9. Царское проклятие
9. Царское проклятие
Но мы сказали, что царский гнев выжигал уже не просто отдельные гнезда измены, тотальная расправа вершилась над всею Россией.
Вглядимся еще раз в самый состав опричных земель, отторгаемых от того, что составляло врученную ему державу.
Важнейшие торговые пути, ключевые центры тогдашней экономики, призванные заступать пути иноземному вторжению опорные стратегические пункты – вот что включали в себя владения, вдруг выделяемые самодержцем опричь самой России. Изыми их из единого ее организма – и жизнеспособность огромной державы окажется не просто подорванной – уничтоженной. Все дальнейшее ее существование сведется к предсмертной агонии. Впрочем, именно агония и долженствовала быть неизбежным и закономерным следствием этой свирепой административной вивисекции.
Никакой контекст никакой борьбы с никакой боярской оппозицией не в состоянии был вместить в себя весь этот апокалиптический беспредел, все вершимое в те дни живодерство. Никакой ненавистью ко всем несогласным с той великой самодержавной идеей, которую впервые рождало его кровавое царствование, нельзя было ни объяснить, ни – тем более – оправдать то проклятье собственному народу, которым дышали грозные тексты царских указов. Лишь одно могло быть движущей пружиной творимого в страшные дни беспредела – не знающее никакой пощады тайное вожделение самодержца всеобщей любви и поклонения.
Как кажется, что-то глубоко женское, переходящее грань явной истерики, сквозило в природе всех этих царских начертаний. Ведь то, что изменщик еще обязательно вернется, нет, даже не так: не просто вернется, но, полный раскаяния, на коленях приползет к ней, – это вовсе не фигура отвлеченной риторики отвергнутой женщины, но до времени спасающая ее вера. Вера столь же пламенная, сколь и ее надрывное желание тут же простить униженного врага. Ее затмевающая разум готовность сжечь под ним даже самую землю – это не столько порыв к «праведной» мести (хотя, конечно, и возмездие тоже), сколько неопровержимая наверное ничем форма абсолютного доказательства той великой и безусловной истины, что только она одна – суть подлинный смысл и оправдание всего бытия вдруг изменившего ей мужчины. Что без нее ему нет решительно никакой жизни, нет даже места на этой земле. Вот так и здесь все виновное перед ним, Иоанном, обязано было не просто раскаяться и повернуться к нему, но приползти на коленях за его прощением. И так же истерически, по-женски он, вероятно, тут же с радостью простил бы все и одарил бы всех своей исступленной надрывной любовью!
Так что отымание от провинившегося перед ним люда тех базовых начал, тех метафизических стихий, из которых, собственно, и складывается материальная жизнь всех, кто не принимал его ни своим сердцем, ни душою, обязано было показать им, чем именно они пренебрегли, отвергая его. Ведь преступное небрежением им – это и было небрежение всем, что не только наделяет смыслом, но и вообще делает возможным их собственное земное существование. Словом, речь шла вовсе не о банальном отъятии каких-то – пусть даже и очень важных – территорий и стратегических пунктов, но об отъятии самой земли, и даже не только ее, но и воды, огня и воздуха.
Нет и еще раз нет: никакой законодательный акт не свободен от тех идолов, что владеют сознанием законодателя. Вот так и здесь создается впечатление, что тексты царских указов, как будто бы трактовавшие о вполне понятных и доступных разумению обывателя вещах, в действительности вмещали в себя что-то такое, что выходило далеко за пределы обычного смысла употребляемых ими понятий. Напомним тот факт, что еще греки (Эмпедокл, живший в пятом веке до нашей эры) учили, что все многообразие нашего мира сводится к четырем корням-элементам: земле, воде, воздуху и огню. Эти корни вещей неделимы и все материальное наше окружение образуется из их простого механического сочетания. Эта теория четырех элементов существовала в научном обороте вот уже около двух тысячелетий, и, прекрасно образованный, Иоанн не мог не знать ее основоположений. И кажется, что его карательный замысел вовсе не ограничивался тем буквальным значением, которое запечатлевалось на пергаментах государевых грамот: все то, что отторгалось им от России и полагалось опричь нее, в его собственном воспаленном сознании имело какой-то более глубокий и, может быть, куда более страшный, чем его формальное истолкование, смысл.
Правда, ни земля, ни вода, ни огонь и воздух никак не вписываются в обычную лексикографию самодержавного волеизъявления. Семантика законодательных актов – это не самое подходящее место для возвышенных метафизических упражнений. Ведь оправдание любых царских начертаний состоит в практическом их исполнении. Исполнении немедленном, неукоснительном и точном. Но как можно в точности исполнить то, что относится к возвышенному предмету философии, а значит, даже не вполне доступно обыденному сознанию? Будучи понятыми как метафизические субстанции, все эти имена были бы способны перевести любую управленческую конкретику на уровень отвлеченных схоластических умствований. Но ведь и сам Иоанн давно уже не жил земным. «Не хлебом единым» – относилось к нему, может быть даже в неизмеримо большей степени, чем к кому бы то ни было другому. Собственно, материи, о которых говорил Христос, противопоставляя их «хлебу» (ведь «хлеб» в его речении – это только некий эвфемизм, иносказание), и стали тем, из чего ткалась повседневность его мятущегося духа, его жизнь. Все прикладное, утилитарное в его воспаленном, обращенном внутрь самого себя микрокосме давно уже исчезло. Даже привычные понятия, как кажется, дышали здесь неким иным, более высоким значением. То, чем оперировал его воспаленный безумием ненависти дух, уже не было доступно никому из подвластных червей, навсегда обреченных ползать по земле. Все занимавшее его разум могло лишь парить над нечистотами низменной обыденности, поэтому даже внешне совпадавший с земной речью Глагол, изрекавшийся им, мог носить характер только какого-то случайного консонанса. Словом, нет, не какие-то территории отторгались от врученной ему страны! Видеть в опричнине только какую-то экзотическую административную реформу, значит, не разглядеть в ней практически ничего. Это была самая настоящая анафема, и, подчиняясь его исступлению, его проклятью, от оказавшейся недостойной своего повелителя России обязано было отвернуться все, включая и самые стихии макрокосма.
Увы, из всех исполненных глубоким философским смыслом категорий неразвитое сознание способно извлекать лишь немногое, убогому разуму недоступно высокое. Вот так и здесь возносимое к самим стихиям космоса государево слово о возмездии было понято подсудным ему миром лишь как изменение (пусть и не виданное дотоле) сложившегося строя управления иммунной к порядку страной, а многими и просто как прямой призыв к обыкновенному грабежу и произволу.
Мы помним, что выделение опричных земель затронуло судьбы многих российских городов, а значит, и бесчисленного множества деревень, ибо города в любой стране того времени – это лишь редкие островки в безбрежном аграрном море. Словом, царские реформы ломали жизнь огромным массам людей. И можно нисколько не сомневаться в том, что все эти вынужденные повиноваться императивам царственной воли массы мужчин, женщин, детей, стариков без всякой жалости и пощады выбрасывались на улицу. В холод и в грязь. В самом деле, трудно вообразить, что те, переселяемые Иоанном толпища, которые обязаны были уступить свои дома и подворья «кромешникам», этим невесть откуда взявшимся «новым русским», ожидали какие-то специально возведенные благоустроенные теплые бараки. Еще со времен великих империй древнего Востока, широко практиковавших принудительное выселение народов (и, добавим, хорошо знавших толк в технологии осуществления этих масштабных карательных мероприятий), все изгоняемые должны были начинать с простых землянок, на скорую руку отрываемых где-то в чистом поле или в лесу. Иосиф Сталин, выселявший в ходе борьбы с кулачеством миллионы и миллионы зажиточных крестьян, не придумал в сущности ничего нового, когда эшелонами перебрасывал их на совершенно пустое место, предоставляя им самим позаботиться о собственном выживании. Так почему же Иоанн должен был поступать как-то иначе?
Мы помним, что раскулаченным Советской властью крестьянам не разрешалось брать с собой практически ничего. Да и в самом деле, что же это за борьба с кулачеством, если все имущество забирается теми же «кулаками» и «подкулачниками» с собой? И потом, не будем сбрасывать со счетов жадные до «халявы» комбеды, эту новую деревенскую власть, функционерам которой и должно было доставаться в наследство все оставляемое. Вот так и здесь: можно нисколько не сомневаться в том, что и новые приближенные к царю люди, которым уже заранее было отпущено любое преступление по отношению к опальной «земщине», бдительно и строго следили за тем, чтобы изгои не прихватили из оставляемых ими домов с собой ничего «лишнего». То есть того, что уже как бы по праву приближения к трону принадлежало им, прямым царевым избранникам. Так что наспех собранные узелки самого необходимого, что было способно обеспечить выживание несчастных семей лишь на первые дни, запестрели на российских дорогах еще задолго до сталинских переселенцев. Тотальный грабеж и мародерство сопровождали не только ликвидацию кулачества как класса. Словом, трагедия «великого перелома» – это во многом, очень многом своеобразное повторение когда-то давно пережитой нашей страной опричнины.
Но, несмотря ни на какие карательные санкции, изнасилованная и униженная своим повелителем Россия так и не каялась перед своим повелителем, так и не ползла в размазанных по грязным щекам слезах, на коленях, за царским прощением. Больше того, она, по-видимому, вообще так и не осознала ни всей степени вины перед своим государем, ни того, что она просто не в праве выживать, раз уж сложилось так, что его лик отвернулся от нее. Напротив, она продолжала жить какой-то своей, занятой самой собою, жизнью. Ее существование так и не обратилось в смертельную агонию, больше того, пусть и тяжело раненная опричниной, она выказывала явные признаки выживания, постепенной адаптации к ней.
Собственно, в этом нет, да, наверное, и не может быть ничего удивительного. Физическое изъятие опричных земель из корпуса принадлежавшей ему страны на самом деле абсолютно невозможно; такое могло быть выполнимым только в воспаленном воображении, только в некоторой виртуальной реальности. Веками формировавшиеся хозяйственные, культурные, бытовые, семейные связи не рвутся в одночасье. Даже по велению отмеченных Божьим избранием венценосцев. Больше того, и новый нобилитет, несмотря на все страшные клятвы, принесенные самодержцу при его приближении к трону, вовсе не был заинтересован в их радикальной ломке. Собственная корысть всех причастных к исполнительной власти во все времена – и не только на одной Руси – была куда сильнее любой присяги.
Словом, виновная перед ним держава продолжала существовать, не только не понимая, но как будто даже и не замечая провозглашенной ей анафемы. Как будто не замечая даже его самого. Так погруженная в свою повседневность Марфа не увидела то, с чем пришел в этот мир Иисус.
Было ли возможно еще большее унижение для гипертрофированного самолюбия Иоанна?
Проходит время – и еще недавно готовая простить все женщина вдруг начинает ненавидеть того, кто отверг ее. Ненавидеть тем сильнее, чем острей и пронзительней была жажда его любви и поклонения. По всей видимости, жгучая ненависть к так и не возжелавшей заметить его трагедию земле жгла и ее повелителя.
Но сжигавшее Иоанна пламя уже нельзя было ограничить условным пространством какого-то внутреннего мира. Его собственное «Я» давно уже не вмещалось в пределы кожного покрова, им обнималась без изъятия вся Россия. А значит, и от терзаний, переживаемых тем, кто сам себя определил в качестве ее судьи, не могла быть избавлена и подвластная ему страна. Гореть и мучиться вместе с ним надлежало всему, что было обязано подчиняться его царственным начертаниям. Впрочем, здесь дело не ограничивалось одним только судом, а значит, и муки должны были носить не один только нравственный характер: своею царственной волей Иоанн сам себя назначил еще и палачом своей страны.
К сожалению, многие химеры самосознания высших государственных лиц имеют какое-то таинственное и вместе с тем страшное свойство обращаться в плоть. Слишком многое находится во власти не ограниченного ничем самодержца.
Больше того, даже самосознание нации долгое время не подвергает сомнению право государя вершить суд над своим народом. Напомним, что только в следующем столетии (27 января 1649 года) прозвучит приговор английской судебной палаты, в котором властитель впервые будет объявлен врагом нации. «Настоящий суд по разуму и совести убедился, что он, Карл Стюарт, виноват в поднятии войны против парламента и народа, а также в поддержании и продолжении ее… Он был и продолжает быть виновным в беззаконных замыслах, изложенных в обвинении; в том, что упомянутая война была начата, поддерживалась и продолжалась им… ради исполнения упомянутой цели, что он был и продолжает быть виновником, творцом и продолжателем указанной противоестественной, жестокой и кровавой войны и тем самым… виновен в государственной измене, убийствах, грабежах, погромах, насилиях, опустошениях, во вреде и несчастии нации, совершенных в названную войну.
Настоящий суд решил, что за все эти измены и преступления он, Карл Стюарт, как тиран, изменник, убийца и как враг добрых людей этой нации должен быть предан смерти через отсечение головы от тела.»
Но, во-первых, это будет еще не скоро, во-вторых, Россия – не Англия, и свойственное западноевропейскому менталитету еще долгое время будет чуждо ей. В последнем утверждении нет и тени морализаторства по поводу нашей отсталости или неразвитости; на самом деле все куда как глубже – здесь фундаментальное различие культур, различия же культур – слишком серьезная материя, чтобы ее можно было объяснить примитивной ссылкой на простую задержку в развитии народов. Больше того, подобные объяснения сами способны свидетельствовать о неполной интеллектуальной состоятельности такого резонерства. Впрочем, справедливости ради, следует сказать, что и в России того времени раздавались довольно громкие голоса против опричных казней. Так, например, московский митрополит Филипп (Колычев Федор Степанович, 1507—1569) публично выступил против Иоанна, за что, собственно, и был низложен в 1568 году и вскоре задушен по приказу царя. Да и уже приводившиеся здесь письма беглого князя Курбского – это ведь тоже свидетельство протеста. Но причиной подобной диссиденции служило не сомнение в праве верховной власти на насилие по отношению к своим подданным, но скорее то, что здесь русским царем была преступлена некая мера, перейден некий незримый, но вместе с тем абсолютный даже для государя предел.
В самом деле: с правом вершить суд над своим народом в те поры еще готовы были примириться многие, но вот право быть его палачом могло быть принято только при какой-то внезапной нравственной мутации всего национального менталитета.
В уникальном произведении российской словесности, «Верном Руслане», описан бунт конвойных собак. Бессловесные существа, они привыкли смотреть на своих хозяев как на богов. А это значит, что они вообще были не способны подвергнуть сомнению право или неправомерность никакого их действия, тем более действия по отношению к лишенным всяких прав рабам – заключенным сталинских концентрационных лагерей. Но случилось невозможное – их боги, которым, казалось, разрешено все, вдруг преступили меру. И тогда вспыхнул бунт. Но не как порыв к восстановлению попранной ими справедливости, а скорее как рефлекторный протест против какого-то мучительного напряжения своего собственного, убогого собачьего, рассудка, который оказывается неспособным вместить вопиющее противоречие между всемогуществом своих повелителей и внезапно открывающейся истиной, что даже им может быть дозволено не все. Выступления против преступлений опричнины – это во многом бунт именно такого рода, и объяснять его с помощью идеологем, рождавшихся через столетия было бы ошибочным.
Но как бы то ни было, запаленное униженной гордыней самодержавного властителя пламя уже не могло быть локализовано в границах того внутреннего мира, который строит самосознание каждого из нас, оно обязано было выплеснуться наружу и выжечь дотла все вокруг него. И вот Иоанн, в сопровождении опричников, стрельцов и других ратных людей, выступает против своей земли.
Формальным поводом послужил анонимный подметный донос о том, что новгородцы замышляют измену и мечтают о том, чтобы отдаться под власть Литовского княжества. Никаких объективных подтверждений этому, как кажется, не было и нет. Правда, когда-то, в 1470 Новгород действительно вел переговоры о союзе с Литвой, но уже через несколько лет, в 1478, в результате Шелонской битвы и осады он лишился своего вечевого колокола, и pеспублика окончательно вошла в состав Московского царства. И потом, с тех пор минуло целое столетие, сменилось не одно поколение людей, которые выросли и воспитались в условиях совершенно нового государственного устройства. Так что единственными свидетельствами могли быть только те показания, которые выбивались под пыткой, когда уже вершилась расправа. Но ведь под пыткой чаще всего показывают вовсе не то, что было в действительности, а то, что хочется услышать самому следствию. Что же касается тех или иных умонастроений, то они, конечно же были; была и ностальгия о старых, теперь уже утраченных, привилегиях древнего города, было и определенное «литовофильство». Точно так же, впрочем, как и в самой Литве не могло не существовать определенного тяготения к России. В каждой стране во все времена существовало подобное тяготение друг к другу, его порождали и продолжают порождать бытовые, родственные, этнические, культурные, хозяйственные связи – ведь народы не существуют в абсолютной изоляции друг от друга. Так что какое-то «ино-фильство» существует всегда, в любой нации, но это нисколько не мешает при необходимости даже воевать с теми, чей образ жизни, культура, обычаи часто служат образцом для подражания. Кстати, если мы обратимся к истории нашей собственной страны, то обнаружим, что вся дворянская Россия в свое время была просто помешана на всем французском, однако это нисколько не помешало плохо знавшему по-русски русскому же дворянству встать на защиту своего отечества от наполеоновского нашествия. Причем зачастую рафинированные французской культурой русские офицеры обращались с врагом вовсе не так, как требовал манерный рыцарский кодекс, – история партизанства хранит в себе много такого, о чем не принято упоминать в патриотических изданиях.
Словом, никакой измены (во всяком случае массовой, народной) в подобных умонастроениях нет и в помине, но если очень хочется, то ее можно обнаружить где угодно и когда угодно. Вот так и здесь, видно очень уж хотелось.
Ведомое царем и его сыном Иоанном войско подвергает все на своем пути откровенному ограблению и опустошению.
«По русским обычаям только пожарища…»
Но здесь пожарища оставались хоть и за спиной, но отнюдь не отступающей рати, они выжигали вовсе не то, что могло достаться супостату. Тактика «выжженной земли», как оказывается, применима не только по отношению к иноверцу, не только как средство обороны от иноземного вторжения, но и как форма устрашения непокорных.
Сначала была опустошена Тверская область; опричники брали у жителей все, что можно было унести с собой, и уничтожали остальное. «Иоанн, – пишет Карамзин, – велел смертоносному легиону своему начать войну, убийства, грабеж там, где никто не мыслил о неприятеле, никто не знал вины за собою, где мирные подданные встречали государя как отца и защитника. Домы, улицы наполнились трупами; не щадили ни жен, ни младенцев. От Клина до Городни и далее истребители шли с обнаженными мечами, обагряя их кровию бедных жителей, до самой Твери… Иоанн не хотел въехать в Тверь и пять дней жил в одном из ближних монастырей, меж тем как сонмы неистовых воинов грабили сей город, начав в духовенства и не оставив ни одного дома целого: брали легкое, драгоценное; жгли, чего не могли взять с собой; людей мучили, убивали, вешали в забаву; одним словом, напомнили несчастным тверитянам ужасный 1327 год, когда жестокая месть хана Узбека совершалась над их предками.»
За Тверью уничтожительному опустошению подверглись Торжок, Вышний Волочек и другие города и села, лежащие на пути: «Вышний Волочек и все места до Ильменя были опустошены огнем и мечом. Всякого, кто встречался по дороге, убивали, для того что поход Иоаннов долженствовал быть тайною для России!»
Наконец, пришла очередь и Новгорода. «2 генваря передовая многочисленная дружина государева вошла в Новгород, окружив его со всех строн крепкими заставами, дабы ни один человек не мог спастись бегством. Опечатали церкви, монастыри в городе и в окрестностях: связали иноков и священников; взыскивали с каждого из них по двадцати рублей; а кто не мог заплатить сей пени, того ставили на правеж: всенародно били, секли с утра до вечера. Опечатали и дворы всех граждан богатых; гостей, купцов, приказных людей оковали цепями; жен, детей стерегли в домах. Царствовала тишина ужаса. Никто не знал ни вины, ни предлога сей опалы. Ждали прибытия государева.
6 генваря, в день Богоявления, ввечеру, Иоанн с войском стал на Городище, в двух верстах от посада. На другой день казнили всех иноков, бывших на правеже: их избили палицами и каждого отвезли в свой монастырь для погребения. Генваря 8 царь с сыном и дружиною вступил в Новгород…»
«Судили Иоанн и сын его таким образом: ежедневно представляли им от пятисот до тысячи и более новгородцев; били их, мучили, жгли каким-то составом огненным, привязывали головою или ногами к саням, влекли на берег Волхова, где сия река не мерзнет зимою, и бросали с моста в воду, целыми семействами, жен с мужьями, матерей с грудными младенцами. Ратники московские ездили на лодках по Волхову с кольями, баграми и секирами: кто из вверженных в реку всплывал, того кололи, рассекали на части. Сии убийства продолжались пять недель и заключились грабежом общим: Иоанн с дружиною объехал все обители вокруг города: взял казны церковные и монастырские; велел опустошить дворы и келии, истребить хлеб, лошадей, скот; предал также и весь Новгород грабежу, лавки, домы, церкви; сам ездил из улицы в улицу; смотрел, как хищные воины ломились в палаты и кладовые, отбивали ворота, влезали в окна, делили между собою шелковые ткани, меха; жгли пеньку, кожи; бросали в реку воск и сало. Толпы злодеев были посланы и в пятины новогородские, губить достояние и жизнь людей без разбора, без ответа.»
«Уверяют, что граждан и сельских жителей изгибло тогда не менее шестидесяти тысяч. Кровавый Волхов, запруженный телами и членами истерзанных людей, долго не мог пронести их в Ладожское озеро. Голод и болезни довершили казнь Иоаннову, так что иереи, в течение шести или семи месяцев, не успевали погребать мертвых: бросали их в яму без всяких обрядов.»
Новгородский летописец рассказывает, что были дни, когда число убитых достигало до полутора тысяч; дни, в которые избивалось 500—600 человек, считались счастливыми. Военно-карательные отряды посылались даже в глубину страны, верст за 200—300 от Новгорода, и там производили подобное же опустошение. Из Новгорода Грозный отправился к Пскову и готовил ему ту же участь, но почему-то ограничился казнью лишь нескольких псковичей и грабежом их имущества и возвратился в Москву, где снова начались розыски и казни: искали сообщников новгородской измены…
Сегодня можно спорить по поводу масштабов кровавой резни, что была учинена Иоанном во время той карательной акции, можно подвергать сомнению приводимые летописцем цифры. Они и в самом деле плохо сочетаются с тогдашней численностью населения этого древнего великого города. Вот только нужно ли? Дело ведь вовсе не в точности. Летописи того времени – это отнюдь не протокол, который требует несколько отстраненного и холодного отношения к фактам; они хранят в себе то, что запечатлелось в сознании самого народа. Массовое же сознание никогда не бывает холодным и беспристрастным. Больше того, зачастую потрясенное чем-то выходящим из общего ряда, оно значительно расходится с реальной действительностью, но, парадоксальным образом, сама действительность со временем начинает мутировать под воздействием афтершоков тех катаклизмов, которые были пережиты их прямыми свидетелями и жертвами, и теперь истекшие события воспринимаются уже их и только их глазами. Поэтому часто даже вооруженные документами историки в оценке былого уже ничего не могут исправить: стихия людской молвы оказывается много могущественней любого анализа, и если результаты их исследований вступают в противоречие с нею, для доверия им зачастую не остается места.
Но можно взглянуть на произошедшее и несколько по-другому. Если бы число жертв той далекой новгородской бойни простиралось не до шестидесяти тысяч, о которых говорят хроники того времени, но только до десяти, то что же наше нравственное чувство было бы задето в шесть раз (или хотя бы даже на шестьдесят процентов) меньше?… Да нет же и тысячу раз нет! Поэтому искать в статистических упражнениях подобного рода предлог для какого-то оправдания – дело абсолютно безнадежное: черного кобеля, – гласит старая русская пословица, – добела не отмоешь.
И уж тем более не дано отмыться тому, кто прямо повинен в непоправимом. Знаменитый монолог Бориса Годунова говорит именно об этом:
«Мне счастья нет. Я думал свой народ
В довольствии, во славе успокоить,
Щедротами любовь его снискать —
Но отложил пустое попеченье:
Живая власть для черни ненавистна,
Они любить умеют только мертвых.
Безумны мы, когда народный плеск
Иль ярый вопль тревожит сердце наше!
Бог насылал на землю нашу глад,
Народ завыл, в мученьях погибая;
Я отворил им житницы, я злато
Рассыпал им, я им сыскал работы —
Они ж меня, беснуясь, проклинали!
Пожарный огнь их домы истребил,
Я выстроил им новые жилища.
Они ж меня пожаром упрекали!
Вот черни суд: ищи ж ее любви.
В семье моей я мнил найти отраду,
Я дочь мою мнил осчастливить браком —
Как буря, смерть уносит жениха…
И тут молва лукаво нарекает
Виновником дочернего вдовства
Меня, меня, несчастного отца!…
Кто ни умрет, я всех убийца тайный:
Я ускорил Феодора кончину,
Я отравил свою сестру царицу,
Монахиню смиренную… все я!»
Разруха, – скажет позднее Михаил Булгаков, – происходит в первую очередь в головах людей, и уже только потом – в окружающей их действительности. Практический распад Российского государства, который произошел на рубеже шестнадцатого – семнадцатого столетий – совсем не исключение из этого сформулированного им закона. Но ведь именно потрясения народного сознания и предуготовили тот политический коллапс, который еще предстояло пережить нашему отечеству. В «головах» же людей в числе прямых виновников пережитых страною потрясений навсегда остался и этот, первый и последний представитель новой династии российских вседержителей.
Так что же тогда говорить об Иоанне, вина которого перед Россией была куда как больше и про которого историк скажет, что он достиг «высшей степени безумного своего тиранства; мог еще губить, но уже не мог изумлять россиян никакими новыми изобретениями лютости». Так могут ли вообще какие бы то ни было исправления, задним числом вносимые в статистику его жертв, обелить его преступления, его черную душу?…