «Изнанка воды».

В 1958 году Пуаро — Дельпеш за свой роман «Верзила» был уже увенчан премией Энтералье (дословный перевод— «Межсоюзническая»), обычно присуждаемой за художественные произведения, принадлежащие перу журналистов, так сказать «союзников» писателей по профессии. Стиль, сюжет, композиция этого романа были выдержаны в традициях критического реализма. Его героем был Ален Кеснар, молодой человек Франции середины XX века, разочаровавшийся в стандартных ценностях буржуазного образа жизни. Вначале Ален жил как трава растет — легко и бездумно: автомобиль, поездки на Лазурный берег, привлекательная любовница — вот предел его мечтаний. Моральные проблемы его не волновали. «Ложь в конце концов самое естественное и нормальное средство» — таков его девиз. Так было до тех пор, пока он не увидел, как пользуются ложью другие и к чему это ведет. Случилось это на судебном процессе: он попал на скамью подсудимых, так как невольно убил в драке своего противника. Теперь Алену захотелось говорить правду. Он решил рассказать, как в детстве мать пичкала его прописными истинами, как в обществе лицеистов у него возникло желание отведать запретный плод, как потом он стремился любой ценой добиться высокого положения в обществе, чтобы вести светский образ жизни, и как в конце концов все это вызвало у него горечь и отвращение. Но Алену не удалось об этом рассказать — ему просто заткнули рот. Почему? — мучительно раздумывает автор. Ведь то, что он хотел сказать, как будто бы не представляет никакой опасности для республики…

Пуаро — Дельпеш покинул своего молодого героя на распутье, и читатели, естественно, с интересом ждали продолжения начатого им большого разговора. Однако в своем новом романе «Изнанка воды» он счел за благо не возвращаться к этому разговору. Да и по форме новый роман Пуаро — Дельпеша оказался так же далек от своего предшественника, как небо от земли. В погоне за модой и этот литератор решил поставить крест над реализмом. Его издатель, получив рукопись, немедленно объявил, что «Изнанка воды» — это совершенно новое слово в литературе, стереороман, якобы идущий на смену немного потускневшему «новому роману». И сразу же газеты начали сулить Пуаро — Дельпешу Гонкуровскую премию (забегая вперед, скажу, что он ее все же не получил).

Что же представляет собой «Изнанка воды»? Даже видавшие виды парижские литературные критики, активно симпатизирующие своему собрату по перу (Пуаро — Дельпеш печатает критические статьи в газете «Монд»), становятся в тупик, когда им задают этот простой вопрос. Сам издатель отказался изложить содержание «Изнанки воды» в информационном сообщении о выходе книги.

Начинается книга в остром, экспрессивном стиле, разговор ведется от первого лица: «Вначале — ночь, вода и взгляд. Летний вечер. Я обдумываю какой?то план. Дождь загоняет меня в подворотню. Лужа. В ней дробится мое отражение. И позади меня — взгляд частного детектива, обещающий «любое незаметное наблюдение»».

Полицейский роман? Что вы! Пуаро — Дельпеш счел бы себя глубоко оскорбленным, если бы кто?либо в его присутствии высказал такое предположение! Нет же, это стереороман! Его главный герой, некий Шан Роанн, скорее родственник героев итальянского драматурга Пиранделло — только к нему приглядишься и начнешь его понимать, как он поворачивается к тебе другой стороной, и перед тобою новая психологическая (или психопатологическая?) загадка.

Мы узнаем, что герой романа — сам романист, который за свой счет организовал слежку детектива за собой: детектив использует магнитофон для записи всего того, что говорит Роанн, и вот герой «Изнанки воды» хочет использовать будущий доклад детектива как материал для своей книги. Что же это, роман о романе наподобие «Золотых плодов» Натали Саррот? [15] Нет, только что мелькнувшая логическая нить исчезает, и образ героя распадается на несколько частей, воображаемое смешивается с реальным, герой меняет свою оболочку, откуда?то выплывают сцены,

относящиеся к совершенно различным временам, мы погружаемся в чей?то бред, потом опять видим кусочек реальности, не связанной с предыдущим текстом. Вдруг в повествование врываются куски какого?то диалога, выписки из полицейского допроса, отрывок из киносценария, потом начинается авторское лирическое отступление.

И все это в какой?то удушливой атмосфере непонятного страха, отчаяния, безысходной тревоги. Чувствуется постоянная гнетущая напряженность, и в то же время ничего не происходит. Странный, почти неосязаемый герой романа, по меткому определению критика Пьера Демерона, похож на гусеницу, которой никак не удается стать бабочкой. Он одержим своим детством. Время уходит, шелестят страницы — их в романе без малого триста, — и все никак не поймешь, что же происходит и зачем г — н Пуаро — Дельпеш заставляет читателя следить за течением его разорванных и неясных мыслей.

И так до самого конца, который так же темен и непонятен, как и начало: Жан Роанн вместе с сыном (а может быть, это один раздвоенный образ?) катится в пропасть — его автомобиль потерпел катастрофу. Автор загадывает читателю последнюю загадку: то ли отец хотел убить сына, то ли сын хотел убить отца, то ли оба они решили покончить самоубийством, то ли все это лишь изображение бреда Роанна — неизвестно. Странность и загадочность всего происходящего подчеркивается тем, что автор изображает пейзаж Средиземноморья, а потом оказывается, что речь идет о Бретани.

Некоторым критикам все это безумно нравится, причем они не скрывают своего пристрастия к тому, что темно и непонятно. В статье «Вот роман модерн» критик Анри Хелл писал 19 сентября 1963 года в еженедельнике «Экспресс»: «Читатель, как и автор (!), так и не узнает, кем же был Жан Роанн и существовал ли он хотя бы даже фиктивно… Надо сказать, что автор прекрасно путает карты. Он играет с памятью, со временем, с раздвоением личности, проявляя поразительную виртуозность. Всякая техника для него хороша… Читатель испытывает удовольствие, какое дает калейдоскоп. И в действительности «Изнанка воды» — это романический калейдоскоп».

Но что же можно разглядеть в этом странном калейдоскопе? Анри Хелл так просвещает нас: «Образ Жана

Роанна в конечном счете — это воплощение бессилия, бессилия жить и любить. Роанн боится умереть, боится жить, боится двигаться. Да, бессилие любить, стерильность сердца, вкус к одиночеству — таковы некоторые из секретных тем этого романа, который ставит многочисленные вопросы, не разрешая их, как сама жизнь» (?)…

Этот тезис перекликается с теоретической установкой страстной защитницы модернизма Натали Саррот, которая в своей книге «Эра подозрения» провозгласила поход за создание абстрактной литературы. Вот что она писала: «Путем эволюции, аналогичной той, которую прошла живопись, — хотя бесконечно застенчивее и медленнее, со многими остановками и отступлениями, — психологический элемент, как и живописный элемент, незаметно освобождается от объекта, с которым он составлял одно целое. Он стремится удовольствоваться самим собой и обойтись без всякой опоры. Именно на нем концентрируются все усилия ищущего романиста, и именно на нем должно сосредоточиться все внимание читателя… Надо избежать того, чтобы его (читателя) внимание рассеялось и было захвачено героем книги».

Вернемся к участникам гонки за литературными премиями 1963 года — а это была именно гонка, и парижские газеты, как обычно в октябре — ноябре, завели специальную рубрику, под которой ежедневно публиковалась своего рода биржевая котировка романов: такой?то выходит вперед, такой?то начинает терять шансы. Все решалось за завтраками членов жюри, которые, обмениваясь мнениями о прочитанных книгах, ставили крест над одними кандидатами и возвышали других.

Так, еженедельник «Нуво Кандид» сообщил 7 ноября: «Самые большие шансы стать шестидесятым по счету лауреатом Гонкуровской премии (эта премия присуждается уже шестьдесят лет) имеет в итоге предпоследнего завтрака членов жюри, собравшихся у Ролана Доржелеса, один из учеников Андре Бретона — романист, поэт, эссеист, сочинитель рассказов и повестей Андре Пиейр де Мандьярг». Почти одновременно еженедельник «Экспресс» под сухим и циничным заголовком «Котировка» опубликовал такую сводку:

«Фаворит: Андре Пиейр де Мандьярг — роман «Мотоцикл»; возможные соперники: Арман Лану — «Когда море отступает»; Жан Дютур— «Ужасы любви»; Анри Поллес — «Любовь моя — нежная смерть»».

Что же представлял собой столь странно названный роман — «Мотоцикл», написанный писателем с такой громкой фамилией — Пиейр де Мандьярг? Его главный герой действительно мотоцикл, подаренный неким любовником своей пылкой любовнице. Мотоцикл везет издалека эту охваченную страстью даму, надевшую на голое тело кожаный комбинезон, везет ее к тому, кто наделил ее неожиданным подарком, но в дороге коварно губит ее: происходит несчастный случай, который, как лихо пишет «Нуво Кандид», «лишает героиню удовольствия, которого она ждала». Вот и все. Кто «он», кто «она», читателю остается неизвестным. Во всех деталях с любовью выписаны автором лишь мотоцикл и его «переживания».

Впрочем, предоставим слово самому автору. Вот полный текст интервью, которое он дал корреспондентке газеты «Фигаро» Клодине Жардэ 27 ноября 1963 года, когда его считали без пяти минут лауреатом Гонкуровской премии:

«Вопрос. Почему вы избрали мотоцикл в качестве главного героя?

Ответ. Я вдохновился сказкой Эдгара По. Когда я был маленьким, меня очаровала написанная им история об изумительной лошади, в которую вселился демон. Я решил написать историю, эквивалентную этой сказке.

Вопрос. Но почему мотоцикл? Вы могли бы избрать гоночный автомобиль!

Ответ. Мотоцикл — это такой же красивый объект, как и прекрасная скульптура. Я люблю современную скульптуру, которая так широко использует металл и которая пробуждает у зрителя эротизм.

Вопрос. Вы находите мотоцикл столь эротичным?

Ответ. Он обладает таким весом, такой мощью, таким крайним бесстыдством, такой способностью к неистовству, что трудно даже подобрать сравнение… Я не осмеливаюсь более подробно рассказывать вам об этом. Кстати, единственным мотоциклом, который соответствует тому, что я имею в виду, является тяжелый «Харлей — Дэвидсон», сконструированный для широких американских просторов, для страны гораздо более обширной, чем наша.

Вопрос. Все же это странный подарок, преподнесенный героем своей девятнадцатилетней любовнице, чтобы она примчалась к нему со скоростью сто семьдесят километров в час?

Ответ. Тот, кто сделал ей этот подарок, сам охвачен страстью и не думает об осторожности. Быть может, вся эта затея продиктована стремлением разделить риск. Этот риск может завести очень далеко.

Вопрос. В данном случае он доводит до смерти?

Ответ. Да. Эротизм и смерть были связаны уже в германской живописи XVI века. Я был потрясен одной картиной, на которой изображена смерть, кусающая голую девушку в шею ниже затылка.

Вопрос. Это достаточно новая тема в современной литературе?..

Ответ. Да, но совершенно банальная для романтиков…

Вопрос. Вы думаете, что мысль о смерти носится в воз

Духе?

Ответ. Смерть всегда витает в воздухе. Она — последняя забава, остающаяся нам, когда мы уже использовали все другие.

Вопрос. Похоже на то, что ваша героиня преднамеренно лишена всякой индивидуальности?..

Ответ. Вы так думаете?.. Я действительно всегда стремился изгнать всякую индивидуальность, описывая внешний мир. Я не очень хорошо знаю, что же думает моя героиня. Впрочем, персонажи романа начинают существовать тогда, когда они нас застают врасплох.

Вопрос. Эротизм — такой, каким вы его живописуете, — поистине прекрасен. Почему же он ведет к катастрофе?

Ответ. Можно нести потери и все же в результате этих потерь подниматься ввысь. Пример тому — детские воздушные шарики, которые взлетают к небу».

Бедный, бедный Эдмон Гонкур! Он наверняка перевернулся бы в своем гробу, если бы узнал, какие романы во Франции в шестидесятых годах XX века претендуют на учрежденную им литературную премию[16].

Но это еще не все. Наряду с «Мотоциклом» Пиейра де Мандьярга настойчиво рекламировался в числе «наиболее достойных» этой премии еще один весьма странный роман — «Протокол», принадлежащий перу двадцатитрехлетнего студента Жан — Мари — Густава ле Клезио.

«Протокол» — это странное произведение, сочиненное в форме записок молодого человека, который, живя в полнейшем одиночестве на чьей?то заброшенной вилле, постепенно сходит с ума и попадает в сумасшедший дом. Некоторые критики полагают, что и ранее он сидел в сумасшедшем доме, но бежал оттуда; другие считают, что это дезертир, а небезызвестный поборник «ультрановейшей» литературы Морис Надо рассуждает так: «Это может случиться с любым молодым человеком, который был занят учебой, который малость поразмыслил над жизнью и над собственной судьбой и вдруг почувствовал, что в мире ему стало тесно. Молодому человеку подчас становится тяжело под гнетом родителей, семьи, друзей, соучеников, советников, руководителей… И тогда он стремится вырваться на свежий воздух. Не говоря никому ни слова, в один прекрасный день он сбегает из дому».

Герой романа — двадцатидевятилетний Адам, от имени которого ведется повествование, — фиксирует в своей тетради все, что видит и переживает. Его размышления обращены к некой Мишель, которая приносит ему газеты и журналы, дает деньги, проводит с ним долгие часы. Что это, любовь? Не похоже: Адам насилует Мишель; кстати, эта сцена происходит в лесу, под дождем, в грязи. (В конце концов Мишель доносит на Адама в полицию.)

Иногда герой романа бродит по пляжу, и ему вдруг начинает казаться, что он сам — пляж. Он заходит в зоопарк, видит львицу, пантеру, обезьяну и, становясь по очереди то львицей, то пантерой, то обезьяной, глядит на мир их глазами. Он идет по улице, видит собаку и тут же превращается в собаку. У себя на вилле Адам вдруг сталкивается с белой крысой. Ему кажется, что он сам огромная крыса, преследующая маленького плачущего человечка, забившегося в угол и умоляющего пощадить его. И Адам с остервенением убивает биллиардными шарами этого человечка, то бишь белую крысу. Некоторые критики в восторге от страниц, посвященных охоте на крысу, — они считают их вершиной творчества ле Клезио.

Но пусть сам читатель составит себе представление о творческом почерке молодого писателя, которому Морис Надо без колебаний сулит великое будущее, — вчитайтесь хотя бы в этот отрывок из его новеллы «Вниз, к смерти»,

опубликованный 28 ноября 1963 года в еженедельнике «Нуво Кандид»:

«Ха! Мужчины и женщины гниют повсюду! Это не важно. Я убил свою мать. Потом я родился. Люди. Я знаю все. Ты понимаешь, я вижу все. Хватит. Я не существую. Я знаю все, что я знаю, я являюсь всем тем, что я вижу. Мне плохо. Ха! Мне плохо. Движение — повсюду. Всюду, куда я иду. Все разрушается. Без конца. Потом все переделывается. Это одновременно неподвижно и подвижно. Платаны. Четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять. Еще, еще. Это пустота. И если пустота столь заполнена, то куда идти? Мне жжет глаза. Хватит. Остаются лишь слова, я не вижу больше предметов. И даже слова убегают от меня. Слова, слова. Ха! Это ерунда. Но люди гниют все время, и я всего лишь один из них. Черепа, кости, обрывки кожи — там, под землей… Я не хочу. С меня хватит знания и половины вещей. Небо. Это мне делает больно. Оно там. Земля. Земля — это ерунда. Я ее знаю. Все тут ясно. И все?таки есть штучки, которых я не понимаю. Есть такие штучки. Например, я сам. У меня есть это. Оно заперто в голове. Это опухоль. Этого не хочется. Непонятно. Это язва. Иногда у меня есть голова. Я думаю, что она огромна. Такая большая, что теряется в облаках. Ну что ж. Я падаю. Вот. Все так спокойно. Я не могу больше терпеть. Ты сейчас увидишь…»

И так далее, страница за страницей: это тот же стиль, то же любование сумасшедшинкой, что и в романе «Протокол». Мне остается добавить, что, когда автору не хватало собственного текста, он заполнял страницы своего «Протокола» не имеющими никакого отношения к нему отрывками из чужих книг, обрывками старых газет, химическими и математическими формулами, записями передач радио Монте — Карло, отрывками из чьих?то анкет. Иногда ле Клезио оставляет в тексте пробелы, некоторые слова он демонстративно не дописывает. Страницы пестрят нарочито сделанными описками, ошибками; автору, по — видимому, кажется, что такими приемами он создает очарование непосредственности — посмотрите же, это так похоже на человеческий документ, на подлинный дневник молодого Адама[17]!

И вот представьте себе, именно «Протокол» ле Клезио и «Мотоцикл» Пиейра де Мандьярга вплоть до последней минуты рекламировались как наиболее сильные претенденты на Гонкуровскую премию 1963 года! Но в решающую минуту голоса членов жюри разделились: пять членов Академии Гонкур проголосовали за «Протокол» ле Клезио, пять других предпочли ему реалистическое произведение «Когда море отступает», написанное хорошо известным советскому читателю писателем Арманом Лану, автором романа «Майор Ватрен», получившего еще в 1956 году премию Энтералье, — он разошелся во Франции тиражом в двести пятьдесят тысяч, а в СССР, в переводе на русский язык, — тиражом в полмиллиона экземпляров, о чем Лану напомнил 19 ноября 1963 года в беседе с корреспондентом «Юманите». Лану — автор двух десятков книг, которые пользуются успехом у читателей…

Итак, пять против пяти… Исход борьбы решил председатель жюри старый французский писатель, автор известного антивоенного романа «Деревянные кресты» Ролан Доржелес, который предпочел «Протоколу» роман Армана Лану: голос председателя в таких спорных случаях засчитывался за два. Так лауреатом Гонкуровской премии 1963 года стал писатель, уже увенчанный ранее многими другими премиями и пользующийся большой популярностью. Роман «Когда море отступает» завершает трилогию, в значительной мере навеянную воспоминаниями о второй мировой войне, в которой он участвовал.

Новый лауреат Гонкуровской премии не считает нужным следовать моде и во всеуслышание заявляет о своей верности лучшим традициям критического реализма. Его не баловала жизнь, он прошел трудный путь, и его привязанности, чувства, мысли — на стороне народа, борющегося за лучшую, достойную человека жизнь. Читателю будет небезынтересно познакомиться с его некоторыми ответами на вопросы анкеты, проведенной в ноябре 1963 года газетой «Журналь дю диманш» среди писателей, в лице которых видели возможных кандидатов на Гонкуровскую премию.

«Как прошла ваша молодость? Мне было пятнадцать лет, когда мой отец, торговавший галстуками на улице Риволи, умер. Мне пришлось сразу же начать зарабатывать на хлеб насущный. Я раскрашивал коробочки для конфет. служил в банке, был учителем, потом стал журналистом. Потом грянула война, и я оказался младшим лейтенантом, воевал во Фландрии, был в плену у гитлеровцев.

Много ли вы читаете? Я хорошо знаю литературу периода 1850–1925 годов. Но у меня нет времени для чтения книг современных писателей. За исключением книг Бютора, я терпеть не могу «новый роман».

Что представляет для вас Гонкуровская премия? Для меня это возможность приобрести домик в деревне. До сих нор я с трудом сводил концы с концами. Сейчас перед моим окном — гараж.

Стремитесь ли вы к успеху? Успех меня интересует потому, что я хочу донести до возможно большего числа людей философское содержание и мораль моей книги. Л именно мысль о том, что война ужасна…»

Приходится ли после этого удивляться, что парижские эстеты, узнав о неожиданном решении жюри Академии Гонкур, начали морщиться и упрекать членов жюри в старомодности, отсталости, нежелании понять и оценить ультрасовременную литературу? «Академия Гонкур только что дала новое доказательство своего дурного вкуса», — воскликнул 28 ноября 1963 года критик еженедельника «Нуво Кандид» Клебер Хеденс, предавая анафеме роман Армана Лану. Но Ролан Доржелес, на которого буржуазная критика тут же повесила ярлык консерватора и врага молодых талантов, спокойно ответил на ядовитый вопрос корреспондента того же еженедельника «Как вы можете не любить ле Клезио?»:

— Это мальчик, у которого, конечно, есть известный талант, по мие надоели книги, населенные неизвестно кем. В нашей литературе были годы, когда все писали о педерастах, были годы, когда все писали о кровосмешении, а в этом году многие книги вовсе недоступны моему пониманию. Их герои — люди, вовсе лишенные воли, параноики, шизофреники. Невозможно понять, что они делают, почему действуют так, а не иначе, чего хотят. Мне не нравится барахтаться в этих облаках, и я думаю, что рядовым читателям это не нравится еще больше [18]

— Скажите, что же вам нравится? — сердито спросил интервьюер.

И Ролан Доржелес опять спокойно ответил:

— Мне нравится прозрачность, ясность, точность.

Критики еженедельника «Нуво Кандид», чьи вкусы отнюдь не определяются этими критериями, тут же начали раздумывать о том, как же все?таки спасти авторов, которых они так долго поднимали на щит, изображая их в виде самых вероятных и надежных кандидатов на Гонкуровскую премию. Они настойчиво рекомендовали жюри второй крупнейшей во Франции литературной премии Ренодо увенчать лаврами ле Клезио, а жюри премии Фемина — дать урок господам с площади Гайон (то есть членам Академии Гонкур) коронованием Андре Пиейра де Мандьярга за «Мотоцикл». В том же духе высказывались критики и многих других буржуазных газет.

И что же? После долгих споров в итоге одиннадцатого тура голосования премия Ренодо действительно была присуждена ле Клезио, и сразу же он был вновь превознесен до облаков: у него брали интервью, его большие фотографии появились почти во всех газетах, повсюду расписывалась его коротенькая биография. Двадцатитрехлетнему студенту вскружили голову, заставив его поверить, будто он и в самом деле гений.

А вот Пиейру де Мандьяргу на сей раз не повезло: дамы из жюри Фомина были все же смущены непривычной «эротикой мотоцикла». Книга Пиейра де Мандьярга собрала у них всего четыре голоса из двенадцати, и премия была присуждена романисту Роже Вриньи…

Но мода на безъязыкую литературу, столь усердно насаждаемая в последнее время буржуазной критикой, продолжает распространяться словно поветрие. Мудрено ли, что ее мертвящее дыхание начинает оказывать влияние даже на некоторых талантливых литераторов, честно ищущих обновления изобразительных средств, пытающихся освободиться от рутинных литературных приемов, найти что-то новое, яркое, способное глубоко взволновать и увлечь читателя. Тем большее разочарование испытываешь, когда берешь в руки книгу такого ищущего писателя и вдруг убеждаешься, что и на ее страницы ветром моды занесло песок и пыль с избитых дорог псевдоавангардизма.

Как вы помните, Арман Лану, беспощадно атакуя «новый роман», особо оговорил свое доброе отношение к Мишелю Бютору, который принадлежит к числу таких ищущих писателей с честной, беспокойной душой. Мы помним его яркое, своеобразное произведение «Движение» («Mobile»), роман — репортаж, вышедший в свет в 1962 году. Это было политически острое и глубокое исследование «американского стиля жизни». Бютор не замыкается в «башне из слоновой кости», чтобы выдумывать там свои произведения, как это делает, например, Пиейр де Мандьярг, уединенно живущий в старинном особняке в древнем парижском квартале Марэ, больше похожем на музей, чем на жилище современного писателя, и хвастающийся тем, что он «скрытный человек». Бютор — член руководящего совета Национального комитета французских писателей, активный участник общественной жизни.

Тем большее огорчение почитателям его беспокойного таланта доставила его книга «Воздушные линии» с подзаголовком «Радиофонический текст», вышедшая в издательстве Галлимара. В своем странном и непонятном стремлении во что бы то ни стало отвлечь внимание читателя от героев книги и сосредоточить его на отдельно взятом, абстрактно выраженном «психологическом элементе» и на «мире вещей» Бютор дошел до того, что перестал давать действующим лицам имена. На протяжении ста двадцати страниц он излагает обмен репликами между пассажирами самолетов, летящих в разные концы мира, причем пассажиры обозначены буквами: мужчины — прописными, женщины — строчными. А беседует с i о школе, В с i — о каком?то Люсьене, С обменивается нежными словами с h. Пока идет обмен репликами только в одном самолете, еще можно уловить логическую нить повествования, представляя себе, что происходит в этом самолете, летящем из Парижа в далекий Нумеа. Но когда автор вводит в поле вашего зрения уже не один, а многие самолеты, то собеседников становится великое множество и знаков для их обозначения уже не хватает — теперь под одной буквой оказывается уже несколько действующих лиц.

Все путается. Одна j слышит, как некий D ей говорит:

«Твои гибкие губы, твои нежные губы, твои горячие губы… Зелень твоих глаз, живость твоих глаз, зеленые розы твоих глаз». За другой j ухаживает А, который шепчет ей: «Ты спишь в лесу, я унесу тебя в лес… где змеиные глаза, змеиное шипение, рычание вулканов, стук птичьих клювов…»

Повторяю, Мишель Бютор отнюдь не фокусник от литературы, изобретающий трюки ради дешевой популярности. Он честный писатель, искренне ищущий новые пути в искусстве. Но тут он явно запутался в тенетах формализма — и вот результат…

А тем временем мода на замену имен героев ничего не говорящими буквами алфавита или условными знаками была подхвачена другими, из литературы перебросилась в кино и театр. Этот метод используют Робб — Грийе, Саррот и другие.

Так обстоят дела в Париже. Уф!.. Переменим для разнообразия пластинку. Вот только что в издательстве Галлимара вышел перевод романа американца Джека Керуака, который в последние годы приобрел шумную известность как глава движения битников [19]. Это уже пятый роман сорокалетнего «папы» нового литературного течения, наиболее видными представителями которого наравне с Керуаком являются Лоуренс Ферлингетти, Ален Гинсберг, Грегори Корсо, Гарри Снайдер, Бэрроуз. Роман называется «Поднебесные бродяги» [20].

Я далек от того, чтобы ставить крест на битниках, словно на пропащих, деморализованных людях, как это делают некоторые. При всем своем нигилизме и цинизме эти люди, бросившие вызов бездушному, механизированному, жестокому обществу, пытаются как?то бороться с ним, хотя и неумело, подчас наивно, используя анархистские, бунтарские формы протеста. Но что дает их бунт?

Течепие битников зародилось в Калифорнии; осенью 1959 года я видел там этих молодых бородатых людей и пепричесанных девушек, нарочито небрежно одетых и всем своим поведением демонстрировавших отречение от цивилизации, чтобы шокировать так называемую приличную публику. Но то была думающая молодежь, интересующаяся философией и искусством, любящая природу. Она яростно выступала против атомной бомбы, заявляя о своей приверженности к миру, но плохо представляла себе, что же ей делать. Доминирующим началом у нее были тоска, гнев, бунт. Она хотела все сломать, но не знала, что же следует построить вместо сломанного.

Центром ее сборищ была книжная лавка Лоуренса Ферлингетти в Сан — Франциско, который с тех пор стал популярным поэтом и драматургом; правда, эта популярность до сих пор носит скандальный привкус. В одной из последних пьес он изобразил женщину, которая рожает электрические лампочки, а увлечена она хамом, главное удовольствие которого — бить эти лампочки. В клубе, созданном при активном участии Ферлингетти в Сан — Франциско, организуются зрелища, которые, по его мнению, представляют собой большой экспериментальный интерес. В сентябре 1963 года он так рассказал об этих спектаклях корреспонденту парижской газеты «Экспресс» Марку Сапорте:

«Клуб находится в заброшенном доме, вмещающем не более пятидесяти человек, что уже дает представление о характере мероприятия. Что касается спектаклей, то скажу, например, что одна из недавних постановок проходила последовательно в разных комнатах, и зрители должны были ходить за актерами из комнаты в комнату. В другой раз, чтобы создать подходящую среду, каждый зритель должен был завернуться в простыню наподобие савана, сделав в ней дыру, чтобы просунуть голову».

Большинство писателей — битников уже разъехалось из Сан — Франциско. Гинсберг — в Индии [21], Снайдер — в Япо нии, оба они погрузились в исследование буддийской философии. Бэрроуз — в Лондоне, Керуак — в Нью — Йорке…

И вот перед нами последний труд Керуака, которого Ферлингетти почтительно именует поэтом в прозе и художником Америки. Когда?то он начинал, как и остальные, с крика протеста, с вопля (нашумевшая в пятидесятых годах поэма Гинсберга так и называлась— «Вопль»), с бунта. Это был бунт против всего, что угодно, в том числе и против элементарных канонов стиля, грамматики и синтаксиса. Керуак садился за пишущую машинку, вставлял в нее рулон бумаги и, не задумываясь, писал на этой бесконечной ленте все, что ему приходило в голову. Его произведения измерялись в метрах и представляли собой, по оценке американского литературоведа Льюиса Антермейера, «бесформенную смесь того, о чем думает и что чувствует автор». Теперь перед нами роман Керуака. Каков же он?

Керуак выступает — конечно, на свой манер — в роли преемника и продолжателя литературной школы так называемого потерянного поколения тридцатых годов, отдавшего обильную дань теме бродяжничества, показу жизни и переживаний людей, оказавшихся за бортом жестокого американского общества. И вот его «Поднебесные бродяги». Но вы ошиблись бы, если бы подумали, что они сродни героям прежнего «потерянного поколения» тридцатых годов — темным, безграмотным людям. Нет, это не жалкие отщепенцы — это интеллигенты, обладающие высокой культурой, но добровольно отрекающиеся от цивилизации. Бродяги Керуака могли бы без труда взять на себя руководство кафедрами университетов. Вот послушайте, как он характеризует своего героя Джэфи Райдера (по словам Ферлингетти, под этим именем выведен битник Гарри Снайдер):

«Он был готов специализироваться в антропологии и в индийской мифологии. В конце концов он изучил китайский и японский языки, стал эрудированным ориенталистом и открыл существование величайших небесных бродяг— Безумцев Зен — в Китае и в Японии». В другом месте сказано, что один из героев «скорее своего рода любитель искусства, нежели бродячий цыган».

Таким образом, перед нами интеллигентные люди, ставшие бродягами не от нужды, а, так сказать, по убеждению. И если писатели предыдущего «потерянного поколения» разоблачали, бичевали общество, жертвами которого стали несчастные, бездомные люди, то Керуак едва — едва протестует. Бунт его героев носит скрытый характер: самим своим нелепым образом жизни эти бездомные философы выражают неодобрение современному американскому обществу, как бы отрекаясь от ненавистной им «машинной цивилизации».

«Поднебесные бродяги» — это, как выразился критик еженедельника «Экспресс» Ив Берже, «подлинный гимн в честь воздержания, опрощения, обнищания, искушения (читателя) отшельничеством и аскетизмом, пренебрежения цивилизацией, техникой, привязанности к природе, которая проявляется в любви к диким пейзажам».

Три четверти романа посвящено описанию подъемов «поднебесных бродяг» в горы и их отшельнической жизни там, на свежем воздухе, в одиночестве, среди горных вер шпн. Герои романа испытывают глубочайшую любовь к звездам, к цветам, к ветру, к снегу, любуются солнечными закатами, проникаются добрыми чувствами к животным. «Тоска по доисторической жизни» — так Ив Берже квалифицирует пробуждение этих чувств в черствых сердцах циничных, насквозь пропптанпых алкоголем героев Керуака, бежавших из ада современной Америки в заоблачные горные высоты.

Но за подъемом к небесам неизбежно следуют спуски на грешную землю, и там возобновляются сцены диких оргий и повального пьянства, на описании которых битники давно набили руки: как известно, против Гинсберга был учинен даже судебный процесс по обвинению в распространении порнографии, которой была густо приперчена его нашумевшая поэма «Вопль».

Философия сих взлетов и падений такова: человек не в состоянии стать непорочным Буддой, хотя и стремится к этому; он не может быть чистым всю жизнь — рано или поздно начинается падение, и все возвращается к тому, с чего началось. Таков итог, к которому приходит ныне повзрослевший битник Керуак. И не случайно парижские критики отмечают начавшееся сближение американских битников с представителями французской школы «нового романа»: и те и другие предают человека анафеме, подчеркивая, что в конечном счете «мир вещей» интереснее и выше людского мира, погрязшего в дурных страстях и пороках.

Неодухотворенному «миру вещей», который разглядывают в микроскоп представители школы «нового романа», повернувшиеся спиной к человеку, соответствует воспетый Керуаком безлюдный и прекрасный мир горных высот, космических далей, молний, ветра и клубящихся облаков. А человек… Что в нем интересного, в человеке? Подохнет от пьянства — туда ему и дорога!

Что это, протест против распада, загнивания современного буржуазного общества? Согласен, протест. Но дальше?то, дальше что? К чему вы зовете, куда ведете своих читателей, г — н Керуак? Я уверен, что он, услышав такой вопрос, недоуменно пожал бы плечами: «Это не мое дело. Я пишу только то, что наблюдаю, а там хоть трава не расти…»

Так же как и большинство тех современных французских писателей, чьи новомодные произведения расхваливаются на все лады буржуазной прессой, «папа» битников Керуак явно отмахивается от концепции служения обществу, народу и нисколечко не задумывается над тем, чему же научит читателя его роман. А жаль! До чего же мудро предупреждал писателей В. Белинский: «Отнимать у искусства право служить общественным интересам — значит не возвышать, а унижать его, потому что это значит — лишать его самой живой силы, т. е. мысли, делать его предметом какого?то сибаритского наслаждения, игрушкою праздных ленивцев» [22].

Что же гонит писателей буржуазного мира в зыбучие пески? Ведь они не автоматы с механическими сердцами, за исключением горстки шарлатанов и мистификаторов, это живые, честные люди, искренне ищущие что?то новое, отвечающее духу времени, среди них есть и прогрессивные деятели! Почему же они избирают эту страшную долю людей без языка, добровольно обрекая себя на участь бесхитростных героев Короленко — неграмотных мужиков с Волыни, заблудившихся и едва не погибших в чужом для них американском людском океане?

Пытаясь найти ответ на этот вопрос, уже упомянутый мною парижский критик Пьер де Буадефр писал 15 февраля 1962 года в еженедельнике «Нувель литтерер»:

«Перейдем теперь к причинам. Одна бросается всем в глаза: положение современного мира. Невесело писать в эпоху тотальной войны, лагерей смерти, атомного оружия, террора — одним словом, под знаком Апокалипсиса. Отсюда недалеко до вывода, что человек — это мертвец в отпуску, что планета обречена, что цивилизация — это дымовая завеса, что гуманизм — это шутка, которая слишком долго длится. И многие писатели, как кажется, стремятся как можно больше раздуть несчастье нашей эпохи. Абсурдность творчества стала для них догмой столь же неопровержимой, какой вчера было существование бога.

Не без оттенка садизма обращаются наши писатели к проблемам той бойни, свидетелями и жертвами которой мы стали. Охваченные неведомо каким угрюмым наслаждением, они мастерят терпкий напиток из боли и крови людей, из года в год увеличивают дозу эротики и насилия, чтобы взбодрить наши притупившиеся чувства. На смену медленно строившимся, вскормленным опытом всей жизни произведениям, крепко укоренившимся в том обществе, к какому они были обращены, приходят нечленораздельные выкрики, носящие характер вызова с привкусом скандала и провокации… От произведения освобождаются как в спазме».

Конечно, эта нещадная оценка, которая звучит как приговор, не может быть адресована всей современной литературе буржуазных стран, в том числе и Франции. Эта оценка справедлива в отношении лишь части ее, но, к сожалению, весьма значительной, ибо среди литераторов Запада, не говоря уже о прогрессивных писателях, сохраняющих верность своему гражданскому долгу, есть немало таких, которые вопреки всему сохраняют верность реализму и создают значительные произведения.

И все же жестокие слова Пьера де Буадефра вполне справедливы в отношепии той современной буржуазной литературы, которая, изменив традициям Бальзака, Стендаля, Флобера и других титанов человеческой мысли, разменяла свой талант на скандальные «нечленораздельные выкрики», как выразился французский критик, либо превратила его в «игрушку праздных ленивцев», как писал Белинский.

Нет страшнее преступления — сделать искусство игрушкой праздных ленивцев. Но не к этому ли сводятся усилия неутомимых создателей того романа «модерн», лучшим образцом которого Анри Хелл считает «Изнанку воды» Пуаро — Дельпеша?.. Мне вспоминается сейчас знаменательный спор на международной встрече писателей в Ленинграде летом 1963 года между Константином Симоновым и Аленом Робб — Грийе, автором нескольких фильмов и пяти романов, которые он сам называет «романами предметов» в знак своей оппозиции «психологическому роману».

«Писатель — это пилот, и дело чести пилота — заботиться о своих пассажирах», — сказал Симонов. И Робб — Грийе высокомерно ответил: «Вряд ли уместно рассматривать литературу как средство транспорта. Разумеется, летчик… должен точно знать, куда он летит. А потому лежащую на нем ответственность никак нельзя сравнивать с ответственностью писателя, ибо писатель как раз и не знает, куда он движется» [23].

И, вернувшись в Париж, Робб — Грийе все еще продолжал доругиваться. Ему ужасно не понравилось, что советские писатели на встрече в Ленинграде не уставали доказывать, что святой долг писателя — служение обществу, народу, силам добра против зла. На страницах еженедельника «Экспресс» он пренебрежительно заявил, что советские писатели «говорили об одной только политике, и, разумеется, на уровне самом банальном, самом стереотипном: проклятия фашизму, осуждение войны, борьба против несправедливости и т. и.» (сколько снобизма в этом «и т. и.»!) И Робб — Грийе, продолжая свой спор с Симоновым в его отсутствие, вновь повторил, что считает «форму книг, пьес, фильмов гораздо более важной, чем побасенки (?!), пусть даже и антифашистские».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.