V

V

Сотня именитых земских деятелей – большинством семидесяти голосов против тридцати – формулировала 6 – 8 ноября 1904 г.[23] требования публичных свобод, неприкосновенности личности и народного представительства с участием в законодательной власти, – не произнося, однако, сакраментального слова конституция.

Европейская либеральная пресса с почтением остановилась перед этим, полным такта, умолчанием земской декларации: либералы сумели выразить, чего они хотят, избегнув в то же время слов, которые могли бы создать для князя Святополка невозможность принятия земских решений.

В этом – совершенно верное объяснение земской фигуры умолчания. Формулируя свои требования, земцы имели в виду исключительно правительство, с которым они должны вступить в соглашение, а не народную массу, к которой они могли бы апеллировать.

Они выработали пункты торгово-политического компромисса, а не лозунги политической агитации. Они оставались при этом только верны самим себе.

«Общество сделало свое дело, теперь очередь за правительством!» – вызывающе и вместе подобострастно восклицала пресса. Правительство князя Святополк-Мирского приняло «вызов» и именно за этот подобострастный призыв объявило либеральному журналу «Право»[24] предостережение. Газетам запрещено было печатать и обсуждать резолюции земского совещания. Скромная челобитная черниговского земства была объявлена «дерзкой и бестактной». Правительственная весна была на исходе. Весна либерализма только открывалась.

Земское совещание открыло отдушины оппозиционному настроению «образованного общества». Съезд, правда, не состоял из официальных представителей всех земств, но в него входили председатели управ и много «авторитетных» деятелей, одна косность которых должна была придавать им вес и значение; правда, съезд не был узаконен бюрократией, но он происходил с ее ведома; таким образом, ничего нет удивительного, если интеллигенция, доведенная заушениями до крайней робости, теперь сочла, что ее сокровенные конституционные желания, тайные помыслы ее бессонных ночей получили, благодаря резолюциям этого полуофициального съезда, полузаконную санкцию. А ничто не могло придать такой бодрости ущемленному либеральному обществу, как сознание, хотя бы и призрачное, что в своих ходатайствах оно стоит на почве права. Началась полоса банкетов, резолюций, заявлений, протестов, записок и петиций. Всевозможные корпорации и собрания исходили из профессиональных нужд, местных событий, юбилейных торжеств и приходили к той формулировке конституционных требований, какая дана была в знаменитых отныне «11 пунктах» резолюции земского совещания. Демократия торопилась образовать вокруг земских корифеев хор, чтобы подчеркнуть важность земских постановлений и усугубить воздействие их на бюрократию! Вся политическая задача момента сводилась для либерального общества к давлению на правительство из-за спины земцев. В первое время представлялось, что резолюции сами по себе могут взорвать бюрократию, как мина Уайтхеда.[25] Но этого не случилось. К резолюциям стали привыкать и те, кто их писал, и те, против кого они писались. Голос печати, которую меж тем министерство внутреннего доверия все больше сдавливало за горло, становился беспредметно раздраженным… Вместе с тем начинается расчленение оппозиции. На банкетах все чаще и чаще выступают беспокойные, угловатые, нетерпимые радикальные фигуры то интеллигента, то рабочего, резко обличают земцев и требуют от интеллигенции ясности в лозунгах и определенности в тактике. На них машут руками, их умиротворяют, им льстят, их бранят, им затыкают рот, их ублажают, охаживают, наконец – их выгоняют, но они делают свое дело, толкая левые элементы интеллигенции на революционный путь.

В то время как правое крыло «общества», материально или идейно связанное с цензовым либерализмом, занималось тем, что доказывало умеренность и лояльность резолюций земского съезда и взывало к государственному разуму князя Святополка, радикальная интеллигенция, преимущественно учащаяся молодежь, примкнула к ноябрьской кампании с целью вывести ее из ее жалкого русла, придать ей более боевой характер, связать ее с революционным движением городских рабочих. Таким образом возникли две уличные демонстрации: петербургская – 28 ноября, и московская – 5 и 6 декабря. Эти демонстрации для радикальных «детей» были прямым и неизбежным выводом из лозунгов, выдвинутых либеральными «отцами»; раз решились требовать конституционного строя, нужно решиться приступить к борьбе. Но «отцы» вовсе не обнаруживали склонности к такой последовательности политического мышления. Наоборот, они первым долгом испугались, как бы излишняя торопливость и порывистость не порвала нежную паутину доверия. «Отцы» не поддержали «детей» и с головой выдали их казакам и конным жандармам либерального князя.

Студенчество не встретило, однако, поддержки и со стороны рабочих. Здесь ясно обнаружилось, какой, в сущности, ограниченный характер имела ноябрьско-декабрьская банкетная кампания 1904 года;[26] пролетариат приобщился к ней лишь в лице самого тонкого слоя своей аристократии, и «настоящие рабочие», появление которых рождало смешанные чувства враждебного опасения и любопытства, исчислялись в этот период на банкетах единицами или десятками. А тот внутренний глубокий процесс, который совершался в сознании самих масс, разумеется, не приурочивался к наскоро объявленному выступлению революционного студенчества. Таким образом учащаяся молодежь была, в конце концов, предоставлена почти исключительно самой себе.

Тем не менее эти демонстрации после долгого политического затишья, вызванного войной, при обостренности внутреннего положения, создавшейся военными разгромами, – демонстрации резко политические, в столицах, отдавшиеся через клавиши телеграфа во всем мире, произвели как симптом гораздо большее впечатление на правительство, чем все мудрые увещания либеральной прессы… Оно встряхнулось и поторопилось самоопределиться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.