8. Опричнина

8. Опричнина

В воскресенье 3 декабря 1564 года Иоанн со своими детьми, царицей, в сопровождении ближних бояр, большого обоза под сильной охраной уехал из Кремля, как сказано в хрониках «неведомо куда бяше». Летопись говорит, что он «взял с собой из московских церквей древние иконы и кресты, драгоценными камнями украшенные, золотую и серебряную утварь, одежду и деньги и всю казну».

«В тот год осенняя погода

Стояла долго на дворе»,

и он из-за распутицы две недели был вынужден прожить в Коломенском, когда же стали реки – через Троице-Сергиев монастырь, минуя Москву, царь отбыл в Александровскую слободу.

Отъезд царя буквально ошеломил столицу, в Москве поднялась паника, может быть, большая, чем даже та, которая будет пережита ею через четыре столетия, в октябре 1941, когда ее покинет чуть ли не все партийное начальство. «Столица пришла в ужас, – пишет Карамзин, – безначалие казалось всем еще страшнее тиранства!» «Увы! горе! како согрешихом перед богом и прогневахом государя своего многими пред ним согрешения и милость его велию превратихом на гнев и на ярость! ныне к тому прибегнем и кто нас помилует и кто нас избавит от нахожения иноплеменных? како могут быть овцы без пастыря? егда волки видят овца без пастуха, и волки восхитят овца, кто изметца от них? такоже и нам как быти без государя?»

Только ли врожденная склонность к пресмыканию привычного к рабству народа стояла за всем этим ужасом? «Люди холопского звания сущие псы иногда, – скажет Н.А.Некрасов, – чем тяжелей наказание, тем им милей господа». Однако вспомним: историческая легенда гласит, что род именно этих страхов заставил пригласить на Русь Рюрика с его варяжской дружиной. Впрочем, отсутствие централизованного управления и сегодня порождает практически немедленную волну мародерств даже в так называемых «цивилизованных» странах, где мы, русские, привыкли видеть образцовое для нашего национального менталитета почитание порядка и права. Что же тогда говорить о том далеком времени? Но все же дело не только в инстинктивном страхе перед последствиями безначалия. Царская харизма – вещь куда более серьезная, чем простой правопорядок. Если Бога нет, то и я не штабс-капитан, – скажет один из героев Ф.М.Достоевского, за три же столетия до этого маленького офицерика сецессия царской власти и вправду была способна уничтожить чины и достояние всех, не только подобных ему, но и куда более значительных величин, за исключением, быть может, самых громких фамилий. Для брошенного государем люда рушились устои не одной только государственности, уничтожался весь хранимый им миропорядок. Больше того – с его уходом от них отворачивалось лицо самого Бога, и страшнее этого, наверное, могло быть только моровое поветрие, сопровождаемое сотрясениями земной тверди и потопом. Впрочем, все это просто обязано было последовать за нежданным исходом Его помазанника. Так нужно ли удивляться, что духовенство, бояре, приказные люди, чернь, – все истово просили митрополита заступиться и умилостивить грозного царя. Как сказано в Никоновской летописи: «велием гласом молиша его со многими слезами, чтобы Афонасий митрополит всеа Русии с архиепископы и епископы и со освященным собором подвиг свой учинил и плачь их и вопль утолил и благочестивого государя и царя на милость умолил, чтобы государь царь и великий князь гнев свой отовратил, милость показал и опалу свою отдал, а государьства своего не оставлял и своими государьствы владел и правил, якоже годно ему, государю; а хто будет государьские лиходеи которые изменные дела делали, и в тех ведает бог да он, государь, и в животе и в казни его государьская воля: «а мы все своими головами едем за тобою, государем святителем, своему государю царю и великому князю о его государьской милости бита челом и плакатися».

В Александровскую слободу была отряжена огромная делегация от всех сословий. Выслушав посланцев своего народа, Иоанн согласился вернуться в Москву, но поставил свои условия: отныне он будет по своему усмотрению невозбранно казнить изменников опалою, смертью, лишением достояния, как скажет летописец, «без всякого стужения, без всяких претирательных докук со стороны духовенства».

Через два месяца после своего отъезда, 2 февраля 1565 г. Иоанн торжественно въехал в столицу, а уже на другой день объявил духовенству, боярам и высшим чиновникам об учреждении опричнины.

Тотчас же после этого, на третий день по возвращении начнется новая куда более страшная волна расправ…

Скоро царь с опричниками вновь уедет в Александровскую слободу, где и проживет с перерывами около семнадцати лет. Слобода превратится в сильно укрепленный город. Там будет заведено нечто вроде монастыря. Иоанн наберет себе из опричников 300 человек братии, самого себя назовет игуменом, князя Вяземскаго – келарем, Малюту Скуратова параклисиархом, проще говоря, пономарем, одним из низших церковнослужителей в православной церкви, главной обязанностью которого было звонить в колокола, участвовать в клиросном пении и вообще прислуживать при богослужении. Вместе с ними он будет подниматься звонить на колокольню, станет ревностно посещать службы, истово молиться и вместе с тем пьянствовать и объедаться («и когда, – пишет Карамзин, – в ужасах душегубства, Россия цепенела, во дворце раздавался шум ликующих: Иоанн тешился с своими палачами»), перемежая разгул застолья свирепыми пытками и казнями. Альберт Шлихтинг, немецкий дворянин, с 1564 г. находившийся в русском плену и служивший переводчиком у лейб-медика Ивана IV, после своего побега в Литву писал, что царь, живя в Александровской слободе, каждый день двадцать, тридцать, а иногда и сорок человек велит рассечь на куски, утопить, растерзать петлями, так что от чрезмерной трупной вони во дворец иногда с трудом можно проехать. Впрочем, ради пыток и казней не будут гнушаться и регулярными наездами на Москву: «Иногда тиран сластолюбивый, забывая голод и жажду, вдруг отвергал яства и питие, оставлял пир, громким кликом сзывал дружину, садился на коня и скакал плавать в крови».

Как свидетельствуют летописи, царские наезды принимали ужасающий характер. При этом не лишенный воображения и весьма своеобразного чувства юмора самодержец придумывал для своих жертв особые, доселе невиданные на Руси, способы мучений: раскаленные сковороды, печи, клещи, тонкие веревки, перетирающие тело, и так далее… Боярина Козаринова-Голохватова, принявшего схиму, чтобы избежать казни, он велел взорвать на бочке пороха, на том основании, что схимники – это ангелы, а потому они должны возноситься на небо.

Все в те жестокие времена вершилось публично, думный дьяк громко зачитывал имена осужденных, палачи-опричники кололи, рубили, вешали, обливали осужденных кипятком. Нередко и сам царь принимал участие в казнях. При этом неправосудному преследованию подвергались не только главы опальных семейств, но и жены, дети казненных, многочисленные их домочадцы; имение отбиралось на государя.

Были в действительности заговорщиками те, кого поглотил штормовой вал царского остервенения, или нет, – сегодня в точности неизвестно. Следственные дела того времени не сохранились, поэтому конкретный состав вины, вмененной им, остается не установленным и по сию пору.

Здесь, как кажется, есть две возможности. Одна объяснить происходившее с помощью каких-то объективных рациональных причин, другими словами, обращением к единым, общим для всех народов закономерностям взаимодействия государственной власти и оппозиции. В этом случае уже самый масштаб тогдашних репрессий обяжет нас предположить существование столь мощного и свирепого противодействия всем царским начинаниям, которое категорически исключало бы действие каких-то «конвенциональных» средств умиротворения диссидентов. «Смерть одного человека – это трагедия, гибель миллионов – это статистика», – скажет много позднее циник-политик. За мегавеличинами же социальной статистики добросовестной мыслью непредвзятого исследователя принято искать непреложное действие каких-то фундаментальных исторических законов. «Статистика» не возникает из ничего. Может быть, именно поэтому поколения аналитиков от истории и пытались найти хотя бы какое-то рациональное объяснение того холокоста, который переживала Россия?

Однако никакого рационального обоснования репрессий так и не будет найдено никем за все истекшие с того страшного времени столетия.

Тогда остается другое – вообще отказаться от поиска каких бы то ни было объективных причин. Иначе говоря, предположить, что никаких объективных оснований и не было вовсе… Так, может быть, действительным началом всему была «…одной лишь думы власть, одна, но пламенная страсть» так и неутоленной гордыни одержимого собственным величием самодержца?

«Вы думали, господа, что государство – это вы?», – так вот же вам? И здесь живое воображение легко дорисовывает огромную фигу, а то и еще более непристойный жест.

Вглядимся в один совершенно неприметный, даже теряющийся за далью времени, штрих. В 1575 году, то есть уже после формальной отмены опричнины, больше того, когда само слово «опричнина» особым царским указом окажется вне закона, Иоанн поставит во главе земщины, иначе говоря, собственно России, некоего крещенного татарского царевича Симеона Бекбулатовича. Этот неизвестно откуда взявшийся персонаж московских хроник раньше, как утверждают исторические справочники, был каким-то касимовским царевичем (Господи, хоть бы знать, что это такое!). Его Иоанн увенчает царским венцом, сам будет ездить к нему на поклон, величать его «великим князем всея Руси», а себя – «князем московским».

Поставить на царство совершенно карикатурную фигуру никчемного решительно ничем не примечательного человечка – это смертельно оскорбить и унизить всех своих подданных. Ведь патриархальность средневекового общества, из которой, собственно, и вырастает великая и, добавим, довольно красивая, если за нее шли на смерть тысячи и тысячи понимавших толк в чести людей, монархическая идея, порождает в миру настоятельную потребность в государе, подчинение которому обусловливается отнюдь не только совершением над ним каких-то таинственных религиозных обрядов. Водителем народа, его защитником и судьей в принципе, то есть уже «по определению» каких-то вечных надмировых устоев, не может стать случайный человек. Ритуал воцарения не может, не должен, не вправе (нет, даже не в людском, а именно в высшем, небесном, праве) совершаться над недостойным. А значит, кроме сокрытого сакрального своего содержания, он просто обязан представать как форма прямого удостоверения того, что все требуемые самим духом нации добродетели в полной мере, что говорится априори, наличествуют у того, кто его магией возводится на царство. Не случайно поэтому не только официальные идеологи короны, но и само народное мнение поначалу так охотно выдают почти неограниченные нравственные кредиты едва ли не любому, кто восходит на престол. Такие авансы по существу являются формой психологической самозащиты, формой некоего национального самоутверждения, которую можно было бы выразить своеобразным девизом: достойному народу – достойного царя. (Вспомним родившуюся в эпоху буржуазных революций максиму, которая на поверку обнаруживает себя как иносказание именно этого принципа: каждый народ достоин как раз того правительства, которое он и имеет.)

А здесь еще и татарин! И это на Руси, в памяти которой не зажила боль, вызванная давним вражьим нашествием.

Немцы (но думается, что где-то втайне с этим готовы согласиться далеко не только они) говорят, что самая чистая радость – это злорадство, и во всем здесь явственно различается что-то ликующее, род откровенного восторга, оргазмический взрыв именно этой самой чистой, кристальной радости глубоко личного лелеемого долгим томительным ожиданием торжества: «ВОТ ВАМ!!!».

Это «ВОТ ВАМ!!!» набатным гулом звучало во всем, что творилось тогда.

Святому Иоанну Богослову, чье высокое имя носил грозный русский царь, во время его пребывания на греческом острове Патмос как-то открылось: «И каждое из четырех животных имело по шести крыл вокруг, а внутри они исполнены очей; и ни днем ни ночью не имеют покоя, взывая: свят, свят, свят Господь Бог Вседержитель, Который был, есть и грядет. И когда животные воздают славу и честь и благодарение Сидящему на престоле, живущему во веки веков, тогда двадцать четыре старца падают пред Сидящим на престоле, и поклоняются Живущему во веки веков, и полагают венцы свои пред престолом, говоря: Достоин Ты, Господи, приять славу и честь и силу, ибо Ты сотворил все и все по Твоей воле существует и сотворено» (Откр. 4, 8-11)

Не знающий никакой благодарности, презренный ничтожный люд, не способный понять даже ту непреложную истину, что одним только его, Иоанна, благоволением каждый из них отличен от земного праха и не втоптан в грязь, как смели они множить свое добро, рядиться с себе подобными, править своими домами, отличать своих холопов, пить, есть, спать, любить своих жен, рожать детей, дышать, наконец, – без непрестанных помыслов о нем. Меж тем ни днем ни ночью не имея покоя, они обязаны были взывать: «Свят, свят, свят Царю, Который был, есть и грядет», ни днем ни ночью не имея покоя, они обязаны были падать пред ним, сидящим на престоле, и поклоняться, говоря: «Достоин ты, Царю, приять славу и честь и силу, ибо ты сотворил все и все по твоей воле существует и сотворено». Вот что обязано было быть лейтмотивом всех их жизненных устремлений.

А ведь когда-то он велел изрубить даже присланного ему из далекой Персии слона, который вдруг не захотел встать перед ним на колени. Какое же воздаяние, какая кара была соразмерна наглому и упрямому нежеланию снующих вокруг него ничтожеств разглядеть в нем то очевидное, что так возносило его над ними?

Решительно всем, что у них было, обязанные исключительно ему, они небрегли, может быть, самым святым, что только есть в этом подлом мире, ибо лишь истовое не оставляемое ни на единый миг служение одному ему могло хоть как-то возблагодарить то, что все их достояние, даже самая их жизнь до сих пор еще не забраны государем. При этом служение не столько делами, – ибо никакие дела вообще не в состоянии стать гарантом подлинной преданности, все они могут быть простой видимостью, истинным назначением которой служит скрывать за собой многое от настоящих тайных мотивов, – сколько вечным исступленным порывом к нему самой души подданного. Каждого подданного без исключения. Как все они смели быть обязанными каким-то предкам, родичам, ближним – вообще кому бы то ни было на свете, кроме него? Как смели они оглядываться на какие-то заветы отцов, людские обычаи, мирские законы, и не видеть самого главного, что действенность всего этого обусловлена лишь одним – его и только его заветом с Богом. Как кажется, именно отсюда в обряде посвящения каждый из тех, кто вступал в новоучрежденный орден опричников должен был отрекаться от отца, матери, всех старых друзей, давать страшные клятвы о том, что он уже никогда больше не будет иметь никаких сношений с земскими, что будет служить одному только царю, что единственным законом его бытия отныне и навсегда станет лишь государева воля.

Вслушаемся в собственные слова Иоанна, обращенные к Андрею Курбскому. Но прежде чем обратиться к ним, напомним: ожидая, что волна неправедных расправ вот-вот захлестнет и его, тот был вынужден бежать от царя в Литву. Разумеется, князя можно понять, на его месте так, вероятно, поступило бы большинство, и здесь нет никаких оснований для нравственного осуждения. «Бегство не всегда измена, – говорит Карамзин, – гражданские законы не могут быть сильнее естественного: спасаться от мучителя». И это действительно так: если бегство от тирана не сопровождалось, как это часто бывает в истории (как, кстати, это случилось и с самим князем Курбским), местью своему отечеству, не только будущие поколения историков, не только общественное мнение, но и сами тираны никогда не осмеливались возвысить свой голос в пользу того, о чем вдруг заговорит Иоанн. Тотчас после своего бегства Андрей Курбский обратился с письмом к своему государю. Передать его самодержцу согласится его преданнейший слуга (история навсегда сохранит имя этого отважного человека, сознательно пошедшего на лютые пытки и смерть) – Василий Шибанов. И вот навсегда оставшиеся в анналах собственные слова царского ответа: «Почто, несчастный, губишь свою душу, спасая бренное тело бегством? Если ты праведен и добродетелен, то для чего же не хотел умереть от меня, строптивого владыки, и наследовать венец мученика?»

Попробуем хотя бы на минуту представить себе Иосифа Сталина, пишущего нечто подобное своему злейшему врагу Льву Троцкому или даже Федору Раскольникову в ответ на его, пожалуй, не менее знаменитое в эпистолярной истории России дерзкое и вызывающее письмо, – и самое буйное воображение тут же обнаружит свое абсолютное бессилие. С политическими беглецами, конечно, расправлялись во все времена, но во все времена это вершилось тайно, как вершится всякое уголовное преступление. От политического убийства открещивались все, как от убийства Троцкого, да и того же Раскольникова, истово открещивалось все, что имело право официального голоса в Советской России. Потребовать же от впавшего в опалу подданного, чтобы он сам пришел к государю принять от него смерть под пыткой, – это значило бы замахнуться на нечто такое, что никаким миропомазанием никогда не передавалось ни одному из смертных. Об этом говорит и то, что право убежища существовало, наверное, во все времена; даже на подвластной монарху территории его предоставляли и храмы, и претендующие на некую экстерриториальность формирования. Тем более распространенным оно было за пределами юрисдикции государя. Заметим, и сегодня преследование любого оппозиционера, укрывшегося за рубежом, как правило, маскируется обвинением в каком-нибудь банальном уголовном преступлении, и стоит только обнаружиться политической составляющей и уж тем более тому, что обвиняемому на его родине грозит смертная казнь, как беглец тут же получает политическое убежище. Решение о выдаче или невыдаче государственных преступников оспаривалось всеми режимами, но, как кажется, никем из властителей – во всяком случае гласно – не подвергалось сомнению само право на существование этого охранительного, может быть, для всей человеческой цивилизации института. Последнее обстоятельство как раз и свидетельствует о том, что полномочия любого вождя кончаются там, где смерть перестает быть абстрактным понятием бездушной политической статистики.

Но здесь мы видим не просто осознание своих прав в извечно запретных даже для самых грозных тиранов пределах. Вслушаемся же еще раз: «Почто, несчастный, губишь свою душу…?». Державный властитель властно простирает свои права уже не только на гражданское состояние, не только на жизнь своего подданного, но и на то, что во все времена принадлежало каким-то иным, неземным, высшим сферам. Иначе говоря, здесь обнаруживается явственная претензия Иоанна на совершенно особые, недоступные никому другому отношения со своим Создателем. Он видит себя уже не только защитником, водителем и судьей врученного ему народа, но и неким обязательным монопольным средостением между всем подвластным ему людом и Богом. Больше того, это – претензия на отнесение к своей исключительной компетенции принятия решения о том, чему надлежит вершиться только на небесах, а чему долженствует выносить свой собственный – и при этом окончательный – вердикт здесь, на земле.

Нет, не слово и даже не дело становится изменой русскому царю – изменой оказывается уже то, что самая душа подданных не принадлежит ему. Полностью, без малейшего остатка. А этот факт, разумеется, не скрыть ничем, о нем в его окружении вопиет многое – и оглядка на заветы отцов, и ссылка на вековые обычаи и законы государства, наконец, просто уверенность в том, что далеко не все в его людях подвластно ему, государю, что-то же остается и во власти Всевышнего. А значит, измена и в самом деле гнездится повсюду. Уже самый воздух этой неблагодарной и недостойной его страны насквозь пронизан и отравлен ею.

В сущности все это очень по-русски. Именно русской натуре свойственно безоглядно прощать человеку любую вину, если тот всей душой предан нам. И наоборот – ничем не искоренимые подозрения в кристальной чистоте помыслов будут сохраняться всегда, где есть явно выраженное отчуждение душ. Не в нашем национальном характере искать строгое соответствие между объективным результатом чьих-то действий и столь же справедливым воздаянием за них. В мелочной этой калькуляции, как кажется, есть что-то недостойное, что-то порочащее нас, и, постоянно обращенным к чему-то вечному и надмирному, нам более свойственно судить совсем не по делам, а по помыслам. Ну, а результат? – да хрен с ним, с результатом! Именно поэтому карать – так без всякого удержу, прощать – так до конца.

Впрочем, в этой, как и в любой другой черте любого другого национального характера, нет абсолютно ничего зазорного; отрицательный этический знак появляется только там, где переходится какая-то мера. До тех же пор, пока она не превзойдена, в любом национальном характере приемлемо все. Без какого бы то ни было исключения.

Так стоит ли искать рациональное объяснение действий Иоанна там, где в принципе не могло быть ничего поддающегося трезвому аналитическому расчету? Нужно ли искать какие-то происки местничества, если его вообще никому и никогда не удавалось искоренить и даже в самых тоталитарных государствах оно цвело, что говорится, махровым цветом? Кроме того, здоровая децентрализация государственной власти в известной мере просто необходима, об этом здесь уже говорилось. Так нужно ли спорить о том, в какой мере тот никогда неискоренимый импульс каких-то центробежных сил, который наличествует, наверное, у любой подвассальной короне единицы (и, разумеется, сохранялся в старинных русских боярских родах), угрожал суверенитету монарха?

Как кажется, длящийся целыми столетиями поиск рациональных причин сотрясавших страну событий являет собой род какой-то всеобщей самозащиты. У подданных ее порождает интуитивное осознание того, что если им или их отцам и не может быть вменена ответственность за все злодеяния власти, то все же и на них ложится значительная часть вины, ибо никто как они делали возможным то кровавое преступное правление. В психологии же любого тирана коренится желание того, чтобы ему подчинялись не столько за страх, сколько за совесть. Понятно, что это возможно только том случае, если он обладает моральным авторитетом, а кому же из тиранов не хотелось верить в то, что он обладал им в избыточной мере?

Словом, нужно ли удивляться тому, что до сих пор историки и писатели, говоря о репрессиях опричнины, ограничиваются упоминанием лишь каких-то ключевых фигур общества той трагической жуткой поры. В результате формировавшийся почти пять столетий обиходный взгляд на прошлые события, иначе говоря, своего рода исторический «ширпотреб», который постепенно оседает в памяти не обремененной излишней образованностью массы, сохраняет имена лишь высшего нобилитета, который всегда легко заподозрить в той или иной степени нелояльности своему суверену. А между тем царская расправа отнюдь не сводилась к ним одним, на пыточной дыбе рядом с ними корчились многие, о которых забывает память не только народа, но подчас и профессиональных исследователей прошлого. Повторим хотя бы то, что эти расправы никак не могли миновать родных и близких. А ведь в сознании не то что самого убийцы, но даже стороннего наблюдателя событий едва ли кто из них мог быть свободен от сочувствия тому, за что казнили главу дома. Но мало того, следует напомнить, что всякий боярский род – и не в одной только России – это еще и весьма развитая клиентелла, часто включавшая в себя людей с хорошо развитым честолюбием; любой из них всегда был окружен фигурами, которые и сами иногда принадлежали к довольно громким фамилиям. Добавим сюда еще и многочисленную челядь, которая от своих отцов и матерей перенимала преданность и верность хозяевам. Расправа с главой дома ломала судьбы и всего этого окружения. Но там, где насилие остается в пределах какой-то «разумной» меры, всем этим еще можно пренебречь. Когда же террор преступает всякие пределы, он уже не может оставлять за собой бесчисленные сонмы обиженных: его безумие обязано поглотить и их, чтобы исключить даже самую мысль о возможности отмщения. И, перелившееся через край, остервенение царского гнева выжигало уже не просто гнезда государственной измены, расправа вершилась над всею Россией, ибо разлитую в самом воздухе страны отраву можно было уничтожать только всеобщим очистительным пожаром.

Нет, на пыточной дыбе корчились вовсе не отдельные фигуры ближнего царева круга – весь врученный его водительству народ стал объектом его кровавой мести.

Кстати, Н.М.Карамзину, который предвидел многое, не исключая, может быть, и того, что в окружении монархов его подчас будут прозывать «негодяем, без которого народ не догадался бы, что между царями есть тираны» (свидетельство декабриста Н.И.Лорера), пришлось предпринять тонкий тактический ход, чтобы опубликовать главы, относящиеся к царствованию Иоанна. В оправданном его талантом расчете на литературный успех поначалу он издал только первые восемь томов своей «Истории государства Российского». Критика государей, конечно, встречалась и там, но была весьма умеренной, совсем иное дело девятый… Но после их появления в свет остановить публикацию «ужасной перемены в душе царя и в судьбе царства» стало уже решительно невозможным.

Меж тем и сегодня историографическая мысль оказывается в плену все тех же представлений, против которых когда-то восстал Карамзин. Вот например, характеризуя XVI столетие Зимин А.А., Хорошкевич А.Л. в «России времени Ивана Грозного» замечают: «бурное развитие гуманистических теорий сочеталось с истреблением тысяч инакомыслящих во Франции, с деспотическим правлением взбалмошных монархов, убежденных в неограниченности своей власти, освященной церковью, маской ханжества и религиозности прикрывавших безграничную жестокость по отношению в к подданным. Полубезумный шведский король Эрик XIV запятнал себя не меньшим количеством убийств, чем Грозный. Французский король Карл IX сам участвовал в беспощадной резне протестантов в Варфоломееву ночь 24 августа 1572 г., когда была уничтожена добрая половина родовитой французской знати. Испанский король Филипп II, рассказывают, впервые в жизни смеялся, получив известие о Варфоломеевой ночи, и с удовольствием присутствовал на бесконечных аутодафе на площадях Вальядолида, где ежегодно сжигались по 20-30 человек из наиболее родовитой испанской знати. Папа не уступал светским властителям Европы. Гимн «Тебя, Бога, хвалим» был его ответом на события Варфоломеевой ночи. В Англии, когда возраст короля или время его правления были кратны числу «семь», происходили ритуальные казни: невинные жертвы должны были якобы искупить вину королевства. По жестокости европейские монархи XVI в., века формирующегося абсолютизма, были достойны друг друга».

Да, это и в самом деле так: жестокость вовсе не была чем-то исключительным в то время. Но, думается, растворение Иоанна в этом общем ряду не совсем уместно. Кровь, проливавшаяся им, была другого цвета. Он творил расправу вовсе не за еретические отклонения от какой-то ортодоксии, не за тайные ковы, способные подточить устои государственности, но брал на себя труд судить преступную душу всего своего народа. Своим судом Иоанн взвешивал отнюдь не уклонения от каких-то предначертаний верховной воли, – совсем другое. Может быть, как никакое другое, царское ремесло предполагает глубокое знание людей. Обладавший острым умом и наблюдательностью, человек порыва и крайностей, он, может быть, благодаря именно этим чертам своего характера был способен проникнуть в самую душу подданного. Как кажется, ему уже не была интересна никакая мирская суета, значение имело только то, чем дышала она. Она же дышала святотатством, ибо не жить одним им и значило святотатствовать.