300 лет одиночества
300 лет одиночества
В погожий апрельский день я возвращалась домой, а домик мой расположен в одном из поэтических уголков Петроградской стороны – там, где река Карповка остается без каменных набережных и, простоволосая, пустырями огородами, как гулящая деваха, убегает в Неву; там, где высится монастырь Иоанна Кронштадтского (но зачем эти черные купола, как они всегда смущают душу, никогда не смирюсь – купола должны быть золотые!), а на территории монастыря до сих пор, с советских времен, находится распределительный по электричеству щит – так что если работников РТР-Петербург (через дорогу, бывшая школа) творческой ночью настигает короткое замыкание, приходится будить монахинь; там, на улице, изгибающейся под прямым углом и когда-то носившей имя улицы Милосердия, а теперь называющейся «улицей Всеволода Вишневского» (автор пьесы «Оптимистическая трагедия»), расположен мой грязненький домик невыразимого цвета, который я делю примерно с тремя сотнями жильцов. Жилец! Как много в этом слове: словечко из Гоголя, из Достоевского. В романе «Бедные люди» описана ведь коммунальная квартира, и Макар Девушкин ютится в клетушке, выгороженной из кухни, и чад к нему идет, и мокрым бельем пахнет, и «чижики у нас мрут – мичман уже четвертого покупает». А живут не бомжи, не люмпены – служивый народ, чиновники, мелкие литераторы, мичман вот живет. Сколько этих съемных комнатушек будет описано у Достоевского. И нигде – ни уюта, ни достатка, ни элементарной чистоты. Хотя у каждой квартиры есть Хозяйка или Хозяин. Но жильцы все равно живут, как положено петербургским жильцам – в нищете, грязи и мечтах. Окнами в наш двор выходит дом, о котором рассказывает мемориальная доска – в этом доме было принято «историческое решение о вооруженном восстании в октябре 1917 года». Злокачественный оказался домик: здесь раньше была фабричная окраина, селились пролетарии, иные совсем не бедные – ну а потомки их в третьем-четвертом поколении опустились вчистую.
Итак, я возвращалась домой, с покупочками, с разными идеями насчет ужина (я-то, счастливица, в своей квартире живу), и обнаружила на лестничной клетке нескольких приятных молодых людей. «Откройте, милиция!» – весело говорили они. Двери приоткрывались – с видом на коммунальные недра. Выглядывали некие лица, но все с порога отвергали предложение быть понятыми на обыске. Менты мне понравились – они были точь-в-точь из сериала «Улицы разбитых фонарей». То ли авторы сериала большие знатоки жизни, то ли сами менты мимикрировали под артистов, но зазора между эстетикой фильма и правдой жизни не было.
Я согласилась быть понятой на обыске. Дело оказалось вот какое. Гражданин одной южной республики, проживающий без регистрации с женой и двумя взрослыми сыновьями в съемной комнате (примерно метров двенадцать), был задержан где-то в северных районах при попытке ограбления квартиры. Гражданин уже сидел в КПЗ, а правоохранительные органы пришли по месту его жительства с целью изъятия воровского инструмента и ценностей. В бедной, да что там, нищей комнате, которую наши герои снимали у местного весельчака, уже имеющего в тридцать лет две «ходки», где яркими блескучими пятнами сияли разве что телевизор и магнитола, милиционеры перетряхивали унылый скарб. Жена гражданина стояла с видом гордым и уязвленным, один сын все сидел на футбольном мяче и мял длинные, как у музыканта, пальцы, соседи маячили в коридоре с видом зрителей, которых почему-то не пускают в театр, целую сумку
с воровскими заточками-отмычками прилежно описывал любезный молодой опер: от вида чужой нечистой жизни было мутно и стыдно. И тут среди вещей милиционеры отыскали норковый полушубок и решили его описать.
Сколько стоит? «Семьсот долларов», – сказала хозяйка не без гордости. «Странно, – заметила я машинально. – Иметь шубу за семьсот долларов и так жить». И тут с женой что-то произошло. «Я! Да разве я так жила! У меня дом в (название бывшей нашей республики опущу)! Двухэтажный! У меня машина, я вам сейчас покажу…». И женщина бросилась искать кассету с записью какого-то домашнего праздника в ее родном доме, где родственники вместе с ней за чистым, красивым столом пели песни, а наша хозяйка и пела гортанным голосом что-то душевное, и на пианино играла; и эта кассета крутилась все время на фоне обыска, и от этого у меня голова поплыла окончательно.
Не испытывала я ни осуждения, ни даже неприязни к воровской семейке. Только ощущение несчастья не проходило. Все неправильно, не так. Зачем эти люди гадким способом копят себе на жизнь и существуют так грязно, так убого? Зачем их сыновья так скверно проводят свои лучшие годы? Зачем хозяин комнаты Мишка уже десять лет отдал зоне и не нажил ничего, даже коврика, даже хороших стульев? И сколько же этого всего рассеяно по славному городу Петербургу. И сколько же этого было и будет.
Триста лет одиночества – вот как называется жизнь «жильцов» в Петербурге. Жизнь тех, кто все откладывает свое настоящее обустройство «на потом», а сейчас – ну как-нибудь, пожуем чего-нибудь. Вот и сейчас мы мечтаем – пройдет же это треклятое трехсотлетие. И тогда…
И свою роль я вдруг поняла с ясностью. Я – понятая. Понятая на историческом обыске. Я ничего не могу изменить. Никому не могу помочь. Я только могу свидетельствовать, что обыск проведен по правилам и опись сделана верно.