ДМИТРИЙ ЧЕЧУЛИН И ДРУГИЕ

ДМИТРИЙ ЧЕЧУЛИН И ДРУГИЕ

В 1964 году издательство «Советская Россия» выпустила в свет мой роман-памфлет «Тля», наделавший много шума. «Голос Америки» вещал, что впервые в СССР появилась антисемитская книга.

К концу шестидесятых годов разговоры о «Тле» и ее авторе на страницах печати приутихли. Словом, считали, что с автором «Тли» покончено. Как вдруг в 1970 году на книжных прилавках появилось сразу два новых романа: «Любовь и ненависть» и «Во имя отца и сына». И вновь закрутилось-завертелось критическое колесо. Оголтелый визг критики вызвал ответную реакцию со стороны читателей: в издательства и в мой адрес пошел поток благодарственных читательских писем.

Особенно развил тогда бурную деятельность против меня Сергей Михалков. Он всегда был верноподданным лакеем у сионистов и царедворцем У власти имущих. Но тут он из кожи лез, чтобы выслужится. Он звонил в Военное издательство, в «Советскую Россию», в Главное политуправление Советской Армии, распекал их за поддержку «антисемита Шевцова». Он ходил к председателю Госкомпечати, слезливо возмущался, что Шевцов оклеветал его в романе «Любовь и ненависть». Тот удивлялся: «Сергей Владимирович, я читал этот роман. Но там о Вас нет ни слова». «Он вывел меня под именем Степана Михалева», — жаловался Михалков. Жаловался и хрущевский зять Аджубей. Тот почему-то решил, что выведенный в романе зять замминистра Фенина и сын адмирала Инофатьева Мират — это он, Аджубей. Как говорится, на воре шапка горит.

Как и во времени «Тли», появились анонимные за писки с угрозами физической расправы. Я показал их своему почитателю заместителю министра Внутренних дел Владимиру Петушкову.

— Относись к этому спокойно, но будь осторожен. Особенно в малознакомых компаниях, — советовал Владимир Петрович и добавлял: — О бдительности тебе излишне напоминать.

А приглашений встретиться, познакомиться, получить автограф было много, как от знакомых, так и незнакомых, мне людей. Однажды ко мне на квартиру без предупреждения зашла пожилая, но очень энергичная женщина с экземплярами «Тли», «Во имя отца и сына», «Любовь и ненависть», назвалась Софией Владимировной, женой профессора Грум-Гржимайло Владимира Николаевича. Цель такого неожиданного визита — получить автографы и пригласить меня на встречу с интересными людьми, которая бывает у нее на квартире по пятницам. Это, мол, своеобразный кружок патриотов. Она назвала несколько фамилий. Среди них моя жена запомнила двоих: народных артистов СССР Огнивцева и Константина Иванова. Меня, к сожалению, в это время не было дома, и Софья Владимировна оставила свой телефон и настойчиво просила позвонить. Имена солиста Большого театра Александра Огнивцева и блестящего дирижера Константина Иванова производили впечатления, и я позвонил. Софья Владимировна назвала еще несколько фамилий, в том числе и народного архитектора СССР Дмитрия Николаевича Чечулина в бытность которого главным архитектором Москвы возводились сталинские «высотки», увенчанные острыми шпилями. Из названных ей деятелей культуры я лично ни с кем не был знаком. Все они, по словам Софии Владимировны, жили в одном доме в «высотке» на Котельнической набережной, кстати, построенном по проекту Чечулина. Я позвонил, поблагодарил за приглашение и сказал: поскольку у вас собираются деятели культуры, я приеду с начальником главного управления культуры Московской области Виктором Яковлевичем Азаровым, памятуя разговор с зам министром Петушковым. На всякий случай номер телефона Грум-Гржимайлов сообщил своему другу генералу милиции Владимиру Добросклонскому. Как потом оказалось, не было необходимости в такой предосторожности. Патриотический «кружок» Софии Владимировны — энергичной, обаятельной женщины, составлял цвет русской культуры.

Там был знаменитый бас Александр Павлович Огневцев — высокий статный красавец с обликом Шаляпина, с супругой Анной Мелентьевной, суетливой, молодящейся не высокого роста женщиной; блистательный дирижер Константин Константинович Иванов, невысокого роста крепыш с бетховенской гривой, тоже с супругой армянкой. Лица этих двух народных артистов СССР мне были знакомы по телеэкрану. Дмитрия Николаевича Чечулина, седовласого, широкоплечего, энергичного мужчину я видел впервые, хотя и слышал о нем довольно лестные слова от Николая Васильевича Томского. Они были соавторами путепровода на Ленинградском проспекте. Хозяин квартиры профессор Грум-Гржимайло Владимир Николаевич, тихий, малоречивый человек крупного телосложения принадлежал к семейству знаменитых русских ученых-металлургов. Наша непринужденная беседа протекала за неплохо сервированным столом. Тон задавала неугомонная София Владимировна. Оказалось, что с ее подачи почти все присутствующие прочитали «Тлю», «Любовь и ненависть», «Во имя отца и сына», и теперь обращались ко мне с вопросом, высказывали свое мнение о прочитанных романах. Все они были патриотами-единомышленниками с душевной болью говорили о своих бедах и проблемах и главное о непомерном засилии во всех сферах жизни представителей «богом избранного народа», будь то Большой театр, музыка или зодчество и градостроительство. Всех их тревожило и возмущало поветрие американской макулатуры, нагло попирающее русскую национальную культуру. И об этом говорили откровенно и прямо. Тревога, душевная боль и фактическое бессилие оказать сопротивление иностранной духовной интервенции царила в этом небольшом патриотическом кружке. Меня радовало то, что есть еще в России корифеи культуры, которые не сломились под напором космополитствующих «агентов влияния», не покорились. Они лестно говорили о моих последних романах, в которых находили обнаженную правду жизни. Мне пришлось поправлять: всей правды я не мог сказать, не позволяла цензура. Это всего лишь полуправда, высказанная на эзоповском языке. Александр Огнивцев говорил:

— Вы смелый, отчаянный человек. Вы же сунули в тот гадюшник раскаленный железный прут и все разворотили. Они, разъяренные могут и ужалить.

— Они мстительны и коварны, будьте осторожны, — поддерживал его Чечулин, эмоциональный, резкий в суждениях, седовласый, не по возрасту энергичный зодчий. И предлагал,

— Вам бы в новом романе обратиться к проблеме градостроительство и зодчества. Это древнейшая профессия в истории человечества. Она древней искусства. Прежде, чем запеть или сделать наскальный рисунок, человек строил крышу над головой.

Перебивая друг друга, они предлагали темы, называли проблемы, которые, по их мнению, первостепенны, волнующие для читателя. Мне было радостно и легко в обществе этих страстных патриотов, жаждущих от писателей правдивого, честного и огненного слова. Мы говорили о литературе, искусстве, о бесчинстве пришельцев-космополитов, о несуразных экспериментах Хрущева. Их несколько удивляло и радовало, что и руководитель культурой Московской области Виктор Азаров полностью солидарен с ними и в резких выражениях разделяет их боль и тревогу. За страстной беседой незаметно пролетело время, и мы разошлись только в полночь. Прощаясь супруги Чечулины пригласили меня в гости вместе с женой в удобное для нас время.

— О многом хочется поговорить, посоветоваться, просто излить душу, — сказал Дмитрий Николаевич, и мы обменялись телефонами.

Александр Огнивцев пригласил меня с женой на все спектакли Большого театра, с его участием. Это было очень любезно с его стороны, и мы не преминули воспользоваться его приглашением: в течение двух месяцев мы с женой побывали в Большом на шести спектаклях с участием Александра Павловича. Такое внимание к моей персоне со стороны великого артиста я воспринимал с трогательной благодарностью. Он был, несомненно, выдающийся певец, обладатель ни с кем не сравнимого голоса, равного по силе Максиму Михайлову и Александру Пирогову. Особенно он блистал в роли Досифея в «Хованщине» Мусоргского. Я был восхищен его талантом.

О знакомстве и встречах с Огнивцевым я рассказал Иванову. Алексей Петрович отнесся к этому довольно сдержанно с нотками ревности. Он говорил, что своей стремительной карьере — из самодеятельности сразу в Большой театр — Огнивцев обязан корифеям русской оперы Антонине Неждановой и ее супругу Николаю Голованову.

Это они случайно заметили в Молдавии самородок с божественным даром, отшлифовали незаурядные голосовые данные и привезли в Москву. По словам Иванова не последнее место в расположении к Огнивцеву Неждановой были его внешние данные. Поразительное сходство с Шаляпиным — рост, осанка, стать, а главное лицо и даже прическа изумляли всех знакомых, приятелей и друзей. Иванов рассказывал:

— Он ведь детдомовец. Родителей своих не знает. А между прочим у Шаляпина был импресарио Пашка Агнивцев. И фамилия у Александра до прихода в Большой театр была тоже Агнивцев. Это Голованов переделал ему «А» на «О». Николай Семенович говорил: не театральная у тебя фамилия: Агнивцев-Говнивцев. Огнивцев — это звучит!

В последующие дни, месяцы и годы мы можно сказать регулярно собирались у Грум-Гржималовых, при этом круг участников расширялся. Я приглашал своих друзей-поэтов, читали стихи, вели бесконечные разговоры об одном и том же, и о надвигающейся духовной экспансии американо-израильской эрзац-культуры, которой благоволил произраильский режим Брежнева. Мы все нуждались в таком общении, чтоб хоть как-то «отвести душу», почувствовать локоть единомышленника и соратника. Мы говорили вслух о том, о чем не дозволено было говорить публично со страниц газет и журналов, с экрана телевидения, контролируемых сионистскими «агентами влияния». Когда Константину Иванову с великим трудом удавалось провести концерт симфонического оркестра, которым он дирижировал в Колонном зале, мы всем составом своего кружка шли в Дом Союзов, чтоб насладиться прекрасной классической музыкой, испить глоток чистой воды, не отравленной заморскими помоями. Скромный, застенчивый, какой-то стеснительно тихий Константин Константинович, становясь за пульт и взмахнув дирижерской палочкой, он совершенно преображался. Это был маэстро в самом высоком значении этого слова. В те годы равных, ему не было в стране Советов.

Однажды Огнивцевы пригласили меня с женой к себе в гости. Занимали они отдельную квартиру в две большие комнаты в «высотке» на Котельнической набережной! Когда я впервые переступил порог их квартиры, мне по казалось, что я попал в Музей антиквариата. Стены густо — увешены картинами выдающихся русских художников XIX и начала XX века: Айвазовский, Маковский, Мясоедов и другие. Особенно поразила меня большое полотно, которое я уже видел в музее, «Иисус Христос у Мертвого моря» И. Крамского. Помню, в музее я тогда долго стоял у этого шедевра, на котором был изображен Спаситель, сидящий на прибрежном камне в знойный день. В простом одеянии, такой обыкновенный, человечный погруженный в глубокое раздумье. О чем? О судьбе рода людского, погрязшего в грехах? О сатане, ввергнувшим во искушение и пороки множество людей, рожденных для счастья? О тлетворных разрушительных силах Зла, порожденных Дьяволом-ненавистником и врагом Добра и благоденствия?

Картина эта, написанная с профессиональным блеском апологетом реализма, каким был Иван Крамской, обладала какой-то колдовской, притягательной силой, будоражило ум, и просветляла совесть. Я понимал, что это не копия, а подлинник и мысленно спрашивал себя, как она, музейная, оказалась здесь в частном владении? Я оторвал взгляды от картины и вопросительно посмотрел на Александра Павловича. Мой немой вопрос был настолько очевиден, что Огнивцев счел нужным пояснить:

— Это авторское повторение.

А тем временем Анна Мелентьевна показывала моей жене антиквариат — серебро, хрусталь, фарфор, когда-то принадлежавшее царственным особам из династии Романовых. В темном углу я увидел гипсовый бюст, белый, не тонированный, Александра Павловича. Мне он показался безвкусным, любительским, каким-то преднамеренно напыщенным, вроде портрета Огнивцева работы академика Александра Лактионова. — Кто скульптор? — поинтересовался я.

— Не помню. Малоизвестный, — небрежно оборонил Александр Павлович.

— Лактионов вас долго утомлял? — поинтересовался я, имея виду собственный опыт. — Один мой портрет Лактионов рисовал восемь сеансов по два часа. Два других были нарисованы быстрей. Хотите я вас познакомлю сочень талантливым скульптором, моим другом Борисом Едуновым? Он сделает ваш настоящий, достойный музея, портрет.

Огнивцев согласился. Борис любил Александра Павловича, как великого артиста, видел его и по телевидению и на спектаклях в Большом театре. Беломраморный портрет Огнивцева, выполненный Едуновым, получился очень удачным. Сейчас он находится в Брестком краеведческом музее. Когда портрет был готов, Александр Павлович пригласил Едуновых и меня с женой к себе домой, чтоб отметить рождение мраморного Огнивцева.

Мы были с ним одногодки, у нас были общие знакомые и друзья. Нас объединяло единство взглядов и вкусов, полное единомыслие. Как собеседник, он предпочитал больше слушать, чем говорить. Он хотел, чтоб о нем написали книгу, — желание вполне естественное и заслуженное, — как-то не напрямую, а полунамеком пожелал, чтоб это сделал я. Но я искренне ответил ему:

— Не могу, Саша, не получится у меня. Тут нужен профессионал в музыке. А я любитель, и только.

Добродушный и скромный по своему характеру, внешне импозантный, стройный, высокорослый, плотный, но не тучный, в компании, даже дружеской, он был сдержан и преднамеренно величав. И эта сдержанность и величавость были искусственной, постоянно внушаемые ему Анной Мелентьевной, хотя как я заметил, он сам тяготился такой совершенно излишней опекой жены, которая была уверена, что именно ей он обязан и своим положением и даже талантом. И в отсутствии жены он с облегчением сбрасывал с себя маску величия и важности, и становился тем, кем был от природы — приветливым, открытым добродушным парнем. Как артист, он знал себе цену, знал и злопыхательскую болтовню завистников, главным образом из племени «богоизбранных», о якобы его навязчивой игре под Шаляпина. Однажды оставаясь один на один без посторонних я спросил его напрямую:

— Саша, не томи, удовлетвори мое любопытство. Твое разительное внешнее сходство с Шаляпиным имеет родственные корни? Говорят, что ты его сын?

В ответ он неопределенно пожал плечами, легкая ухмылка скользнула по его губам, монументально выпрямился и нехотя обронил:

— Родителей своих я не знаю. А то, что говорят, меня нисколько не волнует. Пусть говорят.

Тяжелый недуг сломал этого красивого русского богатыря, могучего, шаляпинской плеяды певца. Он рано ушел из жизни, оставив потомкам звукозаписи классических оперных арий, романсов и народных песен. Сейчас в подлое время сионистского диктата, когда эфир загажен истеричной какофонией душераздирающих звуков, треска и шума, ни по радио, ни по телевидению мы не видим и не слышим чарующих голосов и баритона Алексея Иванова и баса Александра Огнивнцева. Но хочется верить, что в недалеком будущем, когда воспрянувший от телеугара народ сметет сионистскую нечисть, Россия вновь увидит на телеэкранах, услышит по радио прекрасное и светлое искусство своих великих сыновей.

…Чечулины жили в соседнем с Огнивцевом подъезде. Как я уже говорил во время первой нашей встрече и знакомства на квартире Грум-Гржимайло Дмитрий Николаевич пригласил меня встретиться у него дома. Я воспользовался его приглашением приблизительно через неделю после визита к Огнивцевым. Чечулины Дмитрий Николаевич и Александра Трофимовна жили вдвоем в трехкомнатной квартире очень удобной планировки. Из просторной угловой гостиной окна выходили на две стороны: на Кремль и Яузу. В гостиной я обратил внимание на картины. Приглянулся очень красочный натюрморт с цветами без подписи автора.

— Нравится? — спросил Дмитрий Николаевич.

— Чья работа? — вместо ответа поинтересовался я.

— А вы как думаете?

— Думаю: Василий Яковлев.

Он улыбнулся и весело взглянул на супруг, которая тоже тихо улыбалась. Сказал:

— Все так думают. Или почти все. И автор стоит перед вами.

— Удивительно! Так кто же кому подражает

— Яковлев Чечулину или Чечулин Яковлеву?

— А вы видно не плохо знаете современных художников, — ответил он комплиментом.

В то время ему было семьдесят лет, но выглядел он гораздо моложе: энергичный, подвижный, плотный, но не полный, даже подтянутый, с резкими жестами и волевым решительным взглядом и серебристой слегка поредевшей шевелюрой. Передо мной был последний представитель русского, а точнее советского классицизма в зодчестве. В годы Великой Отечественной (1942–1949) он занимал высокий пост главного архитектора Москвы — эта при жизни таких корифеев, как Щусев, Жолтовский, Власов. Он осуществлял сталинскую идею строительства семи столичных «высоток», как архитектурных памятников победителям фашизма. До знакомства с ним, я знал его работы — имя Чечулина тогда было что называется «на слуху» в связи с «высотками» и построенной по его проекту гостиницей «Россия». Его критиковала космополитическая нечисть и за «архитектурные излишества» «высоток» и за гостиницу «Россия», из-за которой были снесены исторические памятники в Зарядье. Все это было преднамеренной ложью. Идея остроконечных (со шпилями) — «высоток» принадлежала Сталину, прежде всего, как компенсация за разрушенные храмы, которые определяли архитектурный силуэт Москвы (Сорок сороков). И коробки из стекла и бетона вроде гостиницы «Интурист» (архитектор В.Воскресенский) или бывшего здания СЭВ (архитектор М.Посохин) не вписывались в исторически сложившийся облик столицы. А ведь сколько ядовитой слюны было вылито на эти прекрасные монументальные здания, которые выдержали испытание временем. Не безликие стеклянные коробки, а именно они стали архитектурными ориентирами столицы.

Ряженые под патриотов «защитники исторических ценностей» не мало пролили чернильных слез по поводу расчистки Зарядья и возведение там белокаменного лайнера — гостиничного комплекса «России», одного из замечательных детищ Дмитрия Чечулина. Что из себя представляло Зарядье, о котором так скорбят ряженые «патриоты»? Свалка трущоб, заполненных крысами, тараканами и иной нечестью. И это у самого Кремля. Чечулин убрал трущобы, но сохранил и реставрировал церквушки — истинно исторические памятники, и они, как драгоценные камни в ожерелье отлично вписались в гостиничный комплекс, перебросив эстафету из прошлого в настоящее. Дмитрий Николаевич подробно рассказывал мне о сложных перипетиях, связанных со строительством. Дело в том, что Мосстрой всегда находился полностью в руках евреев, и со строительным начальством у Чечулина часто возникали конфликты. Ученик и соратник выдающегося русского зодчего Алексея Щусева, построившего комплекс Казанского вокзала, гостиницу «Москва», церкви на Куликовом поле и многих других сооружений, Дмитрий Николаевич продолжал и развивал национальные традиции русского зодчества. Он очень бережно реконструировал красное здание Моссовета — шедевр гениального Казакова, сохранив его формы и дух. Тогда говорили: «Чечулин поднял Моссовет на новую высоту». По проекту Чечулина построен Концертный зал им. Чайковского и гостиница «Пекин» на площади Маяковского. По поводу последней Дмитрий Николаевич рассказывал мне:

— Вызвал меня Берия и приказал построить на площади Маяковского административное здание ГУЛАГа. Представляете, Иван Михайлович, такой символ в центре Москвы. Я, как главный архитектор, не мог такого допустить. Но в открытую спорить со всесильным Берия было безумство, самому можно было оказаться в ГУЛАГе. И я решил сделать встречное предложение. Говорю: «Лаврентий Павлович, я знаю, что в вашем ведомстве нет приличной гостиницы. Вот ее бы и построить на площади Маяковского». Он сообразил мой маневр, колюче сверкнул на меня своим песне, скривил язвительную улыбку, сказал: «Я вас понимаю, я сам имел когда-то отношение к архитектуре. Может и не совсем уместно такое учреждение в центре Москвы. А гостиница действительно нам нужна». Я составил проект, и мы начали строить. Пока шли работы, не стало Берии. Решили назвать новую гостиницу Пекином. Коробки уже были готовы, и ничего китайского внести в нее было уже невозможно. Тогда решили внести китайский элемент во внутреннее оформление. С этой целью мне пришлось съездить в Китай.

С Берией Дмитрию Николаевичу пришлось столкнуться при строительстве здания МГУ на Ленинских горах. Вообще строительство здания МГУ шло с большими препятствиями. Прежде всего противником был заместитель министра среднего машиностроения сионист Комаровский. Берия предлагал построить здание у самого обрыва Ленинских гор, т. е. над пропастью. Чечулин доказывал нелепость такого решения: перед фасадом здания должно быть открытое пространство. Берия был категоричен, на мнение главного архитектора Москвы он просто плевал. Тогда Дмитрий Николаевич решился на рискованный шаг: за поддержкой он обратился к Андрею Александровичу Жданову, у которого с Берией были не лучшие отношения. Жданов согласился с Чечулиным, и здание МГУ было «отодвинуто» от обрыва.

Во время нашей встречи Дмитрий Николаевич уже не был главным архитектором Москвы. Человек высокой культуры, волевой, решительный, приверженец национальных корней в градостроительстве, одаренный зодчий и живописец, он с сердечной болью переживал америко-израильскую духовную интервенцию в нашу страну. Ее он ощущал постоянно в своей работе, опекаемый главным архитектором Москвы Михаилом Посохиным — автором застройки чужеродного Новоарбатского проспекта, здания СЭВ и Кремлевского дворца съездов. Я сам удивился, как быстро наше знакомство переросло в дружбу. Несмотря на большую занятость (заканчивалось строительство «России» и шла работа над проектом Дома правительства) он часто звонил мне и приглашал приехать к нему. Он живо интересовался литературой, любил поэзию, советовал мне в очередном романе заняться проблемой архитектуре и градостроительства. Этот совет его я использовал в «Бородинском поле». Как-то в разговоре с ним я сказал, что одному отрицательному персонажу романа хочу дать фамилию Шуб, а его жену будут звать Полушубок.

— Ни в коем случае не делайте этого, — предостерегающе встрепенулся Чечулин.

— Почему? — делая вид, что я не догадываюсь, поинтересовался я.

— У Промыслова помощник Шуб. Может принять на свой счет. А это страшный человек. Мстительный и коварный.

— Да мне-то что до него? Мне бояться нечего. У меня с Моссоветом никаких дел нет.

— Нет-нет, послушайте меня: не делайте этого, — настаивал Дмитрий Николаевич.

В застольной компании в его доме мне приходилось встречаться с разными людьми — порядочными и не очень. И даже с одним известным «агентом влияния» липовым академиком Георгием Арбатовым. Об учености этого «академика» Чечулин отзывался с иронией: «мелкий журналистишка, а вот вскарабкался высоко». Дело в том, что Г.А. Арбатов женат на племяннице супруги Дмитрия Николаевича— Светлане, и потому он на правах родственника бывал у Чечулиных. Так однажды мы оказались за одним столом. Мы сидели друг против друга и мне забавно было наблюдать, как «мелкий журналистишка» изображал из себя государственную персону. Вальяжно развалясь на стуле, он гнусавым голосом тягуче ронял пустые, ничего не значащие слова, осторожно пригублял рюмку с вином. После такой встречи Дмитрий Николаевич спросил меня:

— Почему Арбатов вздрагивает при вашем имени?

— А вы его спросите?

— Спрашивал.

— И что он ответил?

— Говорит, если дать власть Шевцову, он пол-Москвы расстреляет.

— А вы как к этому отнеслись?

— Я спросил: а что, Москва состоит на половину из сионистов?

В один из теплых июльских воскресных дней Дмитрий Николаевич пригласил меня приехать к нему на дачу в поселок Снегири. Перед этим он просил меня составить записку на тему: каким бы я хотел видеть реконструированную улицу Горького, начиная от Белорусского вокзала и кончая Охотным рядом. В то время он начинал работать над этим проектом. Теперь он просил захватить с собой мои пожелания. До этого я уже бывал один раз на даче Чечулина, тогда у него были гости — два архитектора из его мастерской и поговорить нам по душам не довелось. Теперь же Дмитрий Николаевич сказал, что нам никто не помешает. Они были на даче в этот день вдвоем: Дмитрий Николаевич и Александра Трофимовна.

— Привезли свой «проект»? — сразу спросил Чечулин. Я кивнул и подал ему две странички, отпечатанных на машинке. В ответ он протянул мне свой проект реконструкции улицы Горького. Сказал:

— Читайте.

У него было страничек десять, поэтому он раньше закончил чтение моих двух страничек, не дав мне дочитать, сказал:

— Удивительное совпадение, не правда ли? Выходит мы единомышленники.

— А разве вы в этом сомневались?

— Вообще я не сомневался. Я имею в виду вот это совпадение, конкретное.

Да, мы одинаково думали как реконструировать главную артерию столицы. Исключая некоторых деталей. Например, Дмитрий Николаевич предполагал в самом начале улицы у вокзальной площади построить гостиницу.

После обеда Чечулин предложил мне прогулку по живописным окрестностям. Разогретый палящим солнцем сосновый бор круто сбегал к реке Истре, исторгал густой хвойный аромат. С другой стороны стая кудрявых берез окаймляла поляну, покрытую цветущим клевером, над которым звенели пчелы и шмели, собиравшие буйный нектар. Лето было в разгаре. Дмитрий Николаевич часто останавливался под сенью берез, глубоко вдыхал сладковатый, пахнущей солнцем, березовым листом и клевером воздух, и с каким-то печальным восторгом говорил:

— Какая-то все же прелесть — природа! Сколько в ней гармонии и красоты. А глупый человек часто творит дисгармонию и считает себя новатором. Вы хорошо делаете, что в своих романах много пишете о природе.

Человек эмоциональный, он был неутомимый жизнелюб, обожал все возвышенное и прекрасное и старался воплощать его в своем творчестве.

— Судачили об излишествах в архитектуре, мол, эстетика не нужна, все должно сводиться к функциональному. Дом — это жилье, спальня.

Административное здание — кабинет, рабочий стол. Все остальное, аксессуары, украшение— ненужное излишество. Стекло и бетон, и ни более того. Потому и города стали похожие друг на друга, что в России, что в Польше или Америке.

Я спросил его, установлена ли причина пожара в гостинице «Россия»? Лицо его потемнело, в глазах сверкнула душевная боль. Я понял, что затронул старую, но незаживающую рану и пожалел об этом.

— Нет, — тихо ответил он и прибавил: — правду об этом едва ли мы узнаем. Во всяком случае наше поколение.

Это случилось 25 февраля 1977 г. Пожар начался в противопожарном узле и пульте управления и быстро распространился по этажам. Едкий дым от горящей синтетики затруднял спасательные действия, эвакуацию людей. В те дни в Москве проходило совещание секретарей обкомов партии. Жили они в гостинице «Россия». От пожара погибло свыше пятидесяти человек, в том числе семь секретарей обкомов, несколько иностранцев и ученых физиков. Во время пожара в Центральном концертном здании «Россия» шел концерт А. Райкина с недвусмысленным названием «Все зависит от нас». Люди задавали вопрос. «И пожар тоже?» Почти в те же дни произошли пожары в здании Министерства Морского флота, в МГУ, в поезде Москва-Ленинград. Дмитрий Николаевич считал, что пожар не был случайным, многие факты указывали на диверсию. За несколько минут до начала пожара у гостиницы собрались иностранные фотокорреспонденты. В коридоре был обнаружен сосуд от напалма. Немаловажно и то, что очаг пожара был в жизнеобеспечивающих центpax — противопожарный узел и пульт управления.

— Заметьте, — говорил мне Чечулин, — директор гостиницы — русский был отстранен от должности и исключен из партии. Главный инженер — еврей — остался на своем посту.

Для Дмитрия Николаевича пожар прослужил причиной инфаркта, хотя его никто ни в чем не винил. Во время наших встреч я поинтересовался, кто допустил соорудить в самом центре Москвы напротив Кремля уродливую коробку гостиницы «Интурист»?

— Я был решительно против, — ответил Чечулин. — Автор проекта архитектор Воскресенский, воспользовавшись моей болезнью — я лежал с инфарктом — протащил-таки свое «творение». Очень досадовал по этому поводу Алексей Николаевич Косыгин. Говорил: «Убрать бы это сооружение к чертовой матери. Да денег много ухлопали. Пусть уберут потомки».

Однажды я завел разговор с Чечулиным о том, некоторые граждане, называющие себя патриотами, упрекают его в бездушном, а то и преднамеренном разрушении исторических архитектурных памятников Москвы: мол и сейчас в 70-е годы творится тот же вандализм, что и в 30-е годы.

— Это от непонимания истинного положения, — ответил Дмитрий Николаевич. — Да, в тридцатые-сороковые годы много наломали дров. Взрывали храмы, сносили здания, имеющие как историческую, так и архитектурную ценность. В те годы главным архитектором Москвы был Чернышов, способный зодчий, но слишком осторожный и нерешительный администратор. А его заместитель — Абрам Моисеевич Заславский — смелый и решительный до крайности. Вот он то ломал и крушил все без разбора и храмы и другие памятники старины. Сегодня ничего подобного нет и быть не может. В процессе реконструкции сносятся ветхие здания, не имеющие исторической ценности. Содержание их, учитывая ежегодный ремонт, обходится государству дороже создания новых сооружений. А дилетанты, поклонники старины, не вникая в существо вопроса, бросаются в истерику: «Караул! Ломают!»

Дмитрий Николаевич приглашал меня на свои семейные торжества по случаю юбилеев, получения высоких правительственных наград. Последняя такая встреча происходила довольно в узком кругу — всего человек двадцать — в банкетном зале ресторана «Прага». Председательствовал на этом ужине хозяин Москвы Промыслов. Я сидел за столом между двумя известными архитекторами: Иосифом Ловейко и Александром Рочеговым. Неожиданно Иосиф Игнатьевич наклонился ко мне и вполголоса проговорил:

— Обратите внимание: а русских то, исключая самого Чечулина, всего трое.

— Здесь мы «нацмены», — съязвил Александр Григорьевич.

— А Промыслов, он разве?.. — спросил я.

— Там супруга стоит троих Промысловых, — ответил захмелевший Рочегов. Рассказывали, как эта супруга дубасила белым батоном по лицу шофера за то, что привез не совсем свежий хлеб.

Дмитрий Николаевич постоянно находился в состоянии творческого азарта. Он был ненасытен в работе и беспощаден к своему здоровью. Он все невзгоды — а их в его должности было всегда сверх всякой нормы — близко принимал к сердцу, и сердце не выдерживало таких нагрузок. Находясь в больнице, он продолжал работать над проектом своей лебединой песни, — Дома правительства России. Он хотел спеть ее с достоинством патриота и гражданина, прекрасно понимая, что это здание будет последним в национальных традициях русского зодчества. Я бывал в его мастерской на Красной Пресне, видел бешеный темп в работе, когда поджимали сроки сдачи здания, а он находился между двумя конфликтующими хозяинами — Председателем Верховного Совета самолюбиво-барственным Ясновым и председателем Правительства России членом Политбюро Соломенцевым. Ведь дом то строился для двоих, и Чечулин находился между молотом и наковальней. Яснов устраивал ему разнос за то, что якобы обнаружил один метр площади в пользу Соломенцева.

Но не только амбициозный Яснов доставлял неприятности Чечулину. Еще сложней складывались отношения с не менее амбициозным Посохиным, который очень ревниво относился к строящемуся с его несуразным, лишенным каких-то то ни было национальных признаков зданием бывшего СЭВ. Он понимал, что новое здание Дома правительства, созданное Чечулиным, еще больше выпятит несуразность его «развернутой книги». Пользуясь властью главного архитектора Москвы, Посохин бесцеремонно вмешивался в деятельность Дмитрия Николаевича, заставив снизить на целых четыре этажа высоту Белого дома в ущерб его эстетическому звучанию. Мол, не смей подниматься выше моего СЭВа. Как бы то ни было, последнее творение Чечулина стало достойным итогом жизни и творчества великого русского зодчего. Его Белый дом — это прекрасная лебединая песня художника с изумительным вкусом, чувством гармонии, глубоко национальным, человеком твердым и последовательным в реалистических принципах и убеждениях. Не подверженный модным завихрениям, он продолжал идти в творчестве своим, однажды избранным путем без колебаний, не. взирая на оголтелые нападки как сторонников авангардистских нелепостей, так и безумных апологетов обветшалой «старины»… Его белокаменные творения в прекрасной гармонии воплощают символы как древней, так и новой, советского времени Москвы, которую народ издревле называл белокаменной.