ПУТИ И РОССТАНИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПУТИ И РОССТАНИ

1

1885 год. Осень. Снова Москва. Снова увидел Дмитрий Наркисович дорогие сердцу русские святыни: и кремлевские башни, и Василия Блаженного, и памятник Минину и Пожарскому на Красной площади, и Малый театр с пьесами Островского. Снова история встала перед ним на том месте, «откуда есть, пошла русская земля».

Времена меняются. Давно ли он, провинциал из медвежьего угла, обивал пороги редакций, выслушивал обидно-вежливые отказы и, стиснув зубы, опять брался за перо, пришпоривал мысль. Теперь он имел литературное имя. Но тщеславие было чуждо ему. Он попрежнему трудился изо дня в день, оттачивал свой превосходный реалистический талант.

Москва, которую он всегда особенно любил, встретила его на этот раз особенно приветливо. В доме на Тверской, где он поселился с Марией Якимовной, появлялись все новые и новые знакомые. Было много хороших запомнившихся на всю жизнь встреч: с Короленко, недавно вернувшимся из якутской ссылки, с Златовратским, самым крупным писателем-народником, с редактором «Русской мысли» Гольцевым.

Златовратский оказался невысокого роста, кряжистый, длинноволосый и бородатый, с неожиданно звонким тенором. Разговорились о литературе.

— Худо с литературой, — сказал Златовратский. — Мы здесь в Москве перебиваемся с хлеба на квас. В деревню надо, в деревню. Наш русский мужик выработал широкие и глубоко гуманные основы для совместного существования… Изучать их надо… изучать.

Дмитрий Наркисович поморщился.

— Современная деревня представляет собой арену ожесточенной борьбы. Там сталкиваются совершенно противоположные элементы и инстинкты. Вот что такое современная деревня.

Златовратский неопределенно улыбался и перевел разговор на другую тему. Одет он был плохо и выглядел очень жалким. Вообще он показался Мамину скучным, неинтересным. Разговор не клеился. Мария Якимовна пыталась приобщить Дмитрия Наркисовича к музыкальной жизни Москвы.

— Рубинштейн дает концерты. Ты подумай только — сам Рубинштейн! Пойдем сегодня, — упрашивала она.

Дмитрий Наркисович уступил. Но на следующий раз откровенно признался, что не понимает слишком серьезной музыки.

— Зато я бы с удовольствием послушал наши уральские проголосные песни. Народную музыку я люблю и понимаю.

Через неделю Златовратский прислал приглашение прийти к нему. Писал, что будет кой-кто из писателей. Дмитрий Наркисович решил пойти. У Златовратского он встретил Короленко. Они поздоровались как давнишние приятели. Владимир Галактионович с добродушным юмором рассказывал, как он в лютые морозы согревался у камелька в юрте, как на дымок заехал к нему однажды «соколинец», бежавший с каторги.

— Хороший был человек, душевный…

Вскоре пришло еще несколько гостей. Среди них писатели Мачтет, Пругавин и господин в учительском вицмундире. О нем Короленко сказал:

— Московский пророк. Говорят, самого Льва Толстого наставляет.

«Пророк», оказавшийся преподавателем одного из московских училищ, быстро овладел разговором. Он безжалостно громил науку, искусство, цивилизацию. Уверял, что спасение человеков заключается в ручном труде и религии. Особенно напирал на необходимость отыскать бога, — успокоить свою совесть и воздержаться от мясоядения.

Дмитрий Наркисович слушал и хмурился.

— Ну, как? — спросил Владимир Галактионович.

— Не понимаю я и не признаю этого мракобесия.

— Поживете в столице, так не то еще увидите. Все это ненастоящее. Настоящее там, где-нибудь на берегах Ветлуги или у вас на Каме, на Чусовой.

— Настоящая жизнь и настоящие люди, действительно, там — в глубине России…

Шатания и растерянность видел он в среде литераторов. Происходил какой-то большой подспудный процесс, под натиском новых капиталистических отношений и в городе и в деревне шла огромная ломка. А литература как будто стояла в стороне от жизни. Не стало «Отечественных записок». Зато появилось много юмористических журналов, хотя веселиться было не с чего. Черная ночь победоносцевской реакции опускалась над Россией.

2

Поездка в Москву помогла крепче завязать связи с журналами, в первую очередь с «Русской мыслью». Редактор журнала Виктор Александрович Гольцев встретил радушно. «Русская мысль» являлась знаменем народнического либерализма и претендовала на роль ведущего общественно-литературного органа. Естественно Гольцев рассчитывал, что имя молодого талантливого писателя украсит страницы журнала. Здесь в 1886 г. начал печататься новый роман Мамина «На улице», являвшийся в известном смысле продолжением «Горного гнезда». Но Дмитрию Наркисовичу не хотелось связывать себя с единственным журналом.

В литературе он шел своей дорогой, сохраняя независимость мысли.

Возвратившись в Екатеринбург, он с наслаждением отдался давнишней страсти к поездкам, дорожным встречам и впечатлениям. Как губка, впитывал он в себя самый разнообразный материал. Он испытывал жадное любопытство к людям и фактам. На протяжении каких-нибудь трех — четырех лет он объездил и облазил чуть не весь Урал. Поднимался на Иремель, побывал в Ныробе. Коллекционировал уральские самоцветы и ездил на их родину в село Мурзинку. Производил даже археологические раскопки и однажды где-то около Камышлова откопал с приятелем-крестьянином кость мамонта. Кость была торжественно передана Уральскому Обществу любителей естествознания. Принимал участие и в театральной жизни Екатеринбурга, готовил для постановки в местном театре пьесу «Золотопромышленники».

Ее ставили. Театр был битком набит. Вызывали автора. Дмитрий Наркисович, однако, возвратился из театра в грустном настроении.

Играли местные любители и играли плохо. Но это бы еще с полбеды. Главное заключалось в сознании, что пьеса не вышла как пьеса, богатый материал не умещался в четырех действиях. Взыскательный к самому себе, писатель находил еще много недостатков, не замеченных другими.

3

— Ну я за вами… Одевайтесь и едем.

— Куда?

— Говорю: одевайтесь… У меня и лошадь у ворот.

— Что за спешка?

В дверях стоял широкоплечий плотный мужчина с круглым лицом и бойкими глазами. Он в высоких охотничьих сапогах, в кожаной куртке, с сумкой через плечо. Это Иван Васильевич Попов, старый знакомый. «Разбитной уралец» — зовет его Дмитрий Наркисович. Это один из тех простых людей, с которыми так любил бывать и беседовать писатель.

— Куда же ехать-то?

— А какое у нас сегодня число? Двадцать седьмое апреля… Так? А через три дня, что у нас будет?

— Первое мая будет… Но что из этого следует?

— Ах, боже мой, да где же это вы живете? На луне, вероятно. Говорю: одевайтесь, а потом на лошадь и в дорогу.

— На заявку?

— Наконец-то догадались… Говорите спасибо, что заехал. Другого такого случая и не дождетесь.

Через несколько минут коробок бойко катился сперва по городским улицам, а потом свернул на березовский тракт. Дмитрий Наркисович тоже оделся по-дорожному. Жадно вдыхал он свежий утренний воздух. По обеим сторонам дороги бежал сосновый лес. Весеннее солнце играло в воде, наполнившей ложбины.

Иван Васильевич с увлечением рассказывал о вновь открытых платиновых приисках. Вспомнился родной Висим. В детстве видел Дмитрий Наркисович платину у Матвеича в пузырьке из-под лекарства. Старик сам работал на промыслах.

— Дурни мы все, — говорил, высыпая платину на шершавую ладонь. — По десяти копеек платину сдаем немцу, а ведь она дороже золота!.. От так… Дурни, говорю.

Наступило лето и снова путь. На этот раз на Южный Урал — в башкирские степи.

Синь. Простор. Солнце палит нестерпимо. Степная даль почти сливается с синевой неба, и воздух, нагретый с утра, струится чуть видимыми волнами. Деревушка бедная. Возле изб стоят одинокие чувалы — в них нечего печь.

Спускается вечер, и быстро наступает темнота. Небо становится еще синей. Далеко разносится заунывная мелодия, бесконечная, как сама степь. Это играет на курае старый слепой певец.

Вся деревня собирается слушать старинные песни. Башкиры в дырявых азямах сидят вокруг костра. Слепой байгуш Надыр поет дрожащим старческим голосом:

«О проклятый, проклятый генерал Соймонов… Ты поставил на горе двенадцать каменных столбов, на каменных столбах поставил двенадцать железных шестов, а на шесты посадил двенадцать башкирских старшин, лучших башкирских старшин, проклятый, генерал Соймонов…»

Потом байгуш Надыр поет о старом Сеите, об Алдар-бае и Салавате…

Дмитрий Наркисович хлопотал по башкирским делам и садился «ашать» со всеми из общего котла.

Степными просторами, запахом полыни, кумачевыми закатами, тоскующей песней вошла в сердце Башкирия. И казалось, точно он прикоснулся к душе обиженного историей народа. Он стремился понять его мудрость, его поэзию.

Много было передумано в эти знойные дни и прохладные темные ночи, под небом глубоким и синим, где лихорадочно светились звезды.

Он думал о жизни и смерти, и образ старого байгуша Надыра вставал передним. Он пел, и в песне слышался голос самого народа, бессмертного народа.

«Лебедь Хантыгая, ты боишься того, что не существует… Смерть — это когда ты думаешь об одном себе, и ее нет, когда ты думаешь о других. Как это просто, лебедь Хантыгая!.. Созревший плод падает па землю — разве это смерть?»

Лебедь Хантыгая — это мудрейший из мудрых Бай-Сугды, чьи песни разносятся по всему ханству, как прилетевшие весной птицы. Он поет «о счастье трудящихся, о счастье любящих, о счастье простых». Лебедь Хантыгая!

Так родились прелестные миниатюры-легенды. Их создал многогранный и могучий талант русского писателя, которого захватила трагическая судьба башкирского народа.

4

Неизгладимое впечатление произвела на Дмитрия Наркисовича поездка вверх по Каме от Перми до Чердыни.

В Перми он посетил Василия Никифоровича Шишонко, «пермского Нестора». Его «Пермскую летопись» Мамин знал чуть не наизусть. Шишонко был уже старик, больной и дряхлый.

— Не знаю, удастся ли докончить летопись, — говорил с невольной грустью. — Сейчас у меня пойдет восемнадцатый век, а его надолго хватит.

Он показал гостю свой архив.

— Однако же, Василий Никифоровым, какой большой у вас запас еще ненапечатанных материалов, — удивлялся Мамин, перелистывая рукописи.

— Да ведь двадцать пять лет собирал…

Перед ним был один из маленьких героев, кто бескорыстно и честно служил отечественной науке.

В тот же вечер на небольшом пароходе он выехал в Чердынь.

Несколько молодых людей стояли на палубе и оживленно разговаривали между собой. Оказались студенты-горняки. Дмитрий Наркисович познакомился с ними. Студенты расспрашивали о состоянии горного дела на Урале. Разговор затянулся далеко за полночь. С удовольствием беседовал писатель с серьезной и умной молодежью. Двое оказались болгарами и хорошо помнили последнюю русско-турецкую войну.

— Первые болгарские горные инженеры.

Утром Дмитрий Наркисович проснулся рано, часов в шесть, и вышел на палубу. Волнистая пелена тумана кое-где еще стояла над водой, но солнце уже поднялось довольно высоко. Светлая голубая дорога Камы бежала меж бесконечных заливных лугов и редких лесков. Берега Камы были пустынны и хмуры. Но эта живая движущаяся дорога вызывала такое бодрое и хорошее чувство, как будто весь мир раздвигался перед тобой.

Здесь когда-то шел древний исторический путь, связывавший мифическую Биармию с Волгой и Каспием. Сюда из таинственных глубин Средней Азии завозились дорогие восточные товары. Когда татары загородили дорогу на юг, пришли сюда новгородцы. А потом Строгановы начали рубить острожки и ставить соляные варницы. Край становился русским.

Теперь это бурное историческое прошлое позади. Убогая деревушка редко-редко встанет на берегу, и снова пустынно и дико вокруг, только хлопают плицы колес, и бежит вспененная вода, и вал, бегущий за пароходом, слизывает с отлогого берега ракушки и валежник.

Когда же оживут эти берега?

Сидя в каюте, Дмитрий Наркисович читал очерки Василия Ивановича Немировича-Данченко «Кама и Урал». Читал и делал на полях злые пометки. Чувствовалось, что писатель наблюдал жизнь из окна вагона и писал свои зарисовки только для того, чтобы занять внимание неприхотливого читателя. Это был один из представителей литературы «благополучных концов».

Через двое суток пароход вошел в устье Вишеры. До Чердыни оставалось еще верст шестьдесят.

На рассвете вдали показался красавец Полюд. Своей формой эта высокая гора напомнила Дмитрию Наркисовичу подножие памятника Петру, только увеличенное в тысячу раз. Далеко-далеко над лесистой равниной, над волнистой линией гор поднялся Полюд-Камень.

А через несколько часов пароход подходил к Чердыни. Город стоял на высокой горе. С реки виднелись только белые колокольни древнего монастыря.

Вот она, Пермь, или Великая Чердынь! Город новгородской старины. Бедность чердынского населения вошла в поговорку. Край удален от учебных центров, но в городе ни одного среднего учебного заведения. Общественной жизни в Чердыни нет и званья. Тон задают купцы, ведущие торговлю с Печерским краем, — Алины, Пешехоновы, Надымовы. Весь необъятный край находится в кабале у десятка чердынских толстосумов.

Сидя на постоялом дворе, Дмитрий Наркисович писал в Екатеринбург Ивану Васильевичу:

«Не подумайте, что за несколько часов моего пребывания в Чердыни я подмахну целое описание этого города во всех отношениях, — описание будет, но самое коротенькое, ибо интерес Чердыни — в далеком историческом прошлом».

Действительно Дмитрий Наркисович пробыл в Чердыни несколько часов. Стояла чудесная погода, и он решил отправиться дальше. Ехали ночью по Чердынскому тракту на север. До села Вильгорт считалось семнадцать верст. Было уже около полуночи, когда подъезжали к Вильгорту. Небо над лесом горело пурпуровым закатом. Красный цвет навевал жуткое настроение. В этой северной заре было много крови и вообще чего-то зловещего, точно в зареве невидимого пожара. По обе стороны зубчатой стеной тянулся угрюмый ельник. Где-то ухал филин. А на горизонте возвышалась мощная громада Полюдова Камня.

5

Стояла весна. Тепло в этом году наступило рано. Экипаж ехал по изрытому ухабами Челябинскому тракту. Огромного роста, широкоплечий мужик брел по обочине. Его шатало с голодухи.

— Из городу, дядя? — спрашивали встречные с котомками за плечами.

— Из городу, — мрачно отвечал великан.

— А не слыхал, милый человек, насчет работы?

— Никакой такой работы в городе нету… Задарма шесть недель прошлялся, а теперь вот домой бреду. Надо к пахоте готовиться… Дружно ударила весна-то, а земля не ждет. Напрасно идете в город.

— Да уж что бог даст, милый человек… Не от радости идем.

Все разговоры шли на один лад: о работе, о хлебе, о голодовке. По деревням жаловались.

— У соседей худо, у нас тошней того… Мужики разбрелись, а бабы с ребятами маются. Тоже через день едят. Ну, и отощали: идет другая баба по деревне и повалится — голову стало относить с голоду. Потом хворь прикинулась: животами больше маются. Охвостьем прежде свиней кормили, а теперь в хлеб мешают, да и охвостья не стало.

Этой весной Дмитрий Наркисович побывал в Шадринске. Город расположен был на Исети, в центре когда-то хлебородного Зауралья. Теперь и сюда протянулись загребущие руки банковских дельцов и предпринимателей капиталистической складки.

В номере гостиницы спалось плохо: пьяная компания по соседству буянила до утра. Серый день начался перезвоном колоколов. Монотонно раздавались их медные голоса, начиная с самого маленького колокола, кончая самым большим. Служили панихиду, отпевали несколько покойников зараз.

Дмитрий Наркисович увидал возле церкви старика в заплатанном нагольном тулупе. У старика было восковое лицо и горячие, совсем молодые глаза. Всей своей наружностью и складом речи он напоминал раскольничьего начетчика.

— Божие наказание за грехи наши, — сказал старик и набожно перекрестился. — Народ с голодухи глину ест, а мы чревоугодию предаемся. Вон Ушков поехал беса тешить. Люди в церковь, а он в ресторан.

Мимо пронеслась кошева с бубенцами. В ней сидел господин в лисьей шубе и бобровой шапке. Это был знаменитый Амплий Гаврилович Ушков. Отец его, демидовский крепостной Гаврила Ушков, строил всевозможные заводы, и про Амплия Ушкова говорили: «Ежели у него завелось пять кирпичей, так он фабрику строит». Даже на городской земле ухитрился он поставить винокуренный завод.

— Народ с голоду помирает, а он его водкой спаивает, — говорил старик. — Как только бог за грехи терпит. Истинно, последние веки живем.

Познакомившись с городскими делами, Дмитрий Наркисович увидал строгого старика в хлебном магазине. Над дверями висела большая вывеска. Почтенный старец оказался одним из крупнейших тузов города Шадринска — Мокеевым. Вместе с другими шадринскими купцами он придерживал хлеб, выжидая «подходящих» цен. Шла отвратительная спекуляция на голоде.

Здесь Дмитрию Наркисовичу рассказали о страшных шадринских пожарах, уничтожавших сотни домов. Во время одного из пожаров сгорел купец Вагин, известный тем, что убил из ревности жену и был оправдан судом.

Водочный король Поклевский спаивал всю округу. Деревня нищала, разорялась. Хлеб, основа мужицкого благополучия, шел на винокуренные заводы.

С чувством отвращения писатель покидал это разбойничье гнездо. Побывал он и в Долматове. Толстые стены Долматовского монастыря ограждали немалый капитал. Отцы-монахи лебеду не собирали. В монастырских закромах находилось достаточно полновесного пшеничного зерна. Глядя на эту монастырскую крепость, Мамин вспоминал кровавые дни «дубинщины», когда восставшие крестьяне крепко тряхнули святой обителью. Стены как будто еще хранили горячие укусы пуль, а из монастырских подземелий точно слышались стоны пытаемых.

6

После каждой очередной поездки Дмитрий Наркисович возвращался в город освеженным и помолодевшим. Перед ним еще мелькали лески и перелески, в ушах еще звенело комариное пенье, и одежда пропитана была запахом дыма охотничьих костров. Он привозил полные карманы материала для работы. Оставалось только сесть за письменный стол с любимой трубкой в зубах.

Но жизнь врывалась и сюда, в тихий домик на Соборной улице.

На морозовской фабрике грянула забастовка восьми тысяч рабочих. Правительство выслало войска на подавление стачки. Сотни рабочих арестованы…

Скончался Михаил Викторович Малахов — молодой ученый-труженик… Скончался старик Чупин…

А в литературе началось какое-то оскудение. Рождалось новое поколение писателей — Минский, Дедлов, Варанцевич, Щеглов. Не об этом ли поколении пишет «Неделя», что

«оно не чувствует презрения и ненависти к обыденной человеческой жизни, не понимает и не признает обязанности человека быть непременно героем… Оно прониклось сознанием того, что все в жизни вытекает из одного источника — природы, все являет собою одну и ту же тайну бытия, все одинаково прекрасно для свободного художественного созерцания мира…»

Какая гнусность!

На собрании Уральского Общества любителей естествознания выступал с докладом о поездке на Новую Землю земляк-уралец Носилов. Третью зимовку провел он на Новой Земле среди полярной ночи и льдов…

Перед городской думой ставился вопрос в приобретении богатейшей по содержанию чупинской библиотеки. Дума отказала «за неимением средств»…

В местном театре шли последние спектакли. Антрепренер делал судорожные попытки расшевелить публику и ставил «Войну с тещей», «Балканскую невесту» с канканом и музыкой. Ничего не помогало!

Дядя Листар, то есть сам редактор Галин, писал в «Екатеринбургской неделе»:

«В свое время мы отмечали талантливое исполнение одних артистов и бесшабашную бездарность других, а теперь ради дней поста и всепрощения попросим, читатель, г-на Аполлона купно с г-жами Мельпоменой, Талией, Евтерпой, Клио и остальными их пятью сестрами отпустить великие драматические прегрешения многих бездарностей, лицедействовавших перед нами в продолжение целого полугодового сезона…»

Дмитрий Наркисович, не дочитав, отбросил газету.

В передней послышались звонки и знакомый голос:

— Дома Дмитрий Наркисович?

— Дома, дома.

Навстречу — улыбающееся лицо и пышные бакенбарды Онисима Егоровича Клера. Зачем пожаловал секретарь УОЛЕ? Оказывается, по очень важному делу. Есть проект организовать в Екатеринбурге Сибирско-Уральскую научно-промышленную выставку. Ее задача — показать, чем богаты Урал и Сибирь.

— Это великолепно! — воскликнул Дмитрий Наркисович. — Можете рассчитывать на полное мое содействие этой идее.

Выставка раскинулась на обширной территории монетного двора яркими цветастыми павильонами. Она широко рекламировалась в печати. Посетители могли дивиться образцам продукции Верх-Исетского, Уфалейского, Надеждинского, Тагильского и других заводов, ювелирной работе каслинских литейщиков, екатеринбургских гранильщиков, златоустовских лекальщиков. Почетное место занимала минералогическая коллекция Калугина — мурзинские топазы, аметисты и бериллы, полдневские хризолиты. Среди экспонатов выставки находился даже чум обитателей заполярной тундры.

Дмитрий Наркисович отдался выставке всей душой.

— Пусть все знают, какие богатства таятся в недрах Урала и как мы ими не умеем пользоваться, — говорил он профессору Анучину, приехавшему сделать описание выставки. — Народное богатство не принадлежит народу.

Сам он неутомимо корреспондировал в петербургские «Новости». Целый день проводил он на выставке в горнозаводском отделе, где выполнял обязанности секретаря.

Между тем в экономике края кризис бушевал с прежней силой. Прекратили деятельность Суксунские заводы, Кыштымские дышали на ладан. В Зауралье хлебный червь уничтожил пшеницу. Ожидался снова голодный год.

7

Побывал Дмитрий Наркисович и на родине — в Висиме. Мертвая тишина встретила его на заводе. Не дымили фабричные трубы, не лязгало железо. Даже на покосах не слышалось песен, не курились огоньки костров. Население работало на промыслах. В то же время появились новые раскрашенные дома, магазины: Висим стал столицей уральского платинового дела.

— Как вы будете жить, когда платина выработается? — спрашивал Дмитрий Наркисович старожила-висимца.

— А как жить — известно… Разбредется народ, куда глаза глядят — только и всего. Не у чего будет жить-то… Теперь к нам на промысла идут, а тогда мы пойдем. Конечно, платина на исходе. Обыскано все, а ежели где и найдем новую, так где ни на есть в горе, в самом камню, где уж ее неспособно будет и взять.

Народ перебивался с хлеба на квас. Зато вместо старого кабака появился новый трактир.

«Вон кровосос сидит, — на нашей беде распух, как клоп», — говорили мастеровые.

Из-за прилавка выглядывала лоснящаяся красная рожа.

В Висиме еще жива была старая начетчица. Старуха болела. Узнала Дмитрия Наркисовича и растрогалась. Жаловалась на смуту и шатание среди людей древнего благочестия.

— Попы наши совсем с кругу спились… Большой упадок старой вере…

— Правду ли рассказывают, что нынче ваши женятся на православных?

— Сводом женятся.

— А ваши девки тоже сводом уходят за православных?

Старуха только махнула рукой.

Висимские впечатления отливались в роман. Это было воплощение заветной мечты — осветить заводскую тему, еще никем не поднятую в литературе, показать как отразился на судьбе народной переход от крепостнических порядков к капиталистическим.

О своем предприятии Мамин писал Гольцеву:

«Осенью было начал «агромаднейющий» роман из горнозаводского быта, но засел на второй части — очень уж велик выходит. Десять печатных листов написал и сам испугался. Теперь и не знаю, что делать: то ли продолжать, то ли расколоть его на мелкие части. Мелкие вещи автору писать выгоднее и легче в десять раз, но бывают темы, которых не расколешь, так и настоящая. Дело вот в чем: завод, где я родился и вырос, в этнографическом отношении представляет замечательную картину…»

Над этим романом Дмитрий Наркисович работал три года и назвал его по имени трех поселков, образовавших Висимо-Шайтанский завод, «Три конца», а в подзаголовке написал: «Уральская летопись».

8

Березовский завод — одно из старейших поселений на Урале и родина золотого дела. Здесь сто лет назад Ерофей Марков нашел первое золото в России, и здесь же простой русский штейгер Брусницын изобрел способ дробить и промывать золотосодержащую руду.

Во времена крепостного права здесь была каторга. Местные жители хорошо помнили старые порядки. По барабану вставали и спать ложились, по барабану обедали, даже в церковь ходили под барабанный бой. После раскомандировки на работы за партией рабочих тянулись два воза: один с провиантом, другой с розгами. Не стало каторги, но осталась страшная память о ней, остались лиловые рубцы на спинах.

Не один раз Дмитрий Наркисович бывал в Березовском заводе, всегда его поражал отпечаток чего-то временного, непрочного, лежавший на всем. Дома строены на скорую руку: где нехватает крыши, где ворота не поставлены. Даже заново поставленные избы, не потерявшие еще нарядной желтизны свежевысгруганного дерева, говорят о немногих счастливцах, у которых сегодняшняя удача вот-вот обернется вчерашней нищетой. Улица тоже напоминает о промыслах. Там и сям зияют провалы: шахты подходят под самое селение. Местами путь преграждает свалка пустой породы.

«Не настоящая жизнь», подумал Дмитрий Наркисович, побывав первый раз в Березовске.

Больше всего поразило его тупое отчаяние, написанное на лицах старателей. Разговоры с ними многое объяснили писателю. Березовская дача, буквально усыпанная золотом, давала акционерным компаниям миллионные прибыли. Земли у березовцев не было. Приходилось работать у той же компании на любых условиях.

— Нужда заставит песни петь. Нам за золотник хозяева платят по два рубля, а казне сдают по четыре с полтиной.

— Как вы работаете? На каких условиях?

— Кто на поденщине, кто на отрядных работах. Кто на отрядные работы, тому и землю дают, только золото доставай. Да тоже радость не велика…

— Кругом золото, посередке — бедность.

— Золото моем, сами голосом воем.

Оставалась надежда на «дикое счастье». Кому повезло наткнуться на золото, тот, глядишь, и выбился из нужды. Только надолго ли?

— Вон идет вчерашний богач… Откантовал!

По улице нетвердой походкой шел мужчина с опухшим багровым лицом, босой, в рубахе с расстегнутым воротом, желтой от глины. Не глядя ни на кого, он свернул к полукаменному дому с приметной вывеской: «Питейное заведение».

— Родная дочь подвела. Он ее посылал в дудке золото добывать. Девка не будь дура, покуда родитель пировал, натаскала себе на приданое да и сбежала. Теперь он всего лишился: компания дудку отобрала, а дочь вышла замуж за шарташского кержака.

Разбирая в заводской конторе дела, Дмитрий Наркисович наткнулся на сообщение о штейгере, который сошел с ума и затопил шахту. Сухие строки официального донесения скрывали тяжелую человеческую драму. Те, кто знал, рассказывали о семейной неурядице. И снова причиной являлось золото. Золото ломало семью, толкало на преступления, доводило до самоубийства. В воздухе точно носились чумные бактерии…

После одной из поездок Дмитрий Наркисович написал рассказ «Глупая Окся» о старателе, обманутом дочерью. И когда написал, то понял, что к теме о золоте он еще вернется, что это будет роман о людях, искалеченных золотой лихорадкой, что новая вещь станет еще одной частью одной гигантской картины — Урал.

9

Дмитрий Наркисович провел зиму в самом кипучем литературном труде. Во-первых, заканчивал «Три конца», во-вторых, написал очерк о городе Екатеринбурге, предназначенный для сборника историко-статистических и справочных сведений. Издавал его городской голова Илья Симонов, владелец паровой мельницы, один из екатеринбургских богачей. Он же фактически прибрал к рукам и «Екатеринбургскую неделю». Несмотря на всю свою антипатию к Симонову, Дмитрий Наркисович принял заказ на очерк, потому что считал эту работу делом своей гражданской чести. Правда, она потребовала усидчивого изучения исторических документов и архивных материалов. Художник превращался в ученого-исследователя.

Он дал в своем очерке историю любимого города, как историю его хозяйственного развития, и закончил словами, выражавшими надежду на лучшее будущее:

«Формы — дело известного времени, а знание и труд — единственные двигатели всяких форм. Пожелаем же Екатеринбургу движения вперед в этом единственном направлении, чтобы он сделался действительно сердцем неистощимых сокровищ Урала».

Любовь к Екатеринбургу являлась выражением любви к Уралу, любви ко всей необъятной Родине. Эта любовь носила деятельный характер. Мамин участвовал в общественной жизни своего города. И литературная работа и работа общественная дополняли одна другую, завязываясь в один крепкий узел.

Участие в комиссии по ревизии банка помогло понять, какую роль играет это учреждение в капиталистическом освоении края, в его экономике. Особенно ясно писатель это понял, побывав в Шадринске. Банк походил на огромного паука, и в его тенетах безнадежно запутывались большие и маленькие мухи. Писатель увидел прямую связь между разорением деревни и накоплением миллионов. Вторгаясь в деревню, капитал превращал хлеб в товар и создавал крупных хлебных монополистов.

Так вырисовывались контуры нового романа — о хлебе.

10

Зимний сезон 1890—91 года в екатеринбургском театре открылся драмой Потехина «Нищие духом». Афиши сообщали о новом составе труппы. Дмитрий Наркисович любил театр, любил хорошие пьесы и хорошую игру. Но театральное дело ставилось на коммерческую ногу и, подлаживаясь к так называемой «чистой» публике, антрепренеры составляли сногсшибательные дивертисменты. Екатеринбургский театр не представлял исключения. И здесь тон задавала «золотая молодежь» — купеческие сынки, не знавшие, где убить время.

На этот раз, однако, труппа оказалась «с искрой». Особенно хороши были в женских ролях Морева и Абрамова. На следующий день его познакомили с Абрамовой.

— Я очень рад, что могу выполнить просьбу Владимира Галактионовича, — сказала артистка. — Я заезжала к нему в Нижний… Вы знаете, он мой бывший учитель… Он большой поклонник вашего таланта и просил меня передать вам в подарок его портрет.

— Спасибо, — ответил Дмитрий Наркисович.

Запомнились большие ясные глаза и красивый грудной голос артистки.

Ветер трепал афишу на углу Большой Вознесенской. На афише крупно выделялось: «Гроза». Роль Екатерины исполняла Абрамова. Дмитрий Наркисович зашел в театр и купил билет. Он сидел в первом ряду и не отрываясь смотрел на сцену.

Абрамова-Катерина подняла белые круглые руки и замерла в страстном порыве.

— Я говорю, отчего люди не летают так, как птицы? Знаешь, мне иногда кажется, что я птица. Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела. Попробовать, нешто, теперь?

Может быть, не так уж хорошо играла артистка. Может быть, не совсем верно понимала она Островского. Но столько было в ней обаяния молодости и жизни, так проникал в душу ее голос…

После окончания спектакля Мамин увидал смеющееся бритое лицо антрепренера.

— А ведь меня Мария Морицевна спрашивала о вас. Какое-то поручение от Короленко…

Они прошли за кулисы. Навстречу им вышла сама Абрамова. Она стирала на ходу следы грима. И снова ее яркие глаза поразили Дмитрия Наркисовича.

— Вот госпожа Абрамова. Литератор Мамин-Сибиряк. Прошу любить и жаловать.

Мария Морицевна улыбнулась.

— Мы уже знакомы.

Он пошел ее провожать. Она рассказала историю своей двадцатипятилетней жизни, короткой и бурной. Мария Морицевна Гейнрих родилась в Перми в семье фотографа. Училась в местной гимназии. Короленко, в те годы высланный в Пермь под надзор полиции, репетировал ее. Еще в гимназии Мария Морицевна увлекалась театром, а по окончании ученья участвовала в любительских спектаклях. Потом вышла замуж за своего партнера на любительской сцене — секретаря уездного воинского присутствия Абрамова. С твердым намерением стать профессионалами, супруги отправились в Оренбург. Однако после первого же сезона их пути разошлись. Мария Морицевна выступала сначала в городах Поволжья, затем уехала в Москву. Здесь она сделала попытку организовать свой театр. Но попытка эта в конечном счете провалилась. И вот она снова на Урале, где не была столько лет.

Дмитрий Наркисович молча слушал ее откровенный рассказ и ему хотелось, чтобы эта ночь длилась как можно дольше. Он проводил ее до квартиры, и снова ее лучистые глаза улыбнулись ему. Он видел их перед собой, когда шел по заснеженным улицам ночного Екатеринбурга.

11

Они встречались еще несколько раз. Творческое горение, то, что больше всего Дмитрий Наркисович ценил в людях, привлекало его в Абрамовой. Она любила свое дело, и эта любовь дала ей силу пройти через грязь и пошлость кулис, сквозь пытку общественного мнения.

— Мы белые негры, — говорила она, — зато нет счастья выше, чем стоять у рампы, загораться самой и зажигать всех, кто тебя видит и слышит… А разве жизнь — не та же сцена, только самая скверная сцена, с плохим освещением, сквозным ветром и грязью. Настоящая жизнь — только на сцене!

Чем больше Дмитрий Наркисович узнавал ее, тем больше она ему нравилась. Это было не мимолетное увлечение, а настоящее большое чувство. И этому чувству он отдался весь, так как никогда и ничего не умел делать наполовину.

За окном трещал декабрьский мороз, а здесь, в уютной, по-женски прибранной комнате, царили тепло и тишина. И молодая женщина с густой волной каштановых волос, с прекрасными сияющими глазами читала наизусть Некрасова.

Грозой разбило дерево,

А было соловьиное

На дереве гнездо…

Он смотрел на нее и думал, что соловьиное гнездо должно быть у них. Он сказал ей об этом и, когда возвращался в дом на Соборной улице, то не замечал ни сорокаградусного мороза, ни извозчиков, гревшихся у трактира на углу Главного проспекта и Вознесенской. Огромное счастье наполняло все его существо.

Вскоре, однако, это счастье омрачилось. Оказалось, что брак Дмитрия Наркисовича и Абрамовой официально не мог быть совершен, потому что Абрамов не давал жене развода. Закон всецело поддерживал супруга. Создалось очень неприятное положение. Екатеринбургское общество не могло простить связи с женщиной, не получившей бракоразводного документа, да к тому же еще артисткой. Местные блюстители нравственности почувствовали себя задетыми. В пику Мамину и Абрамовой местные «интеллигенты» устраивали овации и «подношения» артистке Моревой и бойкотировали спектакли с участием Абрамовой. Ханжи и кумушки сумели настроить против Дмитрия Наркисовича даже близких ему людей.

Создалась такая атмосфера, что оставалось одно — покинуть Екатеринбург. Весной 1891 года Мамин и Абрамова уехали в Петербург.