Беседа третья Несовершенство красоты

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Беседа третья

Несовершенство красоты

«Признаться по чести, — писал Томас Манн в "Иосифе и его братьях", — о красоте мы говорим без всякой охоты. Разве от этого слова и этого понятия не веет скукой? Разве красота — это не идея величественной бесцветности».

Мой ответ — со всем уважением к Томасу Манну — будет: «Нет!» Красота отнюдь не тождественна величавой бесцветности, и от нее не веет скукой. Достаточно прочесть самого Томаса Манна, чтобы в этом убедиться. Вся «Смерть в Венеции» и обширные куски «Иосифа и его братьев» посвящены этой «идее бесцветности», и ни от них, ни от нее ни на одно мгновенье не веет скукой.

Как бы то ни было, поскольку мы говорим в основном о любви, то теперь, после того, как мы поговорили о женственных нимфоподобных юношах, о мужественных девушках-нимфах и о совсем юных нимфетках, о Лолите, Аталанте, Тадзио, Иосифе и Нарциссе, теперь самое время поговорить о предмете реальном — о красивой женщине. О красивой, зрелой женщине, красоту которой мы все признаем, высматриваем и жаждем увидеть. А если так, то лучше, быть может, предварительно сделать несколько оговорок касательно красоты и только потом всецело ей отдаться.

В «Лолите» есть место, где Гумберт Гумберт, который, как известно, самой своей природой защищен от подобной зрелой красоты, насмешливо описывает этот объект нашего влечения, в данном случае — Шарлотту Гейз, мамашу Лолиты:

Она как бы старшая сестра Лолиты — если только мне не представлялись чересчур реально ее тяжелые бедра, округлые колени, роскошная грудь, грубоватая розовая кожа шеи («грубоватая» по сравнению с шелком и медом) и все остальные черты того плачевного и скучного, именуемого: «красивая женщина».

(В скобках я хотел бы снова подчеркнуть, что эти слова принадлежат набоковскому рассказчику, и из них никоим образом нельзя выводить, что так думает и сам писатель. Кажется, я уже предостерегал от этой распространенной ошибки, но повторю снова — автор, как правило, не использует своих героев, чтобы высказать свои мнения, и отнюдь не разделяет каждую их мысль или утверждение. Такая ситуация возможна, но не обязательна. Сам Набоков не раз жаловался, что ему приписывают педофилию Гумберта Гумберта, а это не соответствует действительности.)

Еще одно неодобрительное замечание насчет красоты — замечание, которое, к большому нашему сожалению, лишено набоковской тонкости и проницательности, — мы находим в «Книге Притчей Соломоновых»: «Миловидность обманчива и красота суетна; но жена, боящаяся Господа, достойна хвалы»[49]. При всем надлежащем уважении, этот стих отличается особенной глупостью, и меня не удивляет, что он появляется в «Притчах», а не в «Екклезиасте». Екклезиаст, даже если разочаруется в красоте, не скажет об этом с той лицемерно-нравоучительной интонацией, которая характерна для автора «Притч», и если действительно обе книги написаны царем Соломоном, то я позволю себе предположить, что «Притчи» он писал в самый унылый и скудоумный период своей жизни.

В «Иосифе и его братьях» Томас Манн добавляет тонкую и умную оговорку — а возможно, разъяснение — касательно той красоты, которую он называет «совершенной». По его мнению, красота нуждается в определенном несовершенстве, чтобы ощущаться красотой: «Красота, — говорит он, — никогда не бывает совершенна… тайна ее, собственно, и состоит в притягательности несовершенства». А переходя к праматери Рахили, добавляет: «Отсюда и унылость совершенной красоты, при которой нечего прощать». Иными словами, чтобы описать и подчеркнуть красоту, нужен какой-нибудь крохотный изъян — нарушение симметрии, небольшой шрам, маленькая родинка. И то же самое Томас Манн говорит о Иосифе: «Лицо… молодого мечтателя было приятно даже своими неправильностями». Впрочем, о сходстве праматери Рахили и ее сына Иосифа мы еще поговорим.

Грек Зорба у Казандзакиса тоже говорит об изъяне в красоте. Родинки у женщины, провозглашает он, сводят его с ума. «Кожа такая гладкая-гладкая и вдруг — на тебе: вот такое черное пятнышко», — говорит он с волнением. И вот ведь: именно это пятнышко, которое есть не что иное, как несовершенство кожи, называется на иврите «некудат хен», то есть «прелестная точечка».

А в рассказе Уильяма Сарояна «Тигр Томаса Трейси» есть место, где красивая девушка отмежевывается от собственной красоты. Когда Томас Трейси говорит ей: «Вы… самая прекрасная девушка на свете», — она отвечает: «Вот уж нет… Это так самонадеянно — быть прекрасной. Это просто дурной вкус. И это вызывает жалость».

Эта последняя фраза уже в какой-то мере приближается к самому парадоксальному литературному взгляду на красоту, а именно — к того рода произведениям, которые утверждают, что красота вообще вещь плохая и вредная, потому что она опасна, чревата бедой и подобна радиоактивному излучению, не только из-за своего сияния, но также из-за своего влияния.

В литературе такого рода красивая женщина — это почти всегда бомба замедленного действия, и почти всегда она будет сеять вокруг себя смерть и беду. Но об этом мы тоже поговорим в дальнейшем.

В любом случае ни остроумные и отточенные насмешки Гумберта Гумберта, какими бы выразительными и забавными они ни были, ни угрюмые нравоучения «Притчей», ни глубокомысленные замечания Томаса Манна не могут принизить женскую красоту. Даже если красота действует на разных людей no-разному в зависимости от их воспитания, жизненного опыта и врожденных склонностей, она тем не менее оказывает свое действие на всех.

Иногда я вижу красивую женщину идущую по улице, и думаю, что выражение: «Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя»[50], — которое в «Псалмах» относится к мужчине, надо бы по чести отнести к женщине. Красивая женщина проходит по улице, как острое лезвие. Она оставляет за собой в воздухе невидимую борозду, разрез, который не срастается, и эта царапина смятения нелегко заживает. Люди с острым зрением могут видеть ее еще часами после того, как сама красивая женщина уже исчезла.

Не ошибитесь, пожалуйста, в отношении меня — или себя: это ощущение как раз не связано с любовным волнением или желанием. Это восхищение, это ликование, это счастье, которое мы ощущаем при виде красоты, которую Бог преднамеренно или по случаю подарил именно этой женщине, а нам даровал случай увидеть ее.

Кстати, те физические отклики нашего тела, которые вызывает красота, тоже не обязательно совпадают с банальными внешними симптомами любовного желания или возбуждения. От красоты порой пересыхает горло, порой появляется оскорбительная слабость в коленях, а бывает и так, что острая боль разрезает висок.

Я думаю, что эти субъективные и, на мой взгляд, довольно смущающие описания убедительней тысячи очевидцев свидетельствуют о том, что красота не имеет однозначного (а уж тем более «истинного») эмпирического определения. Все, кто пытается говорить о красоте и прославлять ее, немедленно сталкиваются с трудностями определения и формулировки (политическая корректность, к моему сожалению, проникла и сюда). «Красота — это магическое воздействие на чувства, всегда наполовину иллюзорное, очень ненадежное и зыбкое именно в своей действенности», — сетует Томас Манн. (Забавно видеть, как он, утверждавший, что красота скучна, не перестает говорить о ней и писать о ней.)

Когда красота появляется в реальности, каждый из нас судит и оценивает ее по своему разумению, тянется к ней или пугается и хочет отстраниться. Но когда красивая женщина обитает в книге, мы зависим от решения писателя или рассказчика. Мы уже упоминали раньше враждебность «Притчей Соломоновых» к женской красоте, но поскольку Библия, к нашему счастью, написана многими авторами, то назидательные наклонности и посредственный интеллект автора «Притчей» не характерен для всей Библии в целом. И потому определение: «Миловидность обманчива и красота суетна» — остается на уровне вполне пренебрежимого частного мнения или даже того меньше. И вот подтверждение тому: едва на горизонте появляется красивая женщина, Библия с радостью возвещает об этом своих читателей.

Кто же они, эти красивые женщины в Библии? Вот их — полный, на мой взгляд, — список: праматерь Сарра, праматерь Ревекка, праматерь Рахиль, Авигея — жена Навала Кармиэльского из рассказа о царе Давиде (кстати, единственная, о которой сказано, что она и красива, и умна[51]), Вирсавия (Батшева), жена Урии Хеттеянина из того же рассказа, Фамарь, сестра Авессалома, Давидова сына, и Фамарь, дочь этого Авессалома, Ависага Сунамитянка, наложница престарелого Давида, Суламифь из «Песни Песней», царица Есфирь и царица Астинь (Вашти) из «Книги Есфири», а также три дочери Иова — Емима, Кассия и Керенгаппух[52] — те самые, что родились у него после гибели всех прежних детей.

Четырнадцать красивых женщин — и ни одна из них не описана. Мы ничего не знаем о линиях их фигуры, о цвете их волос, о глубине их пупков, о расстоянии между глазами и о ширине их плеч. В сущности, единственная красивая женщина, которую Библия хоть в какой-то мере описывает, — это Суламифь из «Песни Песней». Но если мы взыскательно перечитаем это описание, то немедленно обнаружим, что в нем нет ничего конкретного — один лишь ряд туманных, а порой и весьма странных сравнений, из которого не вырисовывается образ какой-либо конкретной женщины: «волосы твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской» (4, 1), «чрево твое — ворох пшеницы» (7, 3). Все это написано довольно поэтично и вызывает безотчетную симпатию, но не дает никакой возможности воочию увидеть эту женщину. И даже такой красивый образ, как «два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями» (4, 5), говорят лишь о свежести, прелести и симметрии — и не более того. А уж «нос твой — башня Ливанская» (7, 5) — нечто совершенно невнятное.

Нет сомнения, что Суламифь была очень красивой женщиной, иначе она не подвигла бы поэта на столь восхищенные сравнения. Но тем не менее мы ее не видим. Для этого нужно воображение, а воображение, подобно красоте, присуще разным людям в разной мере.

В книге Томаса Харди «Вдали от обезумевшей толпы» описывается ситуация, когда человек представляет себе лицо женщины по ее голосу который слышит в темноте. Батшеба Эвердин стоит в сумерках за живой изгородью и разговаривает с другой женщиной. Она закутана в плащ, а ее лицо скрыто капюшоном. Пастух Габриэль Оук слышит ее голос и пытается угадать, как она выглядит:

Слушая этот разговор, Оук сделал было еще попытку разглядеть черты молодой девушки, его разбирало любопытство, но все его усилия были тщетны. […] …тогда он попытался представить ее себе воображением. Даже в тех случаях, когда объект наших наблюдений находится прямо перед нами, на уровне наших глаз и ничто не мешает нам его видеть, мы придаем ему те краски и те черты, какие нам самим хочется в нем видеть.

Потом Харди сделает нам одолжение и опишет Батшебу подробно. Но на этом этапе не только Габриэль стоит по другую сторону изгороди, но также и мы, читатели. Красивое лицо Батшебы Эвердин скрыто капюшоном, и мы с Габриэлем пытаемся угадать его в соответствии с нашими желаниями. Точно так же мы представляем себе вид библейской Батшевы (Вирсавии), и троянской Елены, и праматери Рахили, и Аталанты из Калидона, и всех прочих красивых женщин — соответственно потребности, живущей в нашей душе.

Если бы Габриэлю с самого начала удалось увидеть ее лицо, оно показалось бы ему красивым или не очень, в зависимости от того, нуждалась ли его душа в кумире или ею уже завладел кто-то. А так как с некоторых пор душе его явно чего-то недоставало и нечем было заполнить пустоту, томившую ее, то вполне естественно, что сейчас, когда воображению его был предоставлен полный простор, он нарисовал ее себе ангелом красоты.

Скупость в описании красоты свойственна не только Библии. Я уже упоминал, что Гомер не описал нам Елену Прекрасную, но в «Илиаде» появляются и другие красивые женщины — как, например, Андромаха, жена Гектора, весьма впечатляющий образ, а также юная пленница Брисеида, — и все они тоже не описаны.

Между прочим, эта пленница поначалу была отдана Ахиллу, самому большому герою в греческой армии, осаждающей Трою, но потом ее отнял у него царь Агамемнон. Тогда Ахилл отказался сражаться, пока ему не возвратят девушку. Именно в этом месте Гомер сообщает нам, что Брисеида «прекрасна лицом», «прекрасноволоса», а также «прекрасноланитна», но, увы, — этого недостаточно. У нас нет возможности представить себе, как выглядела эта Брисеида, и все, что нам остается, — это воображать себе Брисеиду (а также Елену и Андромаху) точно так же, как это делают Томас Харди и Габриэль Оук, то бишь соответственно потребностям нашей души, исходя из той пустоты, которую мы хотим заполнить.

Кстати, должен сказать, что особое раздражение вызывает здесь тот факт, что описанию оружия Ахилла Гомер посвящает триста строк подряд. Мы узнаём, что нарисовано на его щите, сколько слоев бычьей кожи покрывает его нагрудные латы и какие именно украшения находятся на рукоятке его меча. Но ни единого слова о внешности той красивой пленницы, из-за которой этот меч не был поднят.

Авторы Библии, при всем общеизвестном отличии их стиля от стиля Гомера, в этом вопросе похожи на него. Нам недостает описания Рахили, красота которой заставила Иакова служить Лавану целых четырнадцать лет, и Сарры, из-за красоты которой Авраам опасался за свою жизнь, зато мы имеем длинные и удивительно скучные главы, посвященные чашечкам, завязям и цветкам меноры[53], и всем ее щипцам и лопаткам, а также жертвенникам, и ручкам, и умывальникам, и колонкам, и колоннам скинии Завета[54] и Иерусалимского Храма.

Эти предпочтения могут вызвать раздражение читателя, но соображениям, стоящим за ними, нельзя отказать в литературной разумности. Факт: прошло три тысячи лет, и сегодня воспроизводством храмовых принадлежностей интересуются лишь несколько слабоумных, желающих возвести Третий Храм в нынешнем Иерусалиме, но красивые женщины Библии, равно как и греческой мифологии, и поныне продолжают вызывать любопытство многих читателей, а также, к нашей радости, и писателей, пытающихся дополнить недостающее.

Только четыре слова сказаны в Библии о красоте Рахили: «Красива станом и красива лицем»[55]. И точно те же слова — «красив станом и красив лицем» — сказаны потом о ее сыне Иосифе[56]. Этот повтор породил великое множество комментариев, утверждающих, что Иосиф и его мать были очень похожи друг на друга, и такое сходство стало весьма существенной темой в «Иосифе и его братьях» Томаса Манна. Может быть, Томас Манн именно поэтому так детально описывает Рахиль и ее сына. Но кроме того, можно ощутить то огромное удовольствие, с которым он это делает, злорадное удовольствие читателя, которого Библия лишила этого описания и который теперь додумывает его сам:

Дочь Лавана была сложена изящно, этого не могла скрыть и мешковатость ее длинного желтого одеяния. […] Черные волосы девушки были скорее взлохмачены, чем кудрявы. Она была подстрижена очень коротко […] оставлены были только две длинные пряди, которые, падая от ушей и по обе стороны щек на плечи, завивались внизу. С одной из них она и играла, покуда стояла и глядела…

Но кто может нам гарантировать, что она выглядела именно так? И кто поручится, что предположения Томаса Манна относительно красоты Рахили заполнят пустоты в наших сердцах? Возможно, они написаны соответственно потребностям его собственной души:

Какое милое лицо! Кто опишет его обаянье? Кто расчленит совокупность всех отрадных и счастливых сочетаний, из каких жизнь, широко пользуясь наследственным добром и добавляя неповторимое, создает прелесть человеческого лица — очарование, которое держится на лезвии ножа, всегда висит, хотелось бы сказать, на волоске.

У Томаса Манна тоже нет определения красоты, но у него есть интересная мысль касательно ее возникновения и воздействия. Говоря о красоте Рахили, он добавляет:

Изменись лишь одна черточка, лишь один крохотный мускул, и уже ничего не останется и весь покоривший сердце обворожительный морок исчезнет начисто.

Иными словами, секрет красоты Рахили — а возможно, женской или вообще человеческой красоты — состоит в сочетании, в комбинации. Отсутствие хотя бы одной детали в этом сочетании не умаляет красоту, а уничтожает ее нацело. Таким образом, красота не подчиняется закону линейного, шаг за шагом, увеличения — она представляет собой дихотомическое сочетание составляющих, которое может выступать только сразу во всем своем великолепии либо отсутствовать полностью.

И еще одно определение красоты есть у Томаса Манна, оно с точностью совпадает с понятием потребности нашей души, ибо в этом определении красота есть не только черты и формы, но также сияние душевных достоинств:

Рахиль была красива и прекрасна. Она была красива красотой одновременно лукавой и кроткой […] видно было — Иаков тоже видел это, ибо глядела Рахиль на него, — что за этой миловидностью кроются, как источник ее, дух и воля, обернувшиеся женственностью храбрость и ум.

Иными словами, подлинную красоту придают женщине не только сочетание черт лица, но также излучаемый ею свет и душевная выразительность:

Но самым красивым и самым прекрасным было то, как она глядела, смягченный и своеобразно просветленный близорукостью взгляд ее черных, пожалуй, чуть косо посаженных глаз: этот взгляд, в который природа, без преувеличения, вложила всю прелесть, какой она только может наделить человеческий взгляд, — глубокая, текучая, говорящая, тающая, ласковая ночь, полная серьезности и насмешливости; ничего подобного Иаков еще не видел или полагал, что не видел.

Мы уже говорили раньше, что в красоте, по мнению многих авторов, кроется опасность. И действительно, даже не зная всех красивых женщин во всех книгах, я могу с достаточной уверенностью утверждать, что если на первых страницах книги появляется красивая женщина, то на следующих страницах нас довольно часто ожидают несчастья. Возможно, красота действительно опасна — например, в силу того, что она чрезмерно сближает душевное влечение и сексуальное желание. Как говорит Томас Манн в «Иосифе и его братьях», красота — «это одновременно и в равной мере область любви и [область] желанья», ибо сюда вмешивается сексуальность, которая составляет основу красивости. Но скажу заранее, дабы не грешить безосновательными утверждениями, что, опираясь на свой ограниченный жизненный опыт, куда более богатый прочитанными книгами, нежели реальными переживаниями, я готов заявить, что значительно чаще сталкивался с опасными красавицами в книгах, нежели в жизни. Иногда кажется, что писатели просто пользуются дарованной им возможностью описывать выдуманных красавиц и придумывать их опасные приключения, будучи при этом свободными от необходимости страховать жизнь своих героев.

В самом деле, куда ни глянь, литературная красота неизменно вызывает пагубу и смуту. Даже если реальная Троянская война вспыхнула по причинам политическим и экономическим, ее литературной причиной была красота. В начале это красота трех соперничающих богинь, Афродиты, Афины и Геры, из которых троянский принц Парис был вынужден выбирать красивейшую. А в продолжении — красота Елены, жены спартанского царя Менелая, которую Парис похитил с помощью Афродиты.

Кстати, интересно, что троянские старцы в поэме говорят, будто, несмотря на все ужасы этой бессмысленной войны, они способны понять ее мотив:

Нет, возмущаться нельзя, что троянцы и войско ахейцев

Из-за подобной жены терпят бедствия долгое время[57].

И только потом они добавляют:

Вправду похожа она на бессмертных богинь своим видом,

Но и с такой красотой пусть домой на судах возвратится,

Лишь бы несчастья вослед не оставила нам и потомкам.

Красота, таким образом, это источник зла, и греческая мифология не ограничивается рассказом о ее влиянии на ход жизни. Она приписывает ей даже влияние на ход процессов во Вселенной. Так, если красота Елены двинула в путь тысячу кораблей, на которых греческие воины поплыли к берегам Трои, то красота персидской принцессы Левкотои, по словам Овидия, изменила путь Солнца на небе:

…К чему, о рожденный от Гипериона,

Ныне тебе красота, и румянец, и свет лучезарный?

Ты, опаляющий всю огнем пламенеющим землю,

Новым огнем запылал; ты, все долженствующий видеть,

На Левкотою глядишь; не на мир, а на девушку только

Взор направляешь теперь; и то по восточному небу

Раньше восходишь, а то и поздней погружаешься в воды, —

Залюбовавшись красой, удлиняешь ты зимние ночи.

Так, силой красоты смертной женщины и тоски, которую она породила в сердце Солнца, день удлинился, а сезоны изменились. Овидий замечает Гелиосу: «…Переходит душевная мука в очи твои; затемнен, сердца устрашаешь ты смертных […] ты побледнел, у тебя от любви эта бледность». Так же и в уста отца Дафны он вкладывает слова: «…краса твоя сбыться желаньям не позволяет твоим».

И то же самое мы видим в Библии: едва заходит речь о женской красоте, тотчас возникает опасность. Перед вступлением в пределы Египта Аврам говорит Саре: «Вот, я знаю, что ты женщина, прекрасная видом. И когда Египтяне увидят тебя, то скажут, "это жена его", и убьют меня, и тебя оставят в живых». И он просит ее: «Скажи же, что ты мне сестра, чтобы мне хорошо было ради тебя, и дабы жива была душа моя через тебя».

И было, когда пришел Аврам в Египет, Египтяне увидели, что она женщина весьма красивая; увидели ее и вельможи фараоновы, и похвалили ее фараону; и взята была она в дом фараонов[58].

Таким образом, Аврам не только не пострадал, но даже выиграл. «И Аврааму хорошо было ради нее; и был у него мелкий и крупный скот, и ослы, и рабы, и рабыни, и лошаки, и верблюды»[59].

Но опасность женской красоты, видимо, подчиняется законам гидравлики: если ей не дают прорваться в одном месте, она всегда находит себе другой выход.

Но Господь поразил тяжкими ударами фараона и дом его за Сару, жену Аврамову.

И призвал фараон Аврама, и сказал: что ты это сделал со мною? для чего не сказал мне, что она жена твоя?

Для чего ты сказал: «она сестра моя»? и я взял было ее себе в жену. И теперь вот жена твоя; возьми и пойди.

И дал о нем фараон повеление людям, и проводили его, и жену его, и все, что у него было[60].

Мы помним, что очень похожая история произошла с Исааком и Ревеккой в стране Филистимской, у Авимелеха, царя Герары[61]. И там тоже красивая женщина подвергла опасности жизнь своего мужа, и там тоже красота вызвала сумятицу.

И даже Гумберт Гумберт, которому обычно удается сохранить оригинальность суждений, в вопросе об опасности красоты идет по проторенной борозде. Он, правда, говорит, что в его определении нимфетки «красота тоже не служит критерием», но в своем описании Лолиты он рассказывает о «сказочно-странной грации, той неуловимой, переменчивой, душеубийственной, вкрадчивой прелести — которые отличают нимфетку от сверстниц». И он разъясняет:

Надо быть художником и сумасшедшим, игралищем бесконечных скорбей, с пузырьком горячего яда в корне тела и сверхсладострастным пламенем, вечно пылающим в чутком хребте […] дабы узнать сразу, по неизъяснимым приметам — по слегка кошачьему очерку скул, по тонкости и шелковистости членов и еще по другим признакам, перечислить которые мне запрещают отчаяние, стыд, слезы нежности — маленького смертоносного демона в толпе обыкновенных детей.

Я надеюсь, вы помните, что это не пустые разговоры и что опасность, таившаяся в красоте Лолиты, была отнюдь не теоретической? Ведь именно она в конечном счете привела Гумберта Гумберта к безумию и именно из-за этого таинственного очарования в «душеубийственной переменчивой прелести» он убил своего врага.

До сих пор я ограничивался небольшими примерами опасности, таящейся в женской красоте. Сейчас я хочу несколько подробней поговорить о трех красивых женщинах, чья красота привела к смерти. Я думаю, что они вам хорошо знакомы. Одна — это Ремедиос из «Ста лет одиночества», вторая — Батшеба Эвердин из романа Харди «Вдали от обезумевшей толпы», а третья — красавица вдова из «Грека Зорбы». Имя этой вдовы появляется в книге всего один раз, и, если я не ошибаюсь, ее зовут Сормалина или Сормалика. Я помню, что в молодости как-то отметил его для себя, чтобы никогда не забыть, и все-таки забыл. Я бы с удовольствием поговорил здесь также об Авигее, жене Навала Кармиэльского, которая была, как вы помните, и умна, и красива, что делало ее вдвойне опасной. Но я уже писал и говорил о ней по многим случаям, и в нынешних рамках ограничусь отсылкой читателя к 1-й Книге Царств, главе 25-й.

Обратите внимание, что все три упомянутые мною красивые женщины: Батшеба Эвердин, вдова из «Грека Зорбы» и Ремедиос Прекрасная, — живут не в большом городе, а в маленьком поселке. В таких обстоятельствах красота может быть источником особого волнения и радости, но зачастую именно здесь она становится особенно разрушительной. Видимо, маленькому месту трудно переварить слишком щедрую порцию красоты. Если угодно, ее действие можно сравнить с действием яда, влияние которого тоже зависит от размера и веса животного.

Ни одна из трех наших красивых и опасных женщин сама по себе не злокозненна. Но все они, хоть и непреднамеренно, навлекают на других несчастья и смерть. В «Греке Зорбе» юноша, влюбившийся во вдову, кончает жизнь самоубийством, а саму вдову убивает его дед. В «Ста годах одиночества» все ухажеры красавицы Ремедиос умирают. А в романе Томаса Харди один из ухажеров Батшебы Эвердин убивает ее мужа и пытается покончить с собой.

«Вдали от обезумевшей толпы» — замечательная любовная история. В ней есть все приятные и волнующие элементы романтической истории, а вместе с тем — много подлинного ума и таланта. Я читал эту книгу уже несколько раз, но до сих пор помню острое удовольствие от художественного мастерства, которое получил при первом чтении.

Вот пастух Габриэль Оук впервые видит Батшебу Эвердин на повозке, нагруженной домашним скарбом, мебелью и цветочными горшками: «А поверх всего этого сидела молодая привлекательная женщина». (Заметим, что в этой милой картине ничто вроде бы не предвещает смерти, а между тем она уже скачет по следам повозки.)

Это было чудесное утро; в ярком солнечном свете ее бордовый жакет казался огненно-красным, и мягкие блики скользили по ее оживленному лицу и темным волосам. Мирты, герань, кактусы, громоздившиеся вокруг нее, были зелены и свежи, и в это безлиственное время года они придавали всему — и лошадям, и повозке, и домашнему скарбу и девушке — какое-то особенное, весеннее очарование.

Девушка, не знавшая, что Габриэль наблюдает за ней, вынула зеркальце, посмотрела на свое отражение и улыбнулась. «Потом улыбка стала естественной. Девушка даже слегка покраснела и, глядя на себя в зеркало, еще больше залилась краской». Так оригинал и его отражение развлекаются друг другом и с каждым новым витком этого замкнутого на себя, взаимного разглядывания наделяют друг друга все большим очарованием. Эта потребность красоты в зеркале очень важна в романе Харди, да и не только в нем. Она важна в общем смысле, указывая нам, что у красоты есть потребность в зрителе. Она не имеет самостоятельного существования, она нуждается в публике, в смотрящих глазах, которые ею восхищаются, — даже если это глаза самой обладательницы красоты, глядящие в зеркало.

В «Заколдованном городе» Иошуа Бар-Йосеф пишет по этому поводу прекрасные слова. Он говорит там о красоте Сары, жены раввина из Овруча, которая живет в ультраортодоксальном районе Цфата среди людей, для которых «миловидность обманчива, а красота суетна», которые в лучшем случае слепы к красоте, а в худшем — страшатся ее:

Сара не знала, что она красива. Никто никогда не говорил ей, что у нее большие сияющие глаза, удивительно симпатичное лицо, зубы маленькие и точеные, как жемчужины, а походка, как у принцессы. Но заключенное в каждой красивой женщине желание находиться в обществе многих и новых людей подсознательно горело в ней и причиняло горе. Была здесь какая-то боль от напрасно уходящей красоты.

Батшеба Эвердин смотрела в стеклянное зеркало, как Нарцисс, Иосиф и нимфа Салмакида смотрели в зеркало водной глади. Не для того, чтобы приукраситься или причесаться и этим улучшить свою красоту, а чтобы увидеть ее и получить очередное подтверждение ее существования. Совсем как они Батшеба Эвердин

…не поправила на себе шляпу, не пригладила волосы, не провела рукой по лицу и не сделала ни одного жеста, который позволил бы догадаться, почему, собственно, ей понадобилось смотреться в зеркало. Она просто созерцала себя, как достойное произведение природы.

Здесь Томас Харди начинает — и будет продолжать это на протяжении всей книги — разворачивать веер красоты своей героини. Медленно-медленно проступает она перед нашими глазами. Вначале нам говорят лишь о красоте ее улыбки, чистоте кожи и темноте волос. Потом мы — вместе с Габриэлем — замечаем также ее рост и классическое соотношение между размерами головы и тела: «любому критику доставило бы несомненное удовольствие созерцать такое совершенство пропорций».

Харди замечает, что

…ценители красоты, изъездившие вдоль и поперек нашу страну, справедливо замечали, что у англичанок классическая красота лица редко соединяется с такой же совершенной фигурой; строгие точеные черты чаще бывают крупными и в большинстве случаев не соответствуют росту и сложению, а изящная пропорциональная фигурка обычно сочетается с неправильными чертами лица.

Будучи читателем-иностранцем, я не так ориентируюсь в женских достоинствах англичанок и не могу высказать авторитетное мнение по поводу этих категорических утверждений ученых знатоков, но у меня нет сомнений, что Томас Харди хорошо разбирался в своих соотечественницах и, похоже, что, готовясь к созданию своего произведения, исходил немало районов Англии и вглядывался в немалое число красивых англичанок, прежде чем написать приведенные выше слова.

Он продолжает далее обсуждать «совершенство пропорций» своей Батшебы, согласно которому размер головы должен составлять восьмую часть длины всего тела, и затем добавляет: «Округлые очертания стана позволяли предположить красивые плечи и грудь, но с тех пор, как она перестала быть ребенком, их никто не видел».

И поскольку «эта хорошенькая бойкая девушка скоро совсем пленила ум и сердце молодого фермера», Харди оказывает нам редкую милость и описывает ее во всех деталях:

Что-то неуловимое [было] в очертаниях ее полураскрытых алых губ, обнажавших ровный ряд верхних зубов, и в приподнятых уголках рта […] в глазах ее была какая-то мягкость, неизменная мягкость, и не будь они такие темные, может быть, взгляд ее казался бы слегка затуманенным; на самом же деле он был остро-пронизывающим, а это мягкое выражение делало его бесхитростно-чистым.

В дальнейшем Харди скажет о тех же черных газах прекрасную фразу: «Глаза ее потемнели и сверкали, как никогда». Действительно, есть женщины, чьи глаза излучают черный свет. Так же, кстати, описывал Томас Манн праматерь Сарру.

В отличие от Габриэля Оука, в душе которого эта красота вначале запечатлелась, начерталась в его сердце, а затем расширилась с помощью воображения («А так как с некоторых пор душе его явно чего-то недоставало и нечем было заполнить пустоту, томившую ее, то вполне естественно, что сейчас, когда воображению его был предоставлен полный простор, он нарисовал ее себе ангелом красоты»), второй ухажер Батшебы, фермер Болдвуд смотрит на нее совсем другим взглядом:

Болдвуд смотрел на нее не украдкой, не критическим или оценивающим взглядом, нет, он уставился на нее, как на какое-то чудо, как жнец на поле глядит во все глаза на проносящийся мимо поезд, нечто настолько чуждое ему, что с трудом доступно его пониманию. Женщины для Болдвуда были не чем-то сосуществующим с ним в обязательном порядке вещей, а неким феноменом, отдаленным на громадное расстояние, вроде комет.

Итак, здесь есть красивая женщина, которая нуждается в зеркале, есть ухажер, который видит ее красоту, но не умеет понять ее и выразить в словах, и есть второй ухажер, который вообще не видит эту красоту, и только третий ухажер достаточно проницателен и опытен, чтобы стать для Батшебы идеальным зеркалом. Сержант Трой не только видит ее красоту, но и говорит Батшебе, что она красива: «Я сказал, что вы красивы, и повторю это и сейчас, потому что… ну, Боже ты мой, ведь это правда… я в жизни своей не видывал женщины красивей». И в ней самой, в душе Батшебы, «возмущение тем, что она слышит, боролось […] с неудержимым желанием слушать еще и еще».

Сейчас мы понимаем, почему Томас Харди в момент нашей первой встречи в Батшебой дал ей в руки зеркальце: чтобы сказать нам, что эта девушка нуждается в зеркале. В зеркале стеклянном, а еще лучше — в человеческом, в мужчине, в глазах которого ее красота сможет отразиться, а в словах — излучиться. Эта потребность отнюдь не предосудительна, но ее нужно заметить и опознать — как в литературных героинях, так и, если удастся, в реальных женщинах.

Болдвуд, как мы уже говорили, проиграл. Он оказался совершенно бесчувствен не только к красоте Батшебы, но также и к ее потребности в отражении. Харди говорит это совершенно однозначно: «Вот это-то и было роковым упущением со стороны Болдвуда — он ни разу не сказал ей, что она красива». Болдвуд ухаживает за ней, покупает подарки, делает ей предложение, и приходит, и надоедает, и просит, и давит, но при всем этом делает «роковую ошибку» — не говорит ей, что она красива.

Сержант Трой, в отличие от него, умеет быть зеркалом. В нем есть и умение отражать, и способность говорить комплименты. Этот человек отвратителен во всем, если не считать одной-единственной милосердной, человеческой искорки, которая появляется у него, когда умирает девушка, которую он обрюхатил и сделал несчастной, — но у него острое чутье. Он льстит Батшебе, говорит ей, как она красива, но при этом добавляет неожиданно: «Такая очаровательная женщина, как вы, мисс Эвердин, вряд ли создана на благо рода человеческого». В эту минуту его словами говорит ее создатель, сам Томас Харди, который в другом месте замечает, что «Батшеба отличалась скорее демонической, чем ангельской красотой».

Вот она снова выходит на поверхность — опасность, скрытая в красоте. Сама Батшеба вовсе не зла и не жестока. Ее демоничность не преднамеренна. Эта демоничность — не свойство ее характера, а следствие ее красоты. Но выражение Харди: «демоническая красота» — немедленно напоминают нам слова Набокова о Лолите как о «маленьком демоне» и, уж конечно, приводят на ум смерть, которую несут все эти женщины. И действительно, то, что сказал сержант Трой о «красоте, не созданной на благо рода человеческого», оказывается лишь слабым предвестием последующих событий. Придет время, и эта демоническая красота произведет свое разрушительное воздействие на нужных людей.

Только в одном случае определенный «демонизм» обнаруживается также в характере Батшебы: она посылает Болдвуду неподписанное письмо со словами «Marry me», то есть «Женись на мне», и, когда Болдвуд угадывает, кто автор письма, это, в сущности, становится первым шагом на пути к его саморазрушению. Но со стороны самой Батшебы отправка этого письма была не актом злобы, а просто шуткой, этаким розыгрышем, в котором куда больше игривости и легкомыслия, чем сатанизма. В этом озорстве, каким бы жестоким оно ни обернулось, не было серьезного злого умысла, и Батшеба не могла себе представить, к каким страшным последствиям оно приведет.

Я вспомнил об этом ее письме, когда на одном из футбольных матчей недавнего первенства мира увидел стоявшую на верхних рядах стадиона высокую и красивую американскую нимфу с огромным плакатом в руках: «Tony Meola, marry me!»

Тони Меола был вратарем сборной Соединенных Штатов, и эта девица написала свое предложение на плакате размером метр на полтора. Это было просто великолепно. Я испытал настоящее волнение — как по существу дела, так и потому что сразу же вспомнил Батшебу Эвердин. Иногда я думаю: интересно, что же произошло потом — если что-то вообще произошло — между Тони Меолой и этой девушкой? Я надеюсь, что не та трагедия, что с Болдвудом, не та страшная история, что кончилась убийством и гибелью.

Вторая красивая женщина — это вдова из «Грека Зорбы». Эта женщина представляет собой много большую угрозу и опасность, чем Батшеба Эвердин, но, на мой взгляд, она также сильнее волнует и привлекает. В одной из следующих экспедиций к литературным героиням, которые предложит мне волшебник Великий Перский, я, возможно, отправлюсь именно к ней, тем более что она живет неподалеку от Аталанты.

В отличие от идиллического первого появления Батшебы, первое появление вдовы очень драматично. Мужчины критской деревушки сидят в местной таверне, и вдруг «мимо кофейни быстро прошла женщина с подвернутой до колен черной юбкой и распущенными волосами».

Стремительность движения, голые ноги, телесная сила движения ощутимы в этих строках точно так же, как их ощущают мужчины в таверне. Поскольку мы уже упоминали мифологических нимф и поскольку Казандзакис был, по всей видимости, знатоком греческой мифологии, напомним здесь описание Венеры в мифе об Адонисе. «С голым коленом, подол подпоясав по стилю Дианы», — пишет Овидий, и этих слов достаточно, чтобы понять очарование, которое исходит от сильной и статной женщины, которая бежит, подвернув юбку до колен. Правда, Овидий в этом конкретном описании слегка насмехается над Венерой, но только представьте себе возможность соединения красоты Афродиты с нравом Артемиды.

«Мокрая одежда облепила ее, подчеркивая упругость волнующегося тела»[62]. Бег и ветер играют ее платьем и на мгновенье лепят им контуры ее фигуры. И если мне позволено будет выразить свое мнение по вопросам моды, платье всегда будет самым красивым одеянием женщины — красивее юбок и, уж конечно, брюк, — потому что платье намекает и отвечает, возвращается и спрашивает. Одеяние должно вести беседу с телом, которое находится в нем, и платье делает это лучше любой другой одежды.

«"Что за дикий зверек?" — подумал я», — удивляется рассказчик «Грека Зорбы». «Дикий зверек» — это, таким образом, первое сравнение, который Казандзакис связывает со своей героиней. И действительно, впоследствии в ней проявится эта звериная хищность, и такие сравнения будут повторяться всякий раз, когда рассказчик будет встречать вдову. «В ее волнующей походке было… что-то от черной пантеры», — говорит он, когда она опять появляется перед ним в первое воскресенье нового года. А в другом месте он говорит о ней: «Будто за камышами я увидел тигрицу»; она «пожирает самцов». И запахи вокруг нее — тоже звериные: «Мне даже показалось, что воздух наполнился терпким запахом мускуса».

Вернемся к ней в ту минуту, когда она бегом пересекает деревенскую улицу перед таверной:

Женщина повернула на мгновение голову и бросила искрящийся взгляд в сторону кофейни.

— Богородица! — прошептал юноша с пушком вместо бороды, сидевший возле окна.

— Будь ты проклята, зажигалка! — прорычал Манолакас, сельский жандарм. — Жар, распаляемый тобой, ты не утруждаешься охладить.

Юноша у окна начал петь, сначала тихо, словно колеблясь, но постепенно голос его набирал силу:

От подушки вдовы исходит запах айвы.

Я уловил его и не могу уснуть теперь.

Не только деревенские мужчины, но и женщины страшатся вдовы и ненавидят ее. Одна из них даже кричит мужчинам: «Разве нет среди вас мужчины, чтобы перерезать ей горло, как паршивой овце».

В этой деревне красота вдовы, ее сексуальность и безмужнесть составляют источник напряжения и опасности. Но в то же время она выжигает след в сердце рассказчика. Запах цветущих апельсинов и лимонов, растущих в ее саду, все чаще возвращается к нему и в его рассказы. И действительно, этот запах — один из самых влекущих в природе, и каждый, кто живет в нашем районе Средиземноморья может оценить чуткость и щедрость Казандзакиса, который связал красоту именно с этим цветением.

Зорба снова и снова посылает рассказчика к вдове, но тот колеблется. Он борется с соблазном, но безуспешно:

С пристрастием нагромождал я один экзорцизм на другой, изгоняя из своего сознания некую фигуру под дождем, которая, покачивая бедрами, вновь и вновь проносилась предо мной во влажном воздухе в течение всех этих зимних ночей. […] Вдова вновь заставила бурлить мою кровь; она вопила, наподобие дикого зверя, властная и полная укора.

— Иди, иди ко мне! — взывала она. — Жизнь — это как вспышка молнии. Иди скорее, иди же, пока еще не слишком поздно!

Мне было хорошо известно, что это была Мара, дух Зла в обличье женщины с мощным задом. […] С того дня, когда я мог погибнуть, вдова частенько проплывала в раскаленной атмосфере моего одиночества и давала мне знак, сладострастно покачивая бедрами. Днем я еще был силен, мозг мой бодрствовал, и мне удавалось изгнать ее из своего сознания […] ночью же мое сознание складывало оружие, раскрывались потайные двери, и вдова беспрепятственно входила.

Дьявол в женском обличий — такой видит ее рассказчик. Тут воистину подходит слово «Лилит». Но Зорба, напротив, уподобляет вдову как раз Богородице, Марии. Он говорит рассказчику: «Сегодня вечером, в эту новогоднюю ночь, старина, поторопись же, сходи к ней до того, как она уйдет в церковь. В этот вечер родился Христос, хозяин, сотвори же чудо и ты, ты тоже».

Казандзакис в своих книгах вообще часто посмеивается над официальным греческим христианством, над священниками и монахами. Его Зорба продолжает говорить, и слова его ласкают наши уши:

Если бы Господь Бог следовал тем же путем, что и ты, хозяин, он бы никогда не навестил Деву Марию, и Христос никогда бы не родился. Если бы ты меня спросил, по какому пути идет Господь Бог, я бы тебе ответил: по тому, который ведет к Деве Марии, а Мария нынче — это вдова.

В конечном счете рассказчик все же отправляется в сад вдовы. Там он видит ее — она подрезает фруктовые деревья и поет:

В сумерках я видел, как светилась ее полуоткрытая грудь.

У меня перехватило дыхание. Это настоящий дикий зверек, — подумал я, — и она сама знает это. Какими несчастными созданиями, сумасбродными, нелепыми, становятся из-за нее мужчины! Похожая на самок насекомых — богомолов, кузнечиков, пауков, — она так же, как и они, пресыщенная и в то же время неутоленная, должно быть, на рассвете сжирает самцов.

Вдова почувствовала присутствие рассказчика и обернулась.

С быстротой молнии наши взгляды встретились. Мне показалось, что колени мои подгибаются — будто за камышами я увидел тигрицу.

— Кто там? — спросила она сдавленным голосом…

— Это я, — ответил я ей, — это я, открой мне!

Едва я произнес эти слова, как меня охватил страх. Я снова готов был бежать, но стыд удержал меня…

Она молча шагнула, медленно, осторожно вытянула шею, чуть прищурила глаза, чтобы лучше разглядеть, сделала еще шаг, вся настороже.

Вдруг лицо ее засветилось. Кончиком языка она провела по губам.

— Господин, это вы? — произнесла она нежным голосом. Она сделала еще шаг, сжавшись, готовая отскочить.

— Господин? — переспросила она глухо.

— Да.

— Входи!

Два человека умерли из-за красоты этой женщины. Первым был парень, который уподобил запах ее постели запаху айвы. Он покончил с собой из-за нее у подножья скалы. Второй была сама вдова.

Картина ее смерти — страшная картина, и каждый, кто читал эту книгу, хорошо помнит ее. Вдова вошла в церковь, и Манолакас, деревенский полицейский, выхватил нож, чтобы ее зарезать:

Вдова отпрыгнула влево и прижалась к огромному кипарису, стоявшему во дворе. В воздухе просвистел камень, попавший ей в голову и сорвавший косынку. Волосы ее рассыпались по плечам.

— Во имя Господа Бога! Из любви к Богу! — кричала она, прижимаясь изо всех сил к кипарису. Наверху, на площади, вытянувшись в нитку, девушки кусали свои белые платки и жадно вглядывались. Старики, повиснув на изгородях, пронзительно кричали:

— Убейте ее, ну! Убейте же ее!

Два парня бросились к ней, разорвав ее черную блузку, грудь, белая как снег, обнажилась. Из раны на голове текла кровь на ее лоб, щеки и шею.

Только Зорба, которому было тогда лет шестьдесят, пытался спасти ее. Он бросился на Манолакаса и сумел повалить его на землю. Но тогда вдову схватил дед покончившего с собой парня: «Он накрутил на руку ее длинные черные волосы и одним взмахом ножа отсек ей голову».

Дрожь охватывает, когда читаешь эту ужасную сцену. Никос Казандзакис действительно совершенно особый в своем роде писатель. Это писатель умный, чувственный и очень сильный. Пейзажи, запахи, еда, лица людей, их страдания и страсти — все очерчено у него сильными, широкими, горячими мазками. В другой его книге, «Свобода или смерть», тоже появляется красивая и опасная женщина — Амина, черкесская любовница турка Нури-бея, который был на дуэли ранен в пах, потерял мужскую силу и из-за этого покончил с собой. Быть может, самозабвенное служение женщине — это своего рода кастрация? Не стоит заходить так далеко. Бывает, что такое самозабвенное служение порождает совершенно противоположный результат — высокий творческий взлет.

Так или иначе, не только природа Греции, ее ароматы, люди и голоса населяют сердце Казандзакиса. Его питает вся греческая мифология, она оживает и дышит в нем, укрепляет его перо и указывает ему путь.

В отличие от Батшебы Эвердин, которая смотрит на себя в зеркало и краснеет, и в отличие от соблазнительной и разрушительной вдовы с Крита, знающей силу своей привлекательности, Ремедиос Прекрасная, подобно мифологическим нимфам, не знает, что она красива. Она бреет голову, потому что ей надоело причесываться, и, подобно нимфам, носит простую и грубую одежду, от которой требуется только удобство.

Но из-за своей красоты — и несмотря на свою непосредственность — Ремедиос тоже сеет смерть вокруг себя. Многие мужчины ищут ее близости, и все они умирают, как самцы мотыльков, которые разбиваются на оконной сетке в летние ночи.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.