Л. Троцкий. МОЯ РЕЧЬ ПЕРЕД СУДОМ

Л. Троцкий. МОЯ РЕЧЬ ПЕРЕД СУДОМ

(Заседание 4/17 октября 1907 г.)

Господа судьи и господа сословные представители!

Предметом судебного разбирательства, как и предметом предварительного дознания, является, главным образом, вопрос о вооруженном восстании, – вопрос, который за 50 дней существования СРД не занимал, как это ни странно может показаться Особому Присутствию, никакого места ни на одном из заседаний Совета. Ни на одном из наших заседаний не ставился и не обсуждался вопрос о вооруженном восстании как таковой; – больше того, – ни на одном из заседаний не ставился и не обсуждался самостоятельно вопрос об Учредительном Собрании, о демократической республике и даже о всеобщей забастовке как таковой, об ее принципиальном значении как метода революционной борьбы. Этих коренных вопросов, дебатировавшихся в течение целого ряда лет сперва в революционной прессе, а затем на митингах и собраниях, Сов. Раб. Деп. совершенно не подвергал своему рассмотрению. Я позже скажу, чем это объясняется, и охарактеризую отношение СРД к вооруженному восстанию. Но прежде чем перейти к этому центральному, с точки зрения суда, вопросу, я позволю себе обратить внимание Палаты на другой вопрос, который по отношению к первому является более общим, но менее острым, – на вопрос о применении Советом Рабочих Депутатов насилия вообще. Признавал ли Совет за собою право, в лице того или другого своего органа, применять в определенных случаях насилие, репрессию? На вопрос, поставленный в такой общей форме, я отвечу: да! Я знаю не хуже представителя обвинения, что во всяком «нормально» функционирующем государстве, какую бы форму оно ни имело, монополия насилий и репрессий принадлежит правительственной власти. Это ее «неотъемлемое» право, и к этому своему праву она относится с самой ревнивой заботливостью, наблюдая, чтобы какая-либо частная корпорация не покусилась на ее монополию насилия. Государственная организация борется таким путем за существование. Стоит конкретно представить себе современное общество, эту сложную противоречивую кооперацию, – скажем, в такой громадной стране, как Россия, – чтобы немедленно стало ясным, что при современном социальном строе, раздираемом антагонизмами, совершенно неизбежны репрессии. Мы не анархисты – мы социалисты. Анархисты нас называют «государственниками», ибо мы признаем историческую необходимость государства и, значит, историческую неизбежность государственного насилия. Но при условиях, созданных всеобщей политической стачкой, сущность которой заключается в том, что она парализует государственный механизм, – при этих условиях старая, давно пережившая себя власть, против которой политическая стачка именно и была направлена, оказывалась окончательно недееспособной; она совершенно не могла регулировать и охранять общественный порядок даже теми варварскими средствами, которые только и имелись в ее распоряжении. А между тем стачка выбросила из фабрик на улицы для общественно-политической жизни сотни тысяч рабочих. Кто мог руководить ими, кто мог вносить дисциплину в их ряды? Какой орган старой власти? Полиция? Жандармерия? Охранные отделения? Я спрашиваю себя: кто? – и не нахожу ответа. Никто, кроме Сов. Раб. Деп. Никто! Совет, руководивший этой колоссальной стихией, ставил своей непосредственной задачей свести внутренние трения к минимуму, предотвратить эксцессы и привести неизбежные жертвы борьбы к наименьшим размерам. А если это так, то в политической стачке, которая его создала, Совет становился не чем иным, как органом самоуправления революционных масс, органом власти. Он повелевал частями целого волею целого. Это была власть демократическая, которой добровольно подчинялись. Но поскольку Совет был организованной властью огромного большинства, он неизбежно приходил к необходимости применять репрессию по отношению к тем частям массы, которые вносили анархию в ее единодушные ряды. Противопоставлять таким элементам свою силу СРД считал себя вправе как новая историческая власть, как единственная власть во время полного морального, политического и технического банкротства старого аппарата, как единственная гарантия неприкосновенности личности и общественного порядка, в лучшем смысле этого слова. Представители старой власти, которая вся построена на кровавой репрессии, не смеют говорить с моральным возмущением о насильственных методах Совета. Историческая власть, от лица которой здесь выступает прокурор, есть организованное насилие меньшинства над большинством! Новая власть, предтечей которой был Совет, есть организованная воля большинства, призывающая к порядку меньшинство. В этом различии – революционное право Совета на существование, стоящее выше всяких юридических и моральных сомнений.

Совет признавал за собою право применять репрессию. Но в каких случаях, в какой градации? Об этом вы слышали от сотни свидетелей. Прежде чем перейти к репрессиям, Совет обращался со словами убеждения. Вот его истинный метод, и в применении его Совет был неутомим. Путем революционной агитации, оружием слова Совет поднимал на ноги и подчинял своему авторитету все новые и новые массы. Если он сталкивался с сопротивлением темных или развращенных групп пролетариата, он говорил себе, что всегда будет еще достаточно рано обезвредить их физической силой. Он искал, как вы видели из свидетельских показаний, других путей. Он апеллировал к благоразумию администрации завода, призывая ее прекратить работы; он воздействовал на темных рабочих через техников и инженеров, сочувствовавших всеобщей стачке. Он посылал депутатов к рабочим, чтобы «снимать» их с работ, и лишь в самом крайнем случае он грозил штрейкбрехерам применить к ним силу. Но применял ли он ее? Таких примеров, господа судьи, вы не видели в материалах предварительного дознания, и установить их, несмотря на все усилия, не удалось и на судебном следствии. Если даже взять всерьез те более комические, чем трагические образцы «насилия», которые прошли перед судом (кто-то вошел в чужую квартиру в шапке, кто-то кого-то с обоюдного согласия арестовал…), то стоит эту шапку, которую забыли снять, сопоставить с сотнями голов, которые старая власть сплошь да рядом «снимает» по ошибке, и насилия Совета Р. Д. примут в наших глазах свою настоящую физиономию. А ничего другого нам и не нужно. Восстановить события того времени в их подлинном виде – наша задача, и ради нее мы, подсудимые, приняли активное участие в судебном процессе.

Стоял ли, – я ставлю здесь другой важный для суда вопрос, – Сов. Раб. Деп. в своих действиях и заявлениях на почве права и, в частности, на почве манифеста 17 (30) октября? В каких отношениях резолюции Совета об Учредительном Собрании и демократической республике стояли к октябрьскому манифесту? Вопрос, который тогда нас совершенно не занимал, – это я заявляю со всей резкостью, – но который для суда имеет теперь, несомненно, огромное значение. Здесь мы слышали, г-да судьи, показания свидетеля Лучинина, которые мне лично показались чрезвычайно интересными и в некоторых своих выводах меткими и глубокими. Он сказал, между прочим, что СРД, будучи республиканским по своим лозунгам, по своим принципам, по своим политическим идеалам, фактически, непосредственно, конкретно осуществлял те свободы, которые были принципиально провозглашены царским манифестом и против которых изо всех сил боролись те, которые произвели на свет самый манифест 17 октября. Да, господа судьи и господа сословные представители! Мы, революционный пролетарский Совет, фактически осуществляли и проводили свободу слова, свободу собраний и неприкосновенность личности, – все то, что было обещано народу под давлением октябрьской забастовки. Наоборот, аппарат старой власти проявлял признаки жизни только для того, чтобы рвать на части легализованные завоевания народа. Г-да судьи, это – несомненный, объективный факт, уже вошедший в историю. Его нельзя оспорить, потому что он неоспорим.

Если меня спросят, однако, – и если спросят моих товарищей, – опирались ли мы субъективно на манифест 17 октября, то мы ответим категорически – нет. Почему? Потому что мы были глубоко убеждены – и мы не ошиблись, – что манифест 17 октября никакой правовой опоры не создает, что он не полагает основания новому праву, ибо новый правовой строй, г-да судьи, слагается, по нашему убеждению, не путем манифестов, а путем реальной реорганизации всего государственного аппарата. Так как мы стояли на этой материалистической, на этой единственно правильной точке зрения, то мы считали себя вправе не питать никакого доверия к имманентной силе манифеста 17 октября. И мы об этом открыто заявляли. Но наше субъективное отношение как людей партии, как революционеров, мне кажется, еще не определяет для суда нашего объективного отношения как граждан государства к манифесту как к формальной основе существующего государственного строя. Ибо суд, поскольку он является судом, должен в манифесте видеть такую основу, или он должен перестать существовать. В Италии есть, как известно, буржуазная парламентская республиканская партия, действующая на основании монархической конституции страны. Во всех культурных государствах легально существуют и борются социалистические партии, являющиеся республиканскими по своему существу. Спрашивается, вмещает ли нас, русских социалистов-республиканцев, манифест 17 октября? Этот вопрос должен разрешить суд. Он должен сказать, были ли мы, социал-демократы, правы, когда доказывали, что конституционный манифест представляет лишь голый перечень обещаний, которые никогда добровольно не будут исполнены; были ли мы правы в своей революционной критике бумажных гарантий; были ли мы правы, когда призывали народ к открытой борьбе за истинную и полную свободу. Или же мы были неправы? Тогда пусть суд нам скажет, что манифест 17 октября представляет действительную правовую основу, на почве которой мы, республиканцы, являлись людьми закона и права, – людьми, действовавшими «легально», вопреки нашим собственным представлениям и намерениям. Пусть манифест 17 октября скажет нам здесь устами судебного приговора: «Вы отрицали меня, но я существую для вас, как и для всей страны».

Я уже сказал, что Сов. Раб. Деп. ни разу не ставил на своих заседаниях вопроса об Учредительном Собрании и демократической республике, тем не менее отношение его к этим лозунгам, как вы видели из речей свидетелей рабочих, было вполне определенное. Да и как могло быть иначе? Ведь Совет возник не на пустом месте. Он явился тогда, когда русский пролетариат прошел уже сквозь 9 (22) января, через комиссию сенатора Шидловского и вообще через долгую, слишком долгую школу российского абсолютизма. Требования Учредительного Собрания, всеобщего голосования, демократической республики еще до Совета стали центральными лозунгами революционного пролетариата – наряду с восьмичасовым рабочим днем. Вот почему Совету ни разу не пришлось принципиально поднимать эти вопросы, – он просто заносил их в свои резолюции, как раз навсегда решенные. То же самое было в сущности с идеей восстания.

Прежде чем перейти к этому центральному вопросу – к вооруженному восстанию, я должен предупредить, что насколько я выяснил себе отношение обвинительной власти и отчасти власти судебной к вооруженному восстанию, оно отличается от нашего отношения не только в смысле политическом или партийном, не только в смысле оценки, – против этого было бы бесполезно бороться, – нет, самое понятие вооруженного восстания, которое имеется у прокуратуры, коренным, глубочайшим, непримиримейшим образом отличается от того понятия, какое имел Совет и какое, я думаю, вместе с Советом, имел и имеет весь российский пролетариат.

Что такое восстание, г-да судьи? Не дворцовый переворот, не военный заговор, а восстание рабочих масс! Одному свидетелю был здесь с председательского места задан вопрос: считает ли он, что политическая стачка является восстанием? Не помню, как он ответил; но я думаю – и утверждаю это, – что политическая стачка, вопреки сомнению г-на председателя, есть в сущности своей восстание. Это не парадокс, хотя и может показаться парадоксом с точки зрения обвинительного акта. Повторяю: мое представление о восстании – и я это сейчас покажу – не имеет ничего общего, кроме имени, с полицейско-прокурорской конструкцией этого понятия. Политическая стачка есть восстание, сказал я. В самом деле, что такое всеобщая политическая стачка? С экономической забастовкой она имеет лишь то общее, что как в том, так и в другом случае рабочие прекращают работу. Во всем остальном они совершенно несхожи. Стачка экономическая имеет свою определенную узкую цель – воздействовать на волю отдельного предпринимателя, выбросив его с этой целью из рядов конкуренции. Она приостанавливает работу на фабрике, что бы добиться изменений в пределах этой фабрики. Стачка политическая глубоко отлична по природе. Она не производит вовсе давления на отдельных предпринимателей; частных экономических требований она, по общему правилу, не предъявляет – ее требования направляются через головы жестоко задеваемых ею предпринимателей и потребителей к государственной власти. Каким же образом политическая стачка действует на власть? Она парализует ее жизнедеятельность. Современное государство, даже в такой отсталой стране, как Россия, опирается на централизованный хозяйственный организм, связанный в одно целое скелетом железных дорог и нервной системой телеграфа. И если русскому абсолютизму телеграф, железная дорога и вообще все завоевания современной техники не служат для целей культурных, хозяйственных, то они тем необходимее ему для дела репрессии. Для того чтобы перебрасывать войска из конца в конец страны, чтоб объединить и направлять деятельность администрации в борьбе со смутой, железные дороги и телеграф являются незаменимым орудием. Что же делает политическая стачка? Она парализует хозяйственный аппарат государства, разрывает связи между отдельными частями административной машины, изолирует и обессиливает правительство. С другой стороны, она политически объединяет массу рабочих с фабрик и заводов и противопоставляет эту рабочую армию государственной власти. В этом, господа судьи, и есть сущность восстания. Объединить пролетарские массы в одном революционном протесте и противопоставить их организованной государственной власти, как врага врагу, это и есть восстание, г-да судьи, как понимал его СРД и как понимаю его я. Такое революционное столкновение двух враждебных сторон мы видели уже во время октябрьской забастовки, которая разыгралась стихийно, без Сов. Раб. Деп., которая сложилась до СРД, которая создала самый СРД. Октябрьская забастовка породила государственную «анархию», и в результате этой анархии явился манифест 17 октября. Этого, надеюсь, не будет отрицать и прокуратура, как не отрицают этого самые консервативные политики и публицисты, вплоть до официозного «Нового Времени», которое очень желало бы вычеркнуть рожденный революцией манифест 17 октября из целого ряда других манифестов, с ним однородных или ему противоречащих. Еще на днях «Нов. Вр.». писало, что манифест 17 октября был результатом правительственной паники, созданной политической стачкой. Но если этот манифест является основой всего современного строя, то мы должны признать, г.г. судьи, что в основе нашего нынешнего государственного строя лежит паника, а в основе этой паники – политическая стачка пролетариата. Как видите, всеобщая стачка есть нечто большее, чем простое прекращение работ.

Я сказал, что политическая стачка, как только она перестает быть демонстрацией, является в существе своем восстанием; вернее было бы сказать: основным, наиболее общим методом пролетарского восстания. Основным, но не исчерпывающим. Метод политической стачки имеет свои естественные пределы. И это сейчас же сказалось, как только рабочие по призыву Совета снова приступили к работам 21 октября (3 ноября) в 12 час. дня.

Манифест 17 октября был встречен вотумом недоверия: массы вполне основательно опасались, что правительство не осуществит обещанных свобод. Пролетариат видел неизбежность решительной борьбы и инстинктивно тянулся к Совету, как к средоточию своей революционной силы. С другой стороны, оправившийся от паники абсолютизм восстановлял свой полуразрушенный аппарат и приводил в порядок свои полки. В результате этого оказалось, что после октябрьского столкновения имеются две власти: новая, народная, опирающаяся на массы – такой властью был Сов. Раб. Деп., – и старая, официальная, опирающаяся на армию. Эти две силы не могли рядом существовать: упрочение одной грозило гибелью другой.

Самодержавие, опирающееся на штыки, естественно, стремилось внести смуту, хаос и разложение в тот колоссальный процесс сплочения народных сил, центром которого являлся Сов. Раб. Деп. С другой стороны, Совет, опиравшийся на доверие, на дисциплину, на активность, на единодушие рабочих масс, не мог не понимать, какую страшную угрозу народной свободе, гражданским правам и личной неприкосновенности представляет тот факт, что армия и все вообще материальные орудия власти находятся в тех же самых кровавых руках, в каких были до 17 октября. Начинается титаническая борьба этих двух органов власти за влияние на армию – второй этап нараставшего народного восстания. На основе массовой стачки, враждебно противопоставившей пролетариат абсолютизму, возникает напряженное стремление перетянуть на свою сторону войска, побрататься с ними, овладеть их душой. Из этого стремления естественно возникает революционный призыв к солдатам, на которых опирается абсолютизм. Вторая ноябрьская стачка была могучей и прекрасной демонстрацией солидарности фабрики и казармы. Конечно, если бы армия перешла на сторону народа, в восстании не было бы нужды. Но мыслим ли такой мирный переход армии в ряды революции? Нет, немыслим! Абсолютизм не станет дожидаться, сложа руки, пока освободившаяся из-под его развращающего влияния армия станет другом народа. Абсолютизм возьмет, пока еще не все потеряно, инициативу наступления на себя. Понимали ли это петербургские рабочие? Да, они это понимали. Думал ли пролетариат, думал ли Совет Раб. Деп., что дело неизбежно дойдет до открытого столкновения двух сторон? Да, он это думал, он в этом не сомневался; он знал, твердо знал, что рано или поздно пробьет роковой час…

Разумеется, если бы организация общественных сил, не прерываемая никакими атаками вооруженной контрреволюции, шла вперед тем же путем, на какой она вступила под руководством СРД, то старый строй оказался бы уничтоженным без применения малейшего насилия. Ибо что мы видели? Мы наблюдали, как рабочие сплачиваются вокруг Совета, как Крестьянский Союз, охватывающий все большие массы крестьян, посылает в него своих депутатов, как объединяются с Советом Железнодорожный и Почтово-Телеграфный Союзы; мы видели, как тяготеет к Совету организация либеральных профессий, Союз Союзов; мы видели, как терпимо и почти благожелательно относилась к Совету даже заводская администрация. Казалось, вся нация делала какое-то героическое усилие – стремилась выдавить из недр своих такой орган власти, который заложил бы действительные, несомненные основы нового строя до созыва Учредительного Собрания. Если бы в эту органическую работу не врывалась старая государственная власть, если бы она не стремилась внести в национальную жизнь действительную анархию, если бы этот процесс организации сил развивался вполне свободно, – в результате получилась бы новая возрожденная Россия – без насилий, без пролития крови.

Но в том-то и дело, что мы ни на минуту не верили, что процесс освобождения сложится таким образом. Мы слишком хорошо знали, что такое старая власть. Мы, социал-демократы, были уверены, что, несмотря на манифест, который имел вид решительного разрыва с прошлым, старый правительственный аппарат не устранится добровольно, не передаст власти народу и не уступит ни одной из своих важных позиций; мы предвидели и открыто предупреждали народ, что абсолютизм сделает еще много судорожных попыток удержать оставшуюся власть в своих руках и даже вернуть все то, что было им торжественно отдано. Вот почему восстание, вооруженное восстание, г-да судьи, было с нашей точки зрения неизбежностью, – оно было и остается исторической необходимостью в процессе борьбы народа с военно-полицейским порядком. В октябре и ноябре эта идея царила на всех митингах и собраниях, господствовала во всей революционной прессе, наполняла собою всю политическую атмосферу и, так или иначе, кристаллизовалась в сознании каждого члена Совета Депутатов; вот почему она, естественно, входила в резолюции нашего Совета и вот почему нам совсем не приходилось ее обсуждать.

Напряженное положение, которое мы получили в наследство от октябрьской стачки: революционная организация масс, борющаяся за свое существование, опирающаяся не на право, которого нет, а на силу, поскольку она есть, и вооруженная контрреволюция, выжидающая часа для своей мести, – это положение было, если позволено так сказать, алгебраической формулой восстания. Новые события вводили в нее только новые числовые значения. Идея вооруженного восстания, – вопреки поверхностному заключению прокуратуры, – оставила свой след не только в постановлении Совета от 27 ноября, т.-е., за неделю до нашего ареста, где она выражена ясно и отчетливо, нет, с самого начала деятельности Совета Р. Д., в резолюции, возвестившей отмену похоронной демонстрации, как и позже в резолюции, провозгласившей прекращение ноябрьской забастовки, в целом ряде других постановлений Совет говорил о вооруженном конфликте с правительством, о последнем штурме или о последнем бое, как о неизбежном моменте борьбы. Так под различной формой, но одна и та же по существу, идея вооруженного восстания красной нитью проходит через все постановления Сов. Раб. Депутатов.

Но как понимал Совет эти свои постановления? Думал ли он, что вооруженное восстание есть предприятие, которое создается в подполье и затем в готовом виде выносится на улицу? Полагал ли он, что это есть инсуррекционный акт, который можно разыграть по определенному плану? Разрабатывал ли Исполнительный Комитет технику уличной борьбы?

Разумеется, нет! И это не может не ставить в тупик автора обвинительного акта, останавливающегося в недоумении перед теми несколькими десятками револьверов, которые составляют в его глазах единственный подлинный реквизит вооруженного восстания. Но взгляд прокуратуры есть только взгляд нашего уголовного права, которое знает заговорщическое сообщество, но не имеет понятия об организации масс; которое знает покушение и мятеж, но не знает и не может знать революции.

Юридические понятия, лежащие в основе настоящего процесса, отстали от эволюции революционного движения на много десятков лет. Современное русское рабочее движение не имеет ничего общего с понятием заговора, как его трактует наше Уголовное Уложение, которое, в сущности, не изменилось после Сперанского,[83] жившего в эпоху карбонариев.[84] Вот почему попытка втиснуть деятельность Совета в тесные рамки 100 и 104 ст. ст. является, с точки зрения юридической логики, совершенно безнадежной.

И тем не менее, наша деятельность была революционной. И тем не менее, мы действительно готовились к вооруженному восстанию.

Восстание масс не делается, г-да судьи, а совершается. Оно есть результат социальных отношений, а не продукт плана. Его нельзя создать, – его можно предвидеть. В силу причин, которые от нас зависят так же мало, как и от царизма, открытый конфликт стал неизбежен. Каждый день он все ближе и ближе надвигался на нас. Готовиться к нему для нас означало сделать все, что можно, чтобы свести к минимуму жертвы этого неизбежного конфликта. Думали ли мы, что для этого нужно прежде всего заготовить оружие, составить план военных действий, назначить для участников восстания места, разбить город на определенные части, – словом, сделать то, что делает военная власть в ожидании «беспорядков», когда разделяет Петербург на части, назначает полковников для каждой части, передает им определенное количество пулеметов и всего того, что необходимо для пулеметов? Нет, мы не так понимали свою роль. Готовиться к неизбежному восстанию, – а мы, г-да судьи, никогда не готовили восстания, как думает и выражается прокуратура, мы готовились к восстанию – для нас это, прежде всего, означало просветлять сознание народа, разъяснять ему, что открытый конфликт неизбежен; что все то, что дано, опять будет отнято; что только сила может отстоять право; что необходима могучая организация революционных масс; что необходимо грудью встретить врага; что необходима готовность идти в борьбе до конца, что иного пути нет. Вот в чем состояла для нас сущность подготовки к восстанию.

При каких условиях, думали мы, восстание может привести нас к победе? При сочувствии войск! Нужно было, прежде всего, привлечь на свою сторону армию. Заставить солдат понять ту позорную роль, которую они теперь играют, и призвать их к дружной работе с народом и для народа, – вот какую задачу мы ставили себе в первую голову. Я сказал уже, что ноябрьская стачка, которая была бескорыстным порывом непосредственного братского сочувствия к матросам, которым грозила смерть, имела также и огромный политический смысл: она привлекала к революционному пролетариату внимание и симпатию армии. Вот где господину прокурору следовало, прежде всего, искать подготовки к вооруженному восстанию. Но, разумеется, одна демонстрация симпатии и протеста не могла решить вопрос. При каких же условиях, думали мы тогда и думаем сейчас, можно ждать перехода армии на сторону революции? Что для этого нужно? Пулеметы, ружья? Конечно, если бы рабочие массы имели пулеметы и ружья, то в их руках была бы огромная сила. Этим в значительной мере устранялась бы самая неизбежность восстания. Колеблющаяся армия сложила бы свое оружие у ног вооруженного народа. Но оружия у массы не было, нет и в большом количестве не может быть. Значит ли это, что масса обречена на поражение? Нет! Как ни важно оружие, но не в оружии, г-да судьи, главная сила. Нет, не в оружии! Не способность массы убивать, а ее великая готовность умирать – вот что, г-да судьи, с нашей точки зрения, обеспечивает в конечном счете победу народному восстанию.

Когда солдаты, выйдя на улицу для усмирения толпы, окажутся с ней лицом к лицу и увидят и убедятся, что эта толпа, что этот народ не сойдет с мостовых, пока не добьется того, что ему нужно; что он готов нагромождать трупы на трупы; когда они увидят и убедятся, что народ пришел бороться серьезно, до конца, – тогда сердце солдат, как это было во всех революциях, неизбежно дрогнет, ибо они не смогут не усомниться в прочности порядка, которому служат, не смогут не уверовать в победу народа.

Восстание привыкли соединять с баррикадами. Если даже оставить в стороне вопрос о том, что баррикада слишком сильно окрашивает обычное представление о восстании, то и тогда не нужно забывать, что даже баррикада, – этот, по-видимому, чисто механический элемент восстания, – играет по существу, главным образом, моральную роль. Ибо баррикады во всех революциях имели вовсе не то значение, какое имеют крепости во время войны, как физические преграды, – баррикада служила делу восстания тем, что, образуя временное препятствие для передвижений армии, она приводила ее в близкое соприкосновение с народом. Здесь, у баррикады, солдат слышал, может быть, впервые в своей жизни, честную человеческую речь, братский призыв, голос народной совести, – и вот в результате этого общения солдат и граждан, в атмосфере революционного энтузиазма, дисциплина распадалась, растворялась, исчезала. Это, и только это, обеспечивало победу народному восстанию. Вот почему, по нашему мнению, народное восстание «готово» не тогда, когда народ вооружен пулеметами и пушками, – ибо в таком случае оно никогда не было бы готово, – а тогда, когда он вооружен готовностью умирать в открытой уличной борьбе.

Но, разумеется, старая власть, которая видела нарастание этого великого чувства, этой способности умирать во имя интересов родной страны, отдавать свою жизнь для счастья будущих поколений, которая видела, что этим энтузиазмом, ей самой чуждым, ей незнакомым, ей враждебным, заражаются массы, – эта осажденная власть не могла спокойно относиться к совершающемуся на ее глазах моральному перерождению народа. Пассивно ждать – значило бы для царского правительства обречь себя на упразднение. Это было ясно. Что же оставалось делать? Из последних сил и всеми средствами бороться против политического самоопределения народа. Для этого одинаково годились и темная армия и черная сотня, агенты полиции и продажная пресса. Натравливать одних на других, заливать кровью улицы, грабить, насиловать, поджигать, вносить панику, лгать, обманывать, клеветать, – вот что оставалось старой преступной власти. И все это она делала и делает по сей день. Если открытое столкновение было неизбежно, то не мы, во всяком случае, а наши смертельные враги стремились приблизить его час.

Вы слышали здесь уже не раз, что рабочие вооружались в октябре и ноябре против черной сотни. Если не знать ничего о том, что делается за пределами этого зала, может показаться совершенно непонятным, как это в революционной стране, где громадное большинство населения на стороне освободительных идеалов, где народные массы открыто проявляют свою готовность бороться до конца, – как это в такой стране сотни тысяч рабочих вооружаются для борьбы с черной сотней, представляющей слабую, ничтожную долю населения. Неужели же они так опасны – эти подонки, эти отребья общества, – во всех его слоях? Разумеется, нет! Как легка была бы задача, если бы только жалкие банды черной сотни преграждали народу путь. Но мы слышали не только от свидетеля адвоката Брамсона, но и от сотен свидетелей-рабочих, что за черной сотней стоит если не вся государственная власть, то ее добрая доля; что за бандами хулиганов, которым нечего терять и которые ни перед чем не останавливаются – ни перед сединами старика, ни перед беззащитной женщиной, ни перед ребенком, – стоят агенты правительства, которые организуют и вооружают черные сотни, надо думать, – из средств государственного бюджета.

Да разве мы, наконец, этого не знали до настоящего процесса? Разве мы не читали газет? Разве мы не слышали речей очевидцев, не получали писем, не наблюдали сами? Разве нам остались неизвестны потрясающие разоблачения князя Урусова? Прокуратура всему этому не верит. Она не может этому верить, иначе ей пришлось бы направить жало обвинения против тех, кого она теперь защищает; ей пришлось бы признать, что русский гражданин, вооружающийся револьвером против полиции, действует в состоянии необходимой самообороны. Но верит ли суд в погромную деятельность властей или нет, – это в сущности безразлично. Для суда достаточно того, что мы этому верим, что в этом убеждены те сотни тысяч рабочих, которые вооружались по нашему призыву. Для нас стояло вне всякого сомнения, что за декоративными бандами хулиганов стоит властная рука правящей клики. Господа судьи, эту зловещую руку мы видим и сейчас.

Обвинительная власть приглашает вас, г-да судьи, признать, что Совет Рабочих Депутатов вооружал рабочих непосредственно для борьбы против существующего «образа правления». Если меня категорически спросят: так ли это? – я отвечу: да!.. Да, я согласен принять это обвинение, но при одном условии. Я не знаю, примет ли это условие прокуратура и примет ли его суд.

Я спрошу: что понимает, наконец, обвинение под «образом правления»? Подлинно ли существует у нас какой-нибудь образ правления? Правительство давно уже сдвинулось с нации на свой военно-полицейско-черносотенный аппарат. То, что у нас есть, это не национальная власть, а автомат массовых убийств. Иначе я не могу определить той правительственной машины, которая режет на части живое тело нашей страны. И если мне скажут, что погромы, убийства, поджоги, насилия… если мне скажут, что все, происходившее в Твери, Ростове, Курске, Седлеце… если мне скажут, что Кишинев, Одесса, Белосток есть образ правления Российской империи, – тогда я признаю вместе с прокуратурой, что в октябре и ноябре мы прямо и непосредственно вооружались против образа правления Российской империи.

«1905».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.