НАДЕЖДА МИРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НАДЕЖДА МИРА

Бывают встречи, которые никогда не забудутся, проживи ты хоть сто лет.

Событие, рассказом о котором я хочу начать эту книгу, произошло уже несколько лет назад. Но и сейчас я, точно въявь, представляю себе тот теплый, прозрачный день, зеленую гору, нависшую над широкой, взлохмаченной ветром рекой, и это женское лицо — такое простое, даже обыденное, и эти глаза, глубоко запавшие, антрацитово-черные, горящие какой-то удивительной, неистовой силой.

У этой женщины было звучное имя героини «Одиссеи», внешность человека, только что перенесшего тяжелую болезнь, и простая, но страшная биография. Две юные, пышущие здоровьем девушки в живописных словацких костюмах бережно водили ее. Протягивая мне худую руку с тонкими, казалось даже просвечивающими, пальцами, она тихо, но очень четко, как говорят люди, выучившие язык по самоучителю, произнесла по-русски:

— Здравствуй!

Рукопожатие ее неожиданно оказалось сильным, мужественным.

Чехословацкие друзья успели предупредить меня, что женщина эта только что вышла из клиники. Меня просили избегать в разговоре всего, что могло бы ее взволновать, напомнить ей о прошлом.

Она долго не выпускала моей руки и вдруг сама заговорила о том, что наполняло и мучило ее душу. И тут, среди развалин старинной славянской крепости, на вершине горы Дивин, что над Дунаем, я услышал удивительную историю этой греческой женщины — историю, перед которой бледнеют и кажутся незначительными испытания ее древней тезки, увековеченные Гомером.

Русский язык она знала неважно — порой в речи ее мелькали то болгарские, то чешские, то словацкие слова. О смысле иных фраз, чтобы не прерывать вопросами ее повествование, приходилось просто догадываться. И все же я попытаюсь изложить эту историю от ее имени — не так, конечно, как я услышал ее на горе Дивин, а так, как вспоминается она мне сейчас, по прошествии нескольких лет.

— Не удивляйтесь, что я на вас так смотрю, — начала она. — Я смотрю не на вас, а на весь ваш народ, о котором я столько думала… Да-да, на всех ваших людей, которые помогли мне устоять, перенести все испытания, спасли мне жизнь, хотя, конечно, у вас никто и не знает, что я существую на свете… Девушки, — обратилась она к своим юным спутницам, — прошу вас, не мешайте мне говорить. Он первый советский человек, которого я встретила, и что бы там ни толковали врачи, я должна рассказать ему все, как было. Худо не будет, нет, — мне станет легче… Простите, вам это, наверно, покажется смешным, но нет ли у вас с собой московской папиросы, советской монеты, почтовой марки — все равно, я хотела бы получить это себе на память… Спасибо! Теперь вы сядьте вот здесь, на камень, и я начну рассказывать, а вы, девушки, тоже сядьте, потому что я буду рассказывать долго… Ничего, ничего, врачи нам это простят, мне станет лучше, уверяю вас. Ведь я всегда так мечтала о встрече с советским человеком, которому я могла бы все, все рассказать, как старшему брату, как отцу…

Признайтесь, вам кто-нибудь обо мне уже здесь говорил?.. Ну, так и есть. Здешние товарищи опекают меня, как ребенка. Они и ветру на меня не дают дунуть, они хотят даже запретить мне вспоминать. Но все-таки я все расскажу, хотя мои спутницы, как вы видите, уже сердито нахмурили брови. А вы, пожалуйста, не думайте, что услышите что-нибудь необыкновенное. Весь мой гордый, но несчастный народ несет сейчас тяжкие испытания. Я — лишь одна из многих.

У нас в Греции немало людей, вся жизнь которых — борьба за свободу. А я — нет, я даже в компартию вступила совсем недавно. До войны — с вами надо быть вполне искренней — я даже боялась самого слова «революция». Мой муж был учителем гимназии, а я — тем, что у вас называют домашней хозяйкой: выдумывала кушанья подешевле, чтобы хватило жалованья мужа, воспитывала детей, следила за домом и растила розы в садике. Мы с мужем обожали розы, и у нас их было много, очень много. Так вот и жили…

Но вот Гитлер напал на нашу страну. Мы не захотели покориться, сражались, не жалея крови. Но, как вы знаете, фашисты оккупировали и поработили Грецию. Страну, но не народ. Война продолжалась. Она только ушла с больших дорог и велась главным образом по ночам. Мой муж и старший сын, который учился в той же гимназии, где отец его преподавал родной язык, оба продолжали днем заниматься своими делами. А по вечерам они иногда куда-то исчезали, возвращались под утро усталые, голодные, и я потом долго выбирала колючки из их тужурок и оттирала глину с их брюк. Я обо всем догадывалась. Мне было очень страшно. Кругом — расстрелы и облавы. Эти греческие фашисты — хитосы, — как когда-то турецкие янычары, прибивали убитых партизан к доскам и выставляли их тела на базарных площадях. Я много плакала, но ничего не говорила моим мужчинам. Они думали, что я даже ни о чем не догадываюсь.

Потом мы узнали, что Гитлер напал на вашу страну. В ту ночь муж и сын заявили мне, что уходят в горы. На этот раз они собирались надолго.

Прощаясь, муж все мне рассказал. Он сказал: фашисты напали на великий советский народ. Теперь фашистам конец. Все честные люди должны помочь советским солдатам скорее расправиться с бешеными псами. Тогда я была только женщиной, ничего не знавшей, кроме мужа, детей и роз. Я стала умолять моих близких подумать обо мне, о семье. Я даже, помнится, говорила мужу: «Русский народ — могучий народ. Пусть русские сами расправятся с Гитлером, раз он на них напал». Сын засмеялся, а муж сказал: «Советские люди, конечно, и без нас справятся с Гитлером, но когда кто-нибудь отбивается от бешеной собаки, честные люди должны броситься ему на помощь. А ведь ты, Пенелопа, считаешь нас честными людьми, не правда ли?» Да, оба они были честны, они ушли, и я помню, как сын Никос, уходя, оглянулся и крикнул с порога: «Мама, не забывай о розах! Они понадобятся, когда мы вернемся с победой».

Воевали они далеко от дома. Я не получала от них никаких вестей. Но однажды (это было уже в следующем году, в конце лета: помнится мне, я подрезала тогда розовые кусты) к дому подъехали на велосипедах три хитоса в этих своих диких униформах. Они поставили машины у забора и, не спросив разрешения, вошли в садик. Один из них нес подмышкой небольшой тяжелый сверток. Этот, со свертком, спросил мою фамилию и, узнав, кто я, сказал, что привез весточку от мужа. Его спутники засмеялись, а он стал развязывать сверток, оказавшийся простым мешком. Развязав, он взял мешок за уголки и встряхнул. Из мешка выпала человеческая голова. Она вся была покрыта запекшейся кровью, но по острым залысинам над крутым лбом да по тонкому, красивому носу я узнала эту голову. Земля выскользнула у меня из-под ног…

Очнулась я уже дома. Рядом стояли моя старая мать и дочь Рулла. Дочь сказала: «Мама, отец был прав: нельзя стоять в стороне, когда там, на севере, великий народ отбивается от бешеной собаки». Рулла была гимназисткой седьмого класса, совсем еще девочкой. Ее куклы сидели рядком на столике, где она готовила уроки. Но я поняла: она права. Я подумала — нелепо заботиться об уюте в доме, где полыхает пожар.

Мы с дочерью были неопытны в политике. У тех же, кто вел борьбу с гитлеровскими оккупантами и бандитами-хитосами, была строгая конспирация. И все же через месяц мы с Руллой находились в отряде Сопротивления — как раз в том самом, где, сражаясь с хитосами, погиб мой муж и где продолжал его дело мой сын Никос.

Трудно мужчинам вести партизанскую войну, а женщинам в партизанском отряде куда труднее. Нам с Руллой порой приходилось очень тяжело. Но когда мне становилось невмоготу и весь мир вокруг начинал казаться мне черным, я вспоминала то место на глобусе, где широко раскинулась ваша страна, и мне становилось легче. Раз Советский Союз существует, фашизм рано или поздно будет побежден! Значит, есть для чего жить, переносить страдания, бороться. И вот сейчас, когда я увидела первого из встреченных мною советских людей, я поняла, что должна все, все вам рассказать… Это не исповедь, нет! Это отчет греческой женщины о том немногом, что ей удалось сделать для общей победы… Девушки, не смотрите на меня с упреком, я все равно не замолчу.

Так вот, мы с Руллой вступили в отряд, сделались медицинскими сестрами. Мы не сражались, нет, — я до сих пор не сделала ни одного выстрела. Но сотни раненых, что прошли через наши руки, не пожалуются ни на меня, ни на мою Руллу. Наш госпиталь помещался в сырых землянках, часто у нас не было медикаментов, и были случаи, когда наши врачи производили ампутации обычной столярной пилой. Вместо ваты мы употребляли корпию, на которую крестьяне сами расщипывали пеленки своих ребят, старые полотенца, рубашки. Часто, отступая, приходилось делать большие переходы, и тогда вместе с подразделениями двигался наш госпиталь. Солдаты несли раненых на себе. Но хотя мне ни разу не довелось стрелять, а моя Рулла даже боялась грохота взрывов, мы с ней были не хуже других в этой святой борьбе.

Наши части, где и тогда уже было много коммунистов, сражались стойко. А когда нам порой приходилось туго, когда иссякали боеприпасы, когда снег сковывал наше передвижение и люди делили на четыре части последние кукурузные сухари, — сводки о наступлении вашей славной армии были для нас, как кислород для тяжелобольного: мы оживали, в усталое тело вливалась бодрость. Победа опять казалась нам близкой. Ведь ваши армии в то время уже широко, неудержимо шли на Берлин. А как мы веселились на бивуаке в горах, как пели и плясали наши солдаты, когда главная фашистская крепость была вами взята! Мы радовались, будто сами повесили красный флаг над рейхстагом. Эти мгновения вознаградили меня за те страшные минуты, которые я пережила в своем садике, когда хитос вытряхнул к моим ногам голову мужа.

Мы думали, что война кончилась, и вернулись в свой городок. Даже то, что на месте нашего домика мы нашли черное, заросшее травой пожарище, не очень меня опечалило. Все трое — сын, дочь и я — мы поселились в небольшой комнате у добрых людей и наслаждались миром. Много ли нужно было нам для счастья! За эти годы мы научились радоваться даже таким простым, обыденным вещам, как мытье в сельской бане или возможность хорошо выспаться под кровом, на сухом сене.

Но вы ведь знаете, радость наша была недолгой. Те, кто вчера служил Гитлеру и гонялся за нами с собаками по горным ущельям, кто отрубил голову моему мужу, нашли покровительство и службу у новых оккупантов. А те, кто боролся с фашистами, вскоре снова принуждены были скрываться. Соседи, друзья предупреждали, что и нам угрожает опасность. Мы не хотели верить: кто посмеет тронуть семью человека, погибшего за свободу родины! Но когда сын рассказал, что наш национальный герой, сорвавший с Акрополя в дни гитлеровской оккупации фашистский флаг, — человек, имя которого с уважением произносит в Греции даже неграмотный крестьянин, — схвачен и брошен в тюрьму, мы поняли: враги похитили у нас свободу. Сын выкопал свое оружие, которое хранил в укромном месте. Мы снова очутились в горах. И все пошло, как прежде. Только борьба стала еще более жестокой…

Товарищ! Вы не хуже нас знаете ужас гитлеровского фашизма. Но ужаса, который несет с собой американская военщина, вы не видели, нет. Вы знаете его только по газетам. А вот послушайте, что вам расскажет о нем греческая женщина, греческая мать.

Гитлеровцы были страшны, вероломны, жестоки. Они не щадили ни женщин, ни детей. Но даже то, что творили гитлеровцы, бледнеет перед злодеяниями американских оккупантов. Любя войну, они сами не любят воевать. Они предпочитают проводить время где-нибудь в кабачках, торговать сигаретами, скупать за гроши у голодных жителей старинные вещи. За них воюют деньги. Они нанимают все подлое, что есть на земле, — от жуликов, выпущенных из тюрьмы, до хитосов, этих отвратительных профессиональных убийц. Они дают им свое оружие, яд, инструменты для взлома, фальшивые бумаги и эти свои проклятые деньги. Проливая кровь детей, женщин и стариков, они лицемерно улыбаются, говорят о свободе, демократии, совести и боге, они лгут, клевещут — такова их война. Она страшнее гитлеровской. Это война трусливых подлецов — война, которую они стремятся вести чужими руками. Можете мне верить, товарищ…

Так вот, под натиском монархо-фашистов наши отряды, воевавшие в горах, были вынуждены медленно отходить. Страшно вспоминать эти дни! Чужие самолеты не слезали с неба. Даже ночью они бомбили и обстреливали наши колонны, а у нас был на счету каждый патрон. Госпиталь, которым я тогда руководила, был полон раненых. Нам не удавалось простоять более двух-трех дней без того, чтобы вражеские самолеты, обнаружив нас, не начинали его бомбить.

Вот тут я, товарищ, и узнала, что такое любовь народа.

Иногда путь наш лежал по таким дорогам, где не могли пройти даже ослы. Крестьяне несли раненых на руках, а жены их тащили за ними наше жалкое больничное имущество и скудные продукты, которые они же и приносили для госпиталя из деревень.

Изредка удавалось остановиться где-нибудь в ущелье, скрытом лесом от американских коршунов. Тогда моя дочь и другие медицинские сестры читали раненым вслух ваши советские книги, выпущенные подпольным издательством «Элефтерия Эллада». Это были стихи о девочке Зое, именем которой у нас назывался отряд молодых партизан, рассказ о солдате, который грудью своей прикрыл пулемет, и еще большая книга о юношах и девушках из шахтерского городка, пример которых всех нас учил стойкости. И много, много других чудесных книг.

Я знаю, товарищ, это — художественные произведения. Для нас же, кто боролся в горах Греции, эти книги были и боевым уставом, и учебником воинской доблести, и лекарством, успокаивающим и поднимающим дух у раненых. Я сама испытала на себе действие этого могучего, всеисцеляющего лекарства…

На несколько мгновений рассказчица замолчала. Закрыв глаза, она как бы собиралась с силами. Затем упрямо встряхнула головой и продолжала:

— Это был страшный день, когда раненый командир, которого крестьяне принесли в наш госпиталь, сказал мне, что мой сын, мой славный Никос, убит на югославской границе…

Нет-нет, ничего… Все это уже пережито. Я спокойна. Сын мой погиб, как герой, — так сказал его командир мне, матери. Слушайте, как это произошло.

Мы уже знали о злодеяниях югославских фашистов, но мы и предположить не могли, на что они способны. У нас в горах говорят так: «Утопающий хватается и за змею». И это, к сожалению, верно. Вооруженные до зубов фашисты, силы которых во много раз превосходили наши, теснили нас к югославской границе. Партизаны сражались, а их жены, дети и старики, которые в этом походе отступали вместе с нами и которых было довольно много, были отведены в тыл, к границе Югославии. Нам казалось, что здесь, у рубежа иностранного государства, они будут защищены от пуль. Нужно было продержаться только до вечера, чтобы под покровом темноты и тумана незаметно выскользнуть из вражеского кольца. Это мы проделывали уже не раз.

И тут произошло страшное. По безоружному табору наших семей с югославской территории был открыт огонь. Отряд оказался зажатым с двух сторон. Самые опытные из партизан сделали попытку спасти наш безоружный табор. Под командой моего сына они залегли с пулеметом и начали отстреливаться. Но силы были слишком неравные: несколько человек сражались против целой части. Один за другим падали в бою товарищи Никоса, но он сам, раненный, продолжал стрелять, давая возможность женщинам, детям, всему обозу выходить из-под губительного огня. Он стрелял до тех пор, пока югославские пограничные жандармы, перейдя границу, не подползли к нему сзади и не навалились на него. Тогда последней гранатой он взорвал пулемет, себя и врагов.

Вот о чем рассказал мне командир, бывший свидетелем славной гибели моего Никоса… Какой удар! Но я пережила его на ногах. На моем попечении было около ста раненых, и все они были мои дети. Некогда было предаваться горю, со всех сторон слышались стоны. Меня звали: «Мать, мать, мать!» Мои раненые звали меня матерью.

Теперь слушайте о последнем событии, после которого моя голова стала белой, как мрамор наших древних статуй. Это произошло вскоре после того, как югославские фашисты убили моего сына. Ну да, то случилось в понедельник, а это — в пятницу на той же неделе…

Удача ненадолго улыбнулась нам. Мы прорвали фашистское кольцо, перевалили за хребет и, сделав километров пятьдесят по горным дорогам, уже считали себя вне опасности, по крайней мере на несколько дней. Мой госпиталь расположился в нескольких пастушеских хижинах. Воздух был душистым и прозрачным, каким он бывает только в наших горах осенью. Пастухи не жалели для раненых овечьего молока…

Я и сейчас не знаю, как это случилось, но только однажды под вечер мы вдруг услышали стрельбу у самой околицы. Выбежав с дочерью на крыльцо домика, где у нас лежали тяжело раненные, мы увидели, как к госпиталю, отстреливаясь, торопливо отступают несколько партизан. Вслед за ними, стреляя и бросая гранаты, шли фашисты. Их было много. Я поняла: это всё. Можно было, конечно, попытаться бежать или спрятаться — но раненые! Они лежали в домах. Большинство из них не могли даже двигаться. Над нашим домом висел большой белый флаг с красным крестом. Я взяла дочь за руку, и мы с ней загородили собой дверь, втайне надеясь, что, может быть, в этих заокеанских наймитах сохранилось что-нибудь человеческое. Что мы могли сделать еще! Я помню, как один из хитосов, маленький, весь заросший, в грязных обносках американской формы, остановился перед нами, вытер со лба пот и, что-то нечленораздельно выкрикнув, вдруг вскинул пистолет… Больше я ничего не видела.

Когда я очнулась, первое, что я ощутила, была сырость. Высоко сиял небольшой четырехугольник темносинего неба, и в нем застыл, распластав крылья, какой-то хищник, точно прибитый к небесной голубизне гвоздями. Все вокруг было мокро. Оглянувшись, я увидела морщинистое лицо крестьянки, склонившейся надо мной. Я узнала ее: в последние дни она добровольно выполняла в моем госпитале обязанности сиделки.

«А раненые? А дочь?» — спросила я ее. Старуха ничего не ответила. Ее морщины точно окаменели. Две тяжелые слезы тихо вылились из ее выпуклых мутных глаз, сверкнули у переносицы. Уже потом пастухи, отыскавшие меня — живую среди трупов моих питомцев, которых фашисты прикончили, — рассказали мне, что моя дочь, моя чистая Рулла… Нет, это слишком тяжело, об этом даже вам, советскому человеку, мне трудно рассказать…

О чем же я говорила? Да, о том, как я очнулась… Оказалось, крестьяне спрятали меня на дне старого, высохшего колодца, находившегося в церковном садике. Вся округа была занята фашистами. Одна из их частей встала гарнизоном в этой деревеньке. Хитосы шныряли всюду. Мои новые друзья убедили меня переждать в этом заброшенном колодце, пока хитосы уйдут. Выбора не было.

Хорошие люди были эти мои новые друзья — пастухи, землепашцы и местный священник, которого до той поры я даже и не встречала. Они трогательно заботились обо мне. Колодец, помещавшийся в зарослях запущенного садика, был неглубок, давно заброшен. Мои друзья разобрали одну из стенок сруба, сделали в ней довольно большую нишу, укрепили ее плетнем я застелили соломой. Я могла сидеть, лежать, но встать или вытянуться на моем ложе было невозможно. Впрочем, до удобств ли было!

Моя рана, оказавшаяся не очень тяжелой, заживала быстро. Но была другая рана, душевная, и она все время кровоточила… И тут мне помогла одна хорошая ваша книга, которую моя Рулла читала когда-то раненым и которую я, лежа в своем колодце, страницу за страницей восстанавливала в памяти. Я вспоминала те места, где рассказывалось о переживаниях матери Олега Кошевого. Я знала — все, что написано, правда. Я знала — такая мать есть, живет. И тут, в колодце, я не чувствовала себя одинокой. Я мысленно говорила с матерью Олега, рассказывала ей о своем горе, советовалась, спорила с ней. В этих мысленных беседах я черпала силы…

Так, сами того не зная, вы, советские люди, помогали мне в самые тяжелые часы моей жизни.

Священник, скрывший меня в церковном садике, не участвовал в нашем движении, но он был честный грек и ненавидел фашистов. Это он иногда всовывал в свертки с пищей, которую мне опускали в ведре, записку; из нее я узнавала о том, что делалось на земле. Однажды он сделал мне подарок. Он спустил мне самоучитель русского языка и греко-русский словарь. Могло ли быть для меня что-нибудь дороже! Я начинала свои уроки, когда первые розовые лучи загорались вверху, на стенке моего колодца, и занималась до тех пор, пока все не погружалось во мрак. Понемногу я свыклась с такой жизнью. Если бы только не эта ужасная, всепроникающая сырость, насквозь пропитавшая зеленый, покрытый грибами сруб!

Первые недели было еще терпимо, но вот началась зима, по утрам промозглый туман точно сырой ватой наполнял колодец. Я не могла разглядеть буквы словаря. Становилось трудно дышать. А тут еще начался ревматизм. Сначала опухли коленные и локтевые суставы, потом пальцы, потом поясница. Каждое движение стало доставлять боль. Старые пастушеские полушубки, которые спустили мне друзья, не грели. А я даже не могла повернуться, чтобы выпрямиться и лечь как следует в своей узкой норе. Крестьянки поили меня настоем из цвета липы, сушеной малины и каких-то корней. Но это только утешало, но не помогало. А наверху хозяйничали хитосы — эти двуногие волки, одевшиеся в форму американского образца. Лучшие люди гнили по тюрьмам и в самой страшной из них — на острове Макронисос. Страна была оккупирована американцами.

Я не боялась смерти, нет. Признаюсь вам, смерть порой казалась мне избавлением от мук. Но каждый раз, когда я чувствовала, что силы угасают, а воля ослабевает, я смотрела со дна моего колодца на какую-нибудь самую яркую звезду, смотрела и думала, что эта звезда сияет сейчас и над вашей родиной, что видите ее сейчас и вы, советские люди, что, может быть, смотрит на нее Сталин. Кто знает!..

И мне, в моем заиндевевшем земляном мешке, становилось легче. Ко мне возвращалось главное — вера в победу. Есть на земле Советский Союз! Живет, борется ваш великий народ! Значит, рано или поздно восторжествует правда и на моей несчастной родине, значит и к нам когда-нибудь придет мир, значит есть на что надеяться, за что бороться. И светлело на душе. Крестьяне, приносившие мне пищу, даже пугались, услышав иной раз, как я потихоньку напевала по ночам то греческие, то ваши, советские, песни. Они опасались, не сошла ли я с ума.

Кроме самоучителя и словаря, книг у меня, конечно, не было. Но чтобы поддержать в себе бодрость, я вспоминала ваши, советские, книги, которые Рулла читала раненым, и много думала об этом славном писателе, который работал, лежа в параличе, о солдате, бросившемся на пулемет, о девочке Зое, обо всех вас, советских людях, стойких, мужественных, жизнерадостных, не боящихся никаких препятствий в труде и борьбе, умеющих веселиться, как дети, и, если понадобится, отдавать все, и самое дорогое, что есть у человека: жизнь свою — за родину, за свои идеи, за счастье всех людей.

Не скоро, а точнее говоря — через пять месяцев и десять дней, когда живительный свет и воздух весны уже начали проникать даже в мой колодец, фашистский гарнизон ушел из деревни. Друзья вытащили меня из ямы. Я разучилась ходить и несколько недель пролежала в летней хижине пастуха. Потом за мной пришли другие друзья — и вот… Словом, теперь я тут, на дружеской чехословацкой земле. Лучшие врачи борются за мою жизнь. И, видите, я уже передвигаюсь самостоятельно.

Собеседница сделала усилие и встала. Девушки попытались было подхватить ее под руки, но она отвергла их помощь:

— Нет-нет, я сама… Вы понять не можете, какое это великое счастье — снова, второй раз в жизни, научиться ходить!.. Так вот, в Праге, в клинике, я продолжала изучать русский язык. Я читала каждую вашу новую книгу. Потом мне провели радио, я слушала ваши передачи, и это было той живой водой, которая помогла медикам совершить чудо…

Женщина стояла на вершине горы, осматривая широкий горизонт, по которому располагались здесь земли трех государств: Чехословакии, Венгрии и Австрии. Прокаленный солнцем ветер, насыщенный влагой дунайских волн и запахом цветущих лугов, шевелил ее гладко зачесанные белые волосы. В антрацитово-черных глазах светилось счастье возвращения к жизни, большое человеческое торжество.

Она вдруг хитро прищурилась:

— Я знаю о вашей жизни всё-всё! Мне кажется, будто я знакома даже с этим волшебником советской индустрии — токарем Павлом Быковым, с девушками текстильной фабрики, которым пришла хорошая мысль выпускать ткань из сэкономленного сырья, со многими советскими людьми. Я столько о них читала и слышала, что, кажется, всех их знаю давным-давно… Чудесная у вас жизнь!

Вдруг какая-то новая мысль отразилась на ее смуглом подвижном зеленовато-бледном лице:

— К вам, литератору, у меня вопрос: почему нет книг о Быкове и этих девушках? Почему? Сама жизнь вашего народа вдохновляет миллионы неизвестных вам людей, светит им во мраке, вселяет бодрость, надежду. Для вас книги о вашей жизни — художественная литература, для нас — учебники, источники бодрости, оружие в борьбе. Передайте это вашим товарищам от греческой женщины по имени Пенелопа, фамилию которой пока что называть в печати не стоит, так как она мечтает вернуться на родину и продолжать борьбу. Скажите советским литераторам: ваша страна — светоч мира, люди ваши — звезды, и по судьбам этих людей мы стараемся направлять свой путь, как в древности по звездам водили корабли… Обещаете так сказать? Да?

И я ответил ей:

— Обещаю.

— И сами это запомните?

— Да…

С тех пор вот уже три с лишним года, путешествуя по стране, я собирал материалы для книги о наших современниках, советских людях, строящих коммунизм. Я познакомился и подружился со многими нашими тружениками, фамилии которых мы знаем из газет. Развернулось строительство на Волге, и я поехал туда, где ярко проявлялась трудовая доблесть советских людей. Это были счастливые путешествия и мир небывалой техники. Но драгоценнее всего, что я там увидел, были сами советские труженики, воплощающие в жизнь предначертания Коммунистической партии.

В этой книге помещены рассказы о тех, чья жизнь, чей труд, чьи подвиги, простые и великие в своей повседневности, наиболее, как мне кажется, отразили наш сегодняшний день. Я рассказал о них, ничего не прикрашивая и не утаивая. Герои большинства рассказов выведены под своими фамилиями, и лишь некоторых из них, по их же просьбе, мне пришлось назвать другими именами, чтобы не подвергать испытаниям их скромность. Так пусть же герои моих рассказов простят мне некоторые вольности в изложении того, что ими пережито и перечувствовано, ибо трудно писателю, как бы он ни старался и как бы тщательно ни изучал жизнь, до конца понять и передать мечты и мысли живых персонажей своей книги.

Я не знаю, где сейчас греческая женщина по имени Пенелопа — осиротевшая мать, страстный борец за мир и счастье человечества. Но, признаюсь, мне бы очень хотелось, чтобы она прочла эти невыдуманные рассказы о людях, чьи жизни, по ее словам, «светят, как звезды», и чтобы книга эта пришлась ей по душе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.