Л. Троцкий. ИСТОРИЧЕСКОЕ ЗНАЧЕНИЕ СОВЕТА РАБОЧИХ ДЕПУТАТОВ{26}

Л. Троцкий. ИСТОРИЧЕСКОЕ ЗНАЧЕНИЕ СОВЕТА РАБОЧИХ ДЕПУТАТОВ{26}

История Петербургского Совета Рабочих Депутатов, это – история пятидесяти дней. 13 октября заседало учредительное собрание Совета. 3 декабря заседание Совета было прервано правительственными войсками.

На первом заседании присутствовало несколько десятков человек; ко второй половине ноября число депутатов возросло до 562, в том числе 6 женщин. Они представляли 147 фабрик и заводов, 34 мастерских и 16 профессиональных союзов. Главная масса депутатов – 351 человек – принадлежала к рабочим по металлу. Они играли в Совете решающую роль. Текстильная индустрия дала 57 депутатов, печатное и бумажное производство – 32, от торговых служащих присутствовало 12 депутатов, от конторщиков и фармацевтов – 7. Министерством Совета являлся Исполнительный Комитет. Он был образован 17 октября в составе 31 человека: 22 депутата и 9 представителей партий (6 – от обеих фракций социал-демократии, 3 – от социалистов-революционеров).

Что составляло сущность этого учреждения, которое в короткий период завоевало такое огромное место в революции и наложило свою печать на период ее высшего могущества?

Совет организовывал рабочие массы, руководил политическими стачками и демонстрациями, вооружал рабочих, защищал население от погромов. Но то же самое делали до него, наряду с ним и после него другие революционные организации. Это, однако, не давало им того влияния, какое сосредоточил в своих руках Совет. Тайна его влияния в том, что он вырос как естественный орган пролетариата в его непосредственной, всем ходом событий обусловленной борьбе за власть. Если сами рабочие, с одной стороны, реакционная пресса, – с другой, называли Совет «пролетарским правительством», то этому соответствовал тот факт, что Совет на самом деле представлял собою зародышевый орган революционного правительства. Совет осуществлял власть, поскольку ее обеспечивало за ним революционное могущество рабочих кварталов; он непосредственно боролся за власть, поскольку она еще оставалась в руках военно-полицейской монархии.

До Совета мы находим в среде индустриальных рабочих многочисленные революционные организации, руководимые, главным образом, социал-демократией. Но это организации в пролетариате; их непосредственная цель – борьба за влияние на массы. Совет сразу сложился в организацию пролетариата; его цель – борьба за революционную власть.

Становясь фокусом всех революционных сил страны, Совет в то же время не растворялся в революционно-демократической стихии; он был и оставался организованным выражением классовой воли пролетариата. В борьбе за власть он применял те методы, которые естественно определяются характером пролетариата, как класса: его ролью в производстве, его численностью, его социальной однородностью. Более того: борьбу за власть во главе всех революционных сил Совет сопрягал со всесторонним руководством классовой самодеятельностью рабочих масс: он не только способствовал организации профессиональных союзов, но и вмешивался даже в конфликты отдельных рабочих с их нанимателями. И именно потому, что Совет как демократическое представительство пролетариата в революционную эпоху стоял на пересечении всех его классовых интересов, он сразу подпал под всеопределяющее влияние социал-демократии. Она получила возможность сразу реализовать теперь те огромные преимущества, какие дала ей марксистская вышколка, и, благодаря своей способности политически ориентироваться в великом «хаосе», она почти без усилий превратила формально беспартийный Совет в организационный аппарат своего влияния.

Главным методом борьбы Совета была всеобщая политическая стачка. Революционная сила такой стачки состоит в том, что она через голову капитала дезорганизует государственную власть. Чем больше и всестороннее вносимая ею «анархия», тем ближе стачка к победе. Но лишь в одном случае – если эта анархия не создается анархическими средствами. Класс, который путем единовременного прекращения работ парализует аппарат производства и вместе с тем централизованный аппарат власти, изолируя отдельные части страны одну от другой и поселяя всеобщую неуверенность, должен сам быть достаточно организован, чтобы не оказаться первою жертвою им же созданной анархии. Чем в высшей мере стачка упраздняет существующую государственную организацию, тем более организация самой стачки вынуждена брать на себя государственные функции. Условия всеобщей стачки как пролетарского метода борьбы были вместе с тем условиями огромного значения Совета Рабочих Депутатов.

Стачечным давлением Совет осуществляет свободу печати. Он организует правильные уличные патрули для обеспечения безопасности граждан. В большей или меньшей мере он берет в свои руки почту, телеграф и железные дороги. Он властно вмешивается в экономические конфликты рабочих с капиталистами. Он делает попытку прямым революционным давлением установить восьмичасовой рабочий день. Парализуя деятельность самодержавного государства стачечным восстанием, он вносит свой собственный свободный демократический порядок в жизнь трудящегося городского населения.

После 9 января революция показала, что она владеет сознанием рабочих масс. 14 июня, восстанием «Потемкина Таврического» революция показала, что она может стать материальной силой. Октябрьской стачкой она показала, что может дезорганизовать врага, парализовать его волю и довести его до полного унижения. Наконец, повсеместной организацией рабочих советов революция показала, что умеет создать власть. Революционная власть может опираться только на активную революционную силу. Как бы мы ни смотрели на дальнейшее развитие русской революции, но факт тот, что до сих пор никакой общественный класс, кроме пролетариата, не показал себя способным и готовым стать опорой революционной власти. Первым актом революции было уличное общение пролетариата с монархией; первая серьезная победа революции была одержана чисто классовым орудием пролетариата, политической стачкой; наконец, в виде первого зачаточного органа революционной власти выступает представительство пролетариата. В лице Совета перед нами впервые на почве новой русской истории выступает демократическая власть. Совет есть организованная власть самой массы над ее отдельными частями. Это – истинная нефальсифицированная демократия – без двух палат, без профессиональной бюрократии, с правом избирателей в любую минуту сменить своего депутата. Совет непосредственно, через своих членов, через выбранных рабочими депутатов, руководит всеми общественными проявлениями пролетариата в целом или отдельных его групп, организует его выступления, дает им лозунг и знамя.

По переписи 1897 г. Петербург насчитывал около 820 тысяч душ «самодеятельного» населения, в том числе 433 тысячи рабочих и прислуги; таким образом пролетарское население столицы достигает 53 %. Если принять в расчет и несамодеятельные элементы, то, ввиду относительной малосемейности пролетариата, мы получим для него несколько низшую цифру (50,8 %). Во всяком случае, пролетариат составляет больше половины населения Петербурга.

Совет Рабочих Депутатов не был официальным представительством всего почти полумиллионного рабочего населения столицы: организационно он объединял около 200 тысяч душ, преимущественно фабрично-заводских рабочих, и хотя его политическое влияние, прямое и косвенное, простиралось на более обширный круг, тем не менее, еще очень значительные слои пролетариата (строительные рабочие, прислуга, чернорабочие, извозчики) очень мало или вовсе не были им захвачены. Несомненно, однако, что Совет выражал интересы всей этой пролетарской массы. Если на заводах и были так называемые черносотенные элементы, то число их на глазах у всех таяло не по дням, а по часам. В пролетарских массах политическое господство Совета в Петербурге могло иметь только друзей, но не врагов. Исключение могла бы составить лишь привилегированная прислуга, лакеи сановных лакеев из высшей бюрократии, кучера министров, биржевиков и кокоток, – эти консерваторы и монархисты по профессии.

Среди интеллигенции, столь многочисленной в Петербурге, Совет имел гораздо больше друзей, чем врагов. Тысячи учащейся молодежи признавали над собой политическое руководство Совета и горячо поддерживали его шаги. Дипломированная и служилая интеллигенция, за исключением безнадежно ожиревших элементов, была, по крайней мере до поры до времени, на его стороне. Энергичная поддержка почтово-телеграфной забастовки привлекла к Совету сочувственное внимание низших слоев чиновничества. Все, что было в городе угнетенного, обездоленного, честного, жизненного, – все это сознательно или инстинктивно влеклось к Совету.

Что было против него? Представители капиталистического хищничества; биржевики, игравшие на повышение; подрядчики, купцы и экспортеры, разорявшиеся вследствие забастовок; поставщики золотой черни; шайка петербургской думы, этого синдиката домовладельцев; высшая бюрократия; кокотки, внесенные в государственный бюджет; звездоносцы; хорошо оплачиваемые публичные мужчины; охранное отделение, – все жадное, грубое, распутное и обреченное смерти.

Между армией Совета и его врагами стояли политически неопределенные, колеблющиеся или ненадежные элементы. Наиболее отсталые группы мещанства, еще не вовлеченные в политику, не успели достаточно понять роль и смысл Совета и определить свое отношение к нему. Хозяева-ремесленники были встревожены и напуганы. Возмущение мелкого собственника против разорительных стачек боролось в них со смутным ожиданием лучшего будущего.

Выбитые из колеи профессиональные политики интеллигентских кружков, радикальные журналисты, не знающие, чего хотят, демократы, изъеденные скептицизмом, снисходительно брюзжали против Совета, пересчитывали по пальцам его ошибки и вообще давали понять, что, если б они оказались во главе этого учреждения, пролетариат был бы осчастливлен навсегда. Извинением этих господ служит их бессилие.

Во всяком случае Совет фактически или потенциально был органом огромного большинства населения. Его враги в составе населения столицы не были бы опасны для его политического господства, если б они не имели заступника в еще живом абсолютизме, опирающемся на наиболее отсталые элементы мужицкой армии. Слабость Совета не была его собственной слабостью, – это была слабость чисто городской революции.

Период пятидесяти дней был периодом ее высшего могущества. Совет был ее органом борьбы за власть. Классовый характер Совета определялся резким классовым расчленением городского населения и глубоким политическим антагонизмом между пролетариатом и капиталистической буржуазией – даже в исторически ограниченных рамках борьбы с самодержавием. Капиталистическая буржуазия после октябрьской стачки сознательно тормозила революцию; мещанство оказалось слишком ничтожно, чтобы играть самостоятельную роль; пролетариат был неоспоримым гегемоном городской революции, его классовая организация была его органом борьбы за власть.

Совет был тем сильнее, чем деморализованнее было правительство. Он тем в большей мере сосредоточивал на себе симпатии не-пролетарских слоев, чем беспомощнее и растеряннее рядом с ним оказывалась старая государственная власть.

Массовая политическая стачка была главным орудием в руках Совета. Благодаря тому, что он связывал все группы пролетариата непосредственной революционной связью и поддерживал рабочих каждого предприятия авторитетом и силой класса, он получил возможность приостанавливать хозяйственную жизнь в стране. Несмотря на то, что собственность на средства производства по-прежнему оставалась в руках капиталистов и государства, несмотря на то, что государственная власть оставалась в руках бюрократии, распоряжение национальными средствами производства и сообщения – по крайней мере поскольку речь шла о том, чтобы прекратить правильную хозяйственную и государственную жизнь – оказывалось в руках Совета. И именно эта обнаруженная на деле способность Совета парализовать хозяйство и внести анархию в жизнь государства делала Совет тем, чем он был. При таких условиях искать путей мирного сосуществования Совета и старого правительства было бы самой безнадежной из всех утопий. А между тем все возражения против тактики Совета, если обнажить их действительное содержание, исходят именно из этой фантастической идеи: после октября Совету следовало на почве, отвоеванной у абсолютизма, заняться организацией масс, воздерживаясь от всяких наступательных действий.

Но в чем состояла октябрьская победа?

Несомненно, что в результате октябрьского натиска абсолютизм «в принципе» отрекся от себя. Но он в сущности не проиграл сражения: он отказался от боя. Он не сделал серьезной попытки противопоставить свою деревенскую армию охваченным стачечным мятежом городам. Само собою, он не сделал этого не из соображений человечности – он просто был совершенно обескуражен и лишен самообладания. Либеральные элементы бюрократии, ждавшие своей очереди, получили перевес и, в тот момент, когда стачка уже шла на убыль, опубликовали манифест 17 октября – принципиальное отречение от абсолютизма. Но вся материальная организация власти: – чиновничья иерархия, полиция, суд, армия – осталась по-прежнему нераздельной собственностью монархии. Какую тактику мог и должен был при таких условиях развернуть Совет? Его сила состояла в том, что он, опираясь на производительный пролетариат, мог (поскольку мог) лишить абсолютизм возможности пользоваться материальным аппаратом своей власти. С этой точки зрения деятельность Совета означала организацию «анархии». Его дальнейшее существование и развитие означало упрочение «анархии». Никакое длительное сосуществование не было возможно. Будущий конфликт был заложен в октябрьскую полупобеду как ее материальное ядро.

Что оставалось делать Совету? Притворяться, что он не видел неизбежности конфликта? Делать вид, что он организует массы для радостей конституционного строя? Кто поверил бы ему? Конечно, не абсолютизм и не рабочий класс.

Как мало внешняя корректность, пустая форма лояльности помогает в борьбе против самодержавия, это мы видели позже на примере двух Дум. Чтобы предвосхитить тактику «конституционного» лицемерия в самодержавной стране, Совет должен был быть сделан из другого теста. Но к чему пришел бы он и тогда? К тому же, к чему позже пришла Дума: к банкротству.

Совету ничего не оставалось, как признать, что столкновение неизбежно уже в ближайшем будущем, и в распоряжении его не было другой тактики, кроме подготовки к восстанию.

В чем могла состоять эта подготовка, как не в развитии и укреплении тех именно качеств Совета, которые позволяли ему парализовать государственную жизнь и составляли его силу? Но естественные усилия Совета укрепить и развить эти качества неизбежно ускоряли конфликт.

Совет заботился – чем дальше, тем больше – о распространении своего влияния на войско и крестьянство. В ноябре Совет призвал рабочих активно выразить свое братство с пробуждающейся армией, в лице кронштадтских матросов. Не делать этого – значило не заботиться об увеличении своих сил. Делать это – значило идти навстречу конфликту.

Или может быть, был какой-то третий путь? Может быть, Совет мог, вместе с либералами, апеллировать к так называемому государственному смыслу власти? Может быть, он мог и должен был найти ту черту, которая отделяла права народа от прерогатив монархии, и остановиться пред этой священной гранью? Но кто поручился бы, что монархия остановится по другой стороне демаркационной линии? Кто взялся бы организовать между обеими сторонами мир или хотя бы только временное перемирие? Либерализм? Одна из его депутаций предложила 18 октября графу Витте, в знак примирения с народом, удалить из столицы войска. «Лучше остаться без электричества и без водопровода, чем без войска», ответил министр. Правительство, очевидно, вовсе не помышляло о разоружении. Что же оставалось делать Совету? Либо устраниться, предоставив дело примирительной камере, будущей Государственной Думе, как требовал в сущности либерализм, либо готовиться к тому, чтобы вооруженной рукою удержать все, что было захвачено в октябре, и, если можно, открыть дальнейшее наступление. Теперь-то мы уже достаточно хорошо знаем, что примирительная камера превратилась в арену нового революционного конфликта. Следовательно, объективная роль, которую сыграли две первые Думы, только подтвердила правильность того политического предвидения, на котором пролетариат строил свою тактику. Но можно и не заходить так далеко. Можно спросить: что же могло и должно было обеспечить самое возникновение этой «примирительной камеры», которой не суждено было кого бы то ни было примирить? Все тот же государственный смысл монархии? Или ее торжественное обязательство? Или честное слово графа Витте? Или земские ходы в Петергофе с черного крыльца? Или предостерегающий голос г. Мендельсона? Или, наконец, тот «естественный ход вещей», на спину которого либерализм взваливает все задачи, как только история предъявляет их ему самому, его инициативе, его силе, его смыслу?

Но если декабрьское столкновение было неизбежно, то не лежит ли причина декабрьского поражения в составе Совета? Говорили, что в его классовом характере был его основной грех. Чтобы стать органом «национальной» революции, Совет должен был расширить свои рамки; в них должны были найти место представители всех слоев населения. Это упрочило бы авторитет Совета и увеличило бы его силу. Так ли?

Сила Совета определялась ролью пролетариата в капиталистическом хозяйстве. Задача Совета была не в том, чтобы превратиться в пародию парламента; не в том, чтобы организовать равномерное представительство интересов различных социальных групп, но в том, чтобы придать единство революционной борьбе пролетариата. Главным средством борьбы в руках Совета была политическая забастовка – метод, свойственный исключительно пролетариату как классу наемного труда. Однородность классового состава устраняла внутренние трения в Совете и делала его способным к революционной инициативе.

Каким путем мог быть расширен состав Совета? Можно было пригласить представителей либеральных союзов; это обогатило бы Совет двумя десятками интеллигентов. Их влияние в Совете было бы пропорционально роли Союза Союзов в революции, т.-е. было бы бесконечно малой величиной.

Но какие еще общественные группы могли быть представлены в Совете? Земский съезд? Торгово-промышленные организации? Земский съезд заседал в Москве в ноябре, он обсуждал вопрос о сношениях с министерством Витте, но ему и в голову не пришло поставить вопрос о сношениях с рабочим Советом.

В период заседаний съезда разразилось севастопольское восстание. Это, как мы видели, сразу отбросило земцев вправо, так что г. Милюков должен был успокаивать земский конвент речью, смысл которой состоял в том, что восстание, слава богу, уже подавлено. В какой форме могло осуществляться революционное сотрудничество между этими контрреволюционными господами и рабочими депутатами, приветствовавшими севастопольских повстанцев? На этот вопрос до сих пор еще никто не сумел ответить. Одним из наполовину искренних, наполовину лицемерных догматов либерализма является требование, чтобы армия оставалась вне политики. Наоборот, Совет развивал громадную энергию с целью вовлечь армию в революционную политику. Или, может быть, Совет из доверия к манифесту должен был армию оставить в неограниченном распоряжении Трепова? А если нет – на почве какой же программы мыслимо было в этой решающей области сотрудничество с либералами? Что могли бы внести эти господа в деятельность Совета, кроме систематической оппозиции, бесконечных прений и внутренней деморализации? Что могли они нам дать, кроме советов и указаний, которых и без того было достаточно в либеральной прессе? Может быть, истинная «государственная мысль» и была в распоряжении кадетов и октябристов; тем не менее, Совет не мог превратиться в клуб политической полемики и взаимного обучения. Он должен был быть и оставался органом борьбы.

Что могли прибавить представители буржуазного либерализма и буржуазной демократии к силе Совета? Чем они могли обогатить его методы борьбы? Достаточно вспомнить их роль в октябре, ноябре и декабре; достаточно представить себе то сопротивление, какое эти элементы могли оказать разгону их Думы, чтобы понять, что Совет мог и должен был оставаться классовой организацией, т.-е. организацией борьбы. Буржуазные депутаты могли сделать его многочисленнее, но они были абсолютно неспособны сделать его сильнее.

Вместе с этим падают чисто рационалистические, неисторические обвинения против непримиримо-классовой тактики Совета, которая отбросила буржуазию в лагерь порядка. Стачка труда, показавшая себя могучим орудием революции, внесла, однако, «анархию» в промышленность. Уж одно это заставило оппозиционный капитал выше всех лозунгов либерализма поставить лозунг государственного порядка и непрерывности капиталистической эксплуатации.

Предприниматели решили, что «достославная» (так они называли ее) октябрьская стачка должна быть последней – и организовали антиреволюционный «Союз 17 октября». У них для этого были достаточные причины. Каждый из них имел возможность у себя на заводе убедиться, что политические завоевания революции идут параллельно с упрочением позиций рабочих против капитала. Иные политики видели главную вину борьбы за восьмичасовой рабочий день в том, что она окончательно расколола оппозицию и сплотила капитал в контрреволюционную силу. Эти критики хотели бы видеть в распоряжении истории классовую энергию пролетариата – без последствий классовой борьбы. Что самовольное введение восьмичасовой работы должно было вызвать и вызвало энергичную реакцию со стороны предпринимателей, об этом не приходится много говорить. Но ребячество думать, будто нужна была именно эта кампания, чтобы сплотить капиталистов с капиталистически-биржевым правительством Витте. Объединение пролетариата в самостоятельную революционную силу, становящуюся во главе народных масс и представляющую постоянную угрозу «порядку», было само по себе совершенно достаточным аргументом в пользу коалиции капитала с властью.

Правда, в первую эпоху революции, когда она проявлялась в стихийных разрозненных вспышках, либералы терпели ее. Они ясно видели, что революционное движение расшатывает абсолютизм и толкает его на путь конституционного соглашения с господствующими классами. Они мирились со стачками и демонстрациями, относились к революционерам дружелюбно, критиковали их мягко и осторожно. После 17 октября, когда условия конституционного соглашения уже были написаны и, казалось бы, оставалось лишь выполнить их, дальнейшая работа революции явно подкапывалась под самую возможность сделки либералов с властью. Пролетарская масса, сплоченная октябрьской стачкой, организованная изнутри, самым фактом своего существования отныне восстановляет либерализм против революции. Этот последний был того мнения, что мавр выполнил свою работу и должен спокойно вернуться к своим станкам. Совет считал, наоборот, что главная борьба впереди. О каком бы то ни было революционном сотрудничестве капиталистической буржуазии с пролетариатом при таких условиях не могло быть и речи.

Декабрь вытекает из октября, как вывод из посылки. Исход декабрьского столкновения находит свое объяснение не в отдельных тактических промахах, а в том решающем факте, что реакция оказалась богаче механической силой, чем революция. Пролетариат разбился в декабрьско-январском восстании не о свои тактические ошибки, а о более реальную величину: о штыки крестьянской армии.

Правда, либерализм держится того мнения, что недостаток силы следует при всех условиях возмещать быстротою ног. Истинно мужественной, зрелой, обдуманной и целесообразной тактикой он считает отступление в самую решительную минуту. Эта либеральная философия дезертирства произвела впечатление на некоторых литераторов в рядах самой социал-демократии и, задним числом, они поставили вопрос: если декабрьское поражение пролетариата имело своей причиной недостаточность его сил, то не состоит ли ошибка именно в том, что он, не будучи достаточно силен для победы, принял сражение? На это можно ответить: если бы в борьбу вступали только с уверенностью в победе, на свете не было бы борьбы. Предварительный учет сил не может предопределить исход революционных столкновений. В противном случае следовало бы уже давно заменить классовую борьбу классовой бухгалтерией. Об этом не так давно мечтали кассиры некоторых профессиональных союзов по отношению к стачкам. Оказалось, однако, что капиталистов, даже при самом совершенном счетоводстве, все-таки нельзя убедить выпиской из гроссбуха, и аргументы цифр приходится, в конце концов, подкреплять аргументом забастовки. И как бы ни было все точно заранее рассчитано, каждая стачка вызывает целый ряд новых материальных и моральных фактов, которых нельзя было предвидеть и которые, в конце концов, решают исход борьбы. Теперь мысленно устраните профессиональный союз с его точными методами учета; стачку распространите на всю страну, поставьте перед ней большую политическую цель; противопоставьте пролетариату государственную власть, в качестве непосредственного врага; окружите обоих союзниками, действительными, возможными, мнимыми; прибавьте индифферентные слои, за обладание которыми идет жестокая борьба, армию, из которой лишь в вихре событий выделяется революционное крыло; преувеличенные надежды – с одной стороны, преувеличенные страхи – с другой, при чем и те и другие, в свою очередь, являются реальными факторами событий; пароксизмы биржи и перекрещивающиеся влияния международных связей, – и вы получите обстановку революции. При этих условиях субъективная воля партии, даже «руководящей», является лишь одной из многих и притом далеко не самой крупной силой.

В революции, еще более, чем на войне, момент сражения определяется не столько расчетом одной из сторон, сколько взаимным положением обеих враждебных армий. Правда, на войне, благодаря механической дисциплине войска, еще можно бывает без битвы увести его все целиком с поля сражения; в таких случаях военачальнику все же приходится спрашивать себя, не внесет ли стратегия отступления деморализацию в среду солдат и не подготовит ли он, избегая сегодняшнего поражения, другое, тягчайшее – на завтра. Куропаткин[88] мог бы многое рассказать на эту тему. Но в развертывающейся революции прежде всего немыслимо провести планомерное отступление. Если во время натиска партия ведет массы за собою, то это не значит, что она их может увести среди штурма по собственному произволу. Не только партия ведет массы, но и они несут ее вперед. И это повторится во время всякой революции, как бы ни была сильна ее организация. При таких условиях отступить без боя означает, в известных условиях, для партии оставить массы под неприятельским огнем. Конечно, социал-демократия как руководящая партия могла не принять декабрьского вызова реакции и – по счастливому выражению того же Куропаткина – «отступить на заранее подготовленные позиции», т.-е. в свое подполье. Но этим она дала бы только правительству возможность, не встречая общего сопротивления, громить враздробь открытые и полуоткрытые рабочие организации, созданные при ее ближайшем участии. Такой ценою социал-демократия купила бы себе сомнительное преимущество смотреть на революцию со стороны, резонерствовать по поводу ее ошибок и вырабатывать безупречные планы, отличающиеся лишь тем недостатком, что они являются на сцену, когда в них уже нет никакой надобности. Легко себе представить, как это способствовало бы укреплению связей между партией и массой!

Никто не может сказать, что социал-демократия форсировала конфликт. Наоборот, 22 октября, по ее инициативе, Петербургский Совет Депутатов отменил траурную манифестацию, дабы не провоцировать столкновения, не попытавшись предварительно использовать «новый режим» растерянности и колебаний для широкой агитационной и организационной работы среди масс. Когда правительство сделало слишком поспешную попытку атаковать страну и – для опыта – объявило Польшу на военном положении, Совет, придерживаясь чисто оборонительной тактики, не сделал даже попытки довести ноябрьскую стачку до открытой схватки, но превратил ее в манифестацию протеста, удовлетворившись ее огромным моральным воздействием на армию и польских рабочих.

Но если партия уклонялась от сражения в октябре и ноябре, руководясь сознанием необходимости организационной подготовки, то в декабре это соображение совершенно отпадало. Не потому, разумеется, что подготовка была уже налицо, а потому, что правительство, у которого тоже не было выбора, начало борьбу именно с разрушения всех созданных в октябре и ноябре революционных организаций. Если бы при этих условиях партия решила уклониться от сражения, если бы она могла даже увести с открытой арены революционные массы, она этим только пошла бы навстречу восстанию при еще менее благоприятных условиях: при полном отсутствии прессы и широких организаций и при неизбежной деморализации, вызванной отступлением.

"…В революции, как и в войне, – говорит Маркс{27}, – безусловно необходимо в решительный момент все ставить на карту, как бы ни складывались шансы борьбы. История не знает ни одной успешной революции, которая не свидетельствовала бы о правильности этого положения… Поражение после упорной борьбы – факт не менее революционного значения, чем легко вырванная победа… Во всякой борьбе совершенно неизбежно, что тот, кто поднимает перчатку, подвергается опасности быть побежденным; но разве это основание, для того чтобы с самого начала объявить себя разбитым и подчиниться, не извлекая меча?

«Всякий, кто в революции командует решительной позицией и сдает ее, вместо того чтобы заставить врага отважиться на приступ, заслуживает того, чтобы к нему относились как к изменнику» (Карл Маркс, «Революция и контрреволюция в Германии»).

В своем известном «Введении» к марксовой «Борьбе классов во Франции» Энгельс допустил возможность больших недоразумений, когда противопоставлял военно-техническим трудностям восстания (быстрое передвижение солдат по железным дорогам, разрушительная сила современной артиллерии, широкие улицы нынешних городов) новые возможности победы, вырастающие из эволюции классового состава армии. С одной стороны, Энгельс очень односторонне оценил значение новейшей техники во время революционных восстаний; с другой – он не счел нужным или удобным разъяснять, что эволюция классового состава армии может быть политически учтена только посредством «очной ставки» народа и войска.

Два слова об обеих сторонах вопроса. Децентрализованный характер революции делает необходимым постоянное передвижение военных сил. Энгельс говорит, что благодаря железным дорогам гарнизоны могут быть более чем удвоены в 24 часа. Но он упускает из виду, что действительно массовое восстание неизбежно предполагает железнодорожную забастовку. Прежде чем правительство получит возможность заняться передвижением военных сил, ему приходится – в жестокой борьбе с бастующим персоналом – овладеть железнодорожной линией, ее подвижным составом, организовать движение, восстановить взорванные мосты и разрушенные рельсовые пути. Для всего этого недостаточно самых лучших винтовок и самых острых штыков; и опыт русской революции говорит, что минимальнейший успех в этом направлении требует несравненно больше, чем 24 часа. Далее. Прежде чем приступить к передвижению военных сил, правительство должно быть осведомлено о положении дел в стране. Телеграф ускоряет правительственную информацию еще в большей мере, чем железная дорога – дислокацию. Но, опять-таки, восстание и предполагает почтово-телеграфную забастовку и порождает ее. Если оно неспособно привлечь на свою сторону почтово-телеграфный персонал, – факт, свидетельствующий о слабости революционного движения! – у него остается еще возможность повалить столбы и оборвать провода. Хотя при этом оказываются в ущербе обе стороны, но революция, главная сила которой отнюдь не в автоматически действующей организации, теряет несравненно меньше. И телеграф и железная дорога – бесспорно, могущественные орудия современного централистического государства. Но это – орудия обоюдоострые. И если существование общества и государства вообще зависит от непрерывности пролетарского труда, то в железнодорожном и почтово-телеграфном деле эта зависимость приобретает наиболее концентрированный характер. Лишь только рельсы и проволока отказываются служить, правительственный аппарат дробится на части, между которыми не оказывается никаких, даже самых примитивных средств сообщения и передвижения. При этих условиях дела могут зайти очень далеко, прежде чем властям удастся «удвоить» местный гарнизон.

Наряду с передвижением войск восстание ставит перед правительством задачу передвижения военных запасов. Трудности, какие вырастают при этом из всеобщей забастовки, нам уже известны; но к ним присоединяется еще та опасность, что военные запасы могут быть перехвачены восставшими. Эта опасность становится тем реальнее, чем децентрализованнее характер революции и чем большие массы она вовлекает в свой водоворот. Мы видели, как на московских вокзалах рабочие захватывали оружие, препровождавшееся с театра войны. Подобные факты происходили во многих местах. В Кубанской области восставшие казаки перехватили транспорт винтовок. Революционные солдаты передавали восставшим патроны и т. д.

При всем том не может быть, разумеется, и речи о чисто военной победе восставших над правительственными войсками. Физической силой эти последние несомненно будут богаче, и вопрос всегда сведется к настроению и поведению солдат. Без классового родства между армиями, стоящими по обе стороны баррикады, победа революции, при нынешней военной технике, была бы действительно невозможной. Но, с другой стороны, было бы величайшей иллюзией думать, что «переход армии на сторону народа» может произойти в форме какой-нибудь мирной и единовременной манифестации. Господствующие классы, пред которыми стоит вопрос их жизни и смерти, никогда не сдают добровольно своих позиций под влиянием теоретических соображений о классовом составе армии. Ее политическое настроение, это великое неизвестное всякой революции, может определиться только в процессе столкновений солдат с народом. Переход армии в лагерь революции есть процесс моральный; но одними моральными средствами он не может быть вызван. В армии пересекаются различные течения и настроения: сознательно революционным является меньшинство; большинство колеблется и ждет внешнего толчка. Оно способно сложить оружие или даже направить штыки против реакции только в том случае, если начинает верить в возможность победы народа. Такая вера не создается одной агитацией. Только тогда, когда солдаты убеждаются, что народ вышел на улицы для беспощадной борьбы, – не для манифестации против властей, а для низвержения правительства, – становится психологически возможным «переход солдат на сторону народа». Таким образом, восстание есть в сущности своей не столько борьба с армией, сколько борьба за армию. Чем упорнее, шире и успешнее восстание, тем вероятнее и неизбежнее перелом в настроении солдат. Партизанская борьба на основе революционной стачки – то, что мы наблюдали в Москве, – сама по себе не может дать победы. Но она создает возможность прощупать настроение солдат, и после первого крупного успеха, т.-е. после присоединения к восстанию части гарнизона, партизанская борьба может превратиться в массовую, где часть войск, при поддержке вооруженного и безоружного населения, будет сражаться с другой частью, окруженной кольцом всеобщей ненависти. Что переход солдат на сторону народа, в силу классовой и морально-политической разнородности армии, означает, в первую очередь, борьбу двух частей войска между собою, это мы видели в Черноморском флоте, в Кронштадте, в Сибири, в Кубанской области, впоследствии в Свеаборге и во многих других местах. Во всех этих случаях самые совершенные орудия милитаризма – винтовки, пулеметы, крепостная артиллерия, броненосцы – оказывались не только в руках правительства, но и на службе революции.

На основании опыта кровавого петербургского воскресенья 9 января 1905 года некий английский журналист г. Arnold White сделал тот гениальный вывод, что, если бы Людовик XVI обладал батареями пушек Максима, французская революция не произошла бы вовсе. Какое жалкое суеверие – думать, будто исторические шансы революций можно измерять калибром ружей или диаметром пушек! Русская революция снова показала, что не ружья, пушки и броненосцы управляют людьми, но, в конце концов, люди управляют ружьями, пушками и броненосцами.

11 декабря министерство Витте – Дурново, к этому времени ставшее министерством Дурново – Витте, издало избирательный закон. В то время когда сухопутный адмирал Дубасов восстанавливал на Пресне честь андреевского флага, правительство поторопилось открыть легальный путь соглашения имущего общества с монархией и бюрократией. С этого момента революционная по существу своему борьба за власть развивается под конституционной оболочкой.

В Первой Думе кадеты выдавали себя за вождей народа. Так как народные массы, за вычетом городского пролетариата, находились еще в состоянии хаотически-оппозиционного настроения, и так как выборы бойкотировались крайними левыми партиями, то кадеты оказались в Думе господами положения. Они «представляли» всю страну: либеральных помещиков, либеральных купцов, адвокатов, врачей, чиновников, лавочников, приказчиков, отчасти даже крестьян. Хотя руководство партией по-прежнему оставалось в руках помещиков, профессоров и адвокатов, однако, под давлением интересов и нужд деревни, оттеснивших на задний план все остальные вопросы, кадетская фракция повернула влево; дело дошло до роспуска Думы и выборгского манифеста, который впоследствии доставил столько бессонных ночей либеральным болтунам.

Во Вторую Думу кадеты вернулись в меньшем количестве, но, по признанию Милюкова, у них было теперь то преимущество, что за ними стоял уже не просто недовольный обыватель, а избиратель, отмежевавшийся слева, т.-е. более сознательно подавший голос за антиреволюционную платформу. Между тем как главная масса помещиков и представителей крупного капитала перешла в лагерь активной реакции, городское мещанство, торговый пролетариат и рядовая интеллигенция голосовали за левые партии. За кадетами пошла часть помещиков и средние слои городского населения. Налево от них стояли представители крестьян и рабочих.

Кадеты голосовали за правительственный проект рекрутского набора и обещали вотировать бюджет. Точно так же они голосовали бы за новые займы для покрытия государственного дефицита и, не колеблясь, взяли бы на себя ответственность за старые долги самодержавия. Головин, эта жалкая фигура, воплотившая за председательским столом все ничтожество и бессилие либерализма, высказал после роспуска Думы ту мысль, что в поведении кадетов правительство, в сущности, должно было бы усмотреть свою победу над оппозицией. Это совершенно верно. При таких обстоятельствах, казалось бы, не было никаких оснований для роспуска Думы. И все-таки она была распущена. Это доказывает, что есть сила более могущественная, чем политические аргументы либерализма. Эта сила – внутренняя логика революции.

В борьбе с руководимой кадетами Думой министерство все больше проникалось сознанием своего могущества. На лжепарламентской трибуне оно увидело перед собою не исторические задачи, которые требовали решения, а политических противников, которых нужно было обезвредить. В качестве соперников правительства и претендентов на власть фигурировала кучка адвокатов, для которых политика была чем-то вроде судоговорения высшей инстанции. Их политическое красноречие колебалось между юридическим силлогизмом и ложно-классической фразой. В прениях по поводу военно-полевых судов обе партии столкнулись лицом к лицу. Московский адвокат Маклаков,[89] в котором либералы видели человека будущего, подверг военно-полевую юстицию и вместе с ней всю политику правительства уничтожающей юридической критике.

«Но ведь военно-полевые суды – не юридический институт, – ответил ему Столыпин. – Они – орудие борьбы. Вы доказываете, что это орудие незаконосообразно. Зато оно целесообразно. Право не является самоцелью. Когда существованию государства угрожает опасность, правительство не только имеет право, но обязано, минуя право, опереться на материальные орудия своей власти!».

Этот ответ, в котором содержится не только философия государственного переворота, но и философия народного восстания, поверг либерализм в крайнее смущение. Это неслыханное признание! – кричали либеральные публицисты и клялись в тысячу первый раз, что право выше силы.

Но вся их политика убеждала министерство в противном. Они отступали шаг за шагом. Чтобы спасти Думу от роспуска, они отказывались от всех своих прав и тем неопровержимо доказывали, что сила выше права. При таких условиях у правительства неизбежно должно было возникнуть искушение использовать свою силу до конца.

Вторая Дума разогнана, – и в качестве преемника революции выступает уже консервативный национал-либерализм, в лице Союза 17 октября. Если кадеты казались себе наследниками задач революции, то октябристы на деле оказались наследниками кадетской тактики соглашения. Кадеты могут строить какие угодно презрительные рожи за спиною октябристов, но эти последние только делают выводы из кадетских посылок: раз нельзя опереться на революцию, остается опереться на конституционализм Столыпина.

Третья Дума дала царскому правительству 456.535 новобранцев, хотя до сих пор вся реформа в ведомстве Куропаткина и Стесселя ограничилась новыми погонами, нашивками и киверами. Она вотировала бюджет министерства внутренних дел, которое 70 % территории страны отдало в распоряжение сатрапов, вооруженных удавной петлей исключительных законов, чтобы на пространстве остальных 30 % душить и вешать на основании законов нормального времени. Она приняла все основные положения знаменитого указа 9 ноября 1906 года, проведенного правительством на основании § 87 и имеющего своей задачей высвободить из крестьянства слой крепких собственников, а остальную массу предоставить действию естественного отбора – в биологическом смысле этого слова. Экспроприации помещичьих земель в пользу крестьянства реакция противопоставила экспроприацию общинных крестьянских земель в пользу кулаков. «Закон 9 ноября, – сказал один из крайних реакционеров Третьей Думы, – содержит в себе достаточно гремучего газа, для того чтобы взорвать всю Россию».

Загнанные в исторический тупик непримиримостью дворянства и бюрократии, которые снова оказались неограниченными господами положения, буржуазные партии ищут выхода из экономических и политических противоречий своего положения в империализме. За поражения во внутренней политике они ищут компенсаций во внешней – на Дальнем Востоке (Амурская дорога), в Персии или на Балканах.[90] Так называемая «аннексия» Боснии и Герцеговины[91] вызвала в Петербурге и Москве оглушительный звон всех медных тарелок патриотизма. При этом та из буржуазных партий, которая развила наибольшую оппозицию старому порядку, – кадетская, – идет теперь во главе воинствующего «неославизма»: в капиталистическом империализме кадеты ищут разрешения тех задач, которых не разрешила революция. Приведенные ходом ее к фактическому отказу от идеи отчуждения помещичьих земель и демократизации всего социального строя, а значит и к отказу от надежды создать для капиталистического развития устойчивый внутренний рынок, в виде крестьян-фермеров, кадеты переносят свои надежды на внешние рынки. Для успеха в этом направлении нужна сильная государственная власть – и либералы видят себя вынужденными активно поддерживать царизм как ее реального носителя. Оппозиционно подкрашенный империализм Милюковых как бы наводит некоторый идеологический грим на отвратительную комбинацию из самодержавного бюрократа, дикого помещика и паразитического капиталиста, лежащую в основе Третье Думы.

Создавшееся таким путем положение чревато самыми неожиданными последствиями. Правительство, которое похоронило репутацию своей силы в водах Цусимы и на полях Мукдена; правительство, на голову которого обрушились страшные последствия его политики авантюр, теперь неожиданно оказывается в фокусе патриотического доверия представителей «нации». Оно не только получает без возражения полмиллиона новых солдат и полмиллиарда на текущие военные расходы, но и находит поддержку Думы в своих новых экспериментах на Дальнем Востоке. Мало того. Справа и слева – от черносотенцев и от кадет, – оно слышит упреки в недостаточной активности своей внешней политики. Таким образом царское правительство всей логикой вещей толкается на рискованный путь борьбы за восстановление своего мирового положения. И кто знает? Может быть, прежде чем участь самодержавия окончательно и бесповоротно решится на улицах Петербурга и Варшавы, она подвергнется повторительному испытанию на полях Амура или на побережье Черного моря.

«1905»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.