Уже ничего
Уже ничего
Сны разума порождают известно что.
Искусство и литература порождают стили, сюжеты и метафоры, обнаруживающие способность с разной степенью причудливости реализовываться в реальной жизни — приватной, общественной, политической — какой угодно. В российской традиции, где искусство и в особенности литература всегда воспринимались образованными людьми как нечто заведомо более достоверное и реальное, чем сама реальность, эта тенденция всегда проявлялась особенно сильно и наглядно.
Давно замечено, что персонажам художественной литературы присуще оживать и действовать в свойственных им стилистических характеристиках по своему собственному усмотрению.
Так герои Достоевского стали яркими деятелями русского декаданса и русской революции.
Стилистика революционной риторики была, в сущности, стилистикой Серебряного века, только оседлали ее не великие поэты и художники, а провинциальные гимназисты- второгодники. Песни Гражданской войны были насквозь прошиты ржавыми нитками декаданса, где мотив «смерти» стал главным мотивом. «И как один умрем в борьбе за это» — звучит оптимистически, не правда ли?
Попутно заметим, что эта декадентская мутотня, завалявшись в складках истории, спустя многие десятилетия выползла в хорошо известном лозунге «Да, смерть».
Лексика и фразеология провинциального символизма, произвольно перемешанная с советским просторечным «дичком», довольно долго составляла основу стиля раннесоветской эпохи. В этом смысле я очень люблю пионерскую песенку 20-х годов про картошку. Как наглядна там взрывчатая мешанина из разных тухлых «бездн» и бодрого слободского гедонизма. Помните эту песню: «Эх, картошка, объеденье, пионеров идеал. Тот не знает наслажденья, кто картошки не едал». Тут тебе и «идеал», и «объеденье». Тут и «наслажденье», и «не едал». Это и был тот особый — эклектический, бастардный стиль эпохи, который так мощно зазвучал в прозе великого Зощенко.
В середине 70-х годов прошедшего века в неофициальном русском искусстве возникло движение соц-арта, пафос которого основывался на художественной рефлексии по поводу советских идеологических знаков, символов и фразеологических схем, в те годы уже воспринятых как мертвые. А искусство соц-арта было как раз очень живым и веселым, хотя по понятным причинам не очень безопасным для судеб его создателей
В годы зрелой перестройки соц-арт «пошел в народ», стал одной из стилистических примет повседневного быта. Это было тогда, когда возникла мода на значки ГТО, переходящие красные знамена и почетные грамоты с профилями вождей. Так новое поколение «расставалось, смеясь, со своим прошлым».
Тогда я с грустью подумал, что, став бытом, соц-арт как актуальное искусство умер или, скорее, музеефицировался, что более или менее одно и то же. Время показало, что я ошибся, но об этом позже.
Соц-арт стал бытом, ширпотребом, попсой, а в искусстве 90-х зацвел пышным цветом постмодернизм, основанный на более или менее конструктивном нарушении культурных, стилистических и прочих иерархий. Серьезное — смешно. Смешное — серьезно и драматично. Постмодернизм — игра в цинизм, игра в неразличение добра и зла, верха и низа, игра в нарушение границ и дистанций. Постмодернизм как бы заключал в кавычки весь круг рассматриваемых жизненных явлений.
Таков был постмодерн, но другой была общественная атмосфера — вполне патетичная, проективная, изобличительно-разоблачительная.
Постмодернизм ругали. Прежде всего за «моральный релятивизм» и демонстративный отказ от воспитательных функций. Даже, я помню, какой-то из тогдашних министров внутренних дел как-то публично высказался в том духе, что в росте преступности виновато то-то, то-то, то-то и — почему-то — постмодернизм. Откуда взялся там «постмодернизм»? Кто из его начетчиков-экспертов подсунул ему этот «постмодернизм»? Что он сам представлял себе, произнося это замысловатое неведомое слово?
Так или иначе, но и постмодернизм вошел в быт. А самое главное и интересное — это то, что он прочно вошел в политическую практику, что его стилистические особенности вовсю эксплуатируются бодрой шоблой всяческих полит-технологов нового призыва.
Ну а чем еще, кроме постмодернизма, можно объяснить все происходящее, где все артикулируемые понятия и категории, если они не взяты в кавычки, производят впечатление тяжкого коллективного бреда. Как без «постмодернизма» можно объяснить весь этот грандиозный кошачий концерт перед выборами? Как объяснить сами выборы с их девяноста восьмью, а то и ста четырьмя процентами? Как можно объяснить все эти собачьи свадьбы и все эти тараканьи бега с их «планами», «преемниками» и «мишками»? Как можно объяснить, что вся общественная и политическая жизнь мучительно напоминает то ли пионерскую игру «зарница», то ли учения по гражданской обороне?
Как можно объяснить то, что врать стали уже настолько вдохновенно, окаянно и отъявленно, что невольно задаешься вопросом: не шутят ли они? Они это все кому, вообще, впаривают?
Никому. Понимай как хочешь и реагируй как хочешь. Адресат в этом «послании» мало кому интересен. Постмодернизм у них такой.
Такой вот у них постмодернизм, когда не отличишь, где министры Ивановы, а где «Иванушки-интернешнл», где омон с дубинами, а где «Руки вверх». Публика, а также массовки и подтанцовки у тех и у других более или менее одни и те же. И дым пускают одинаково. И даже пресловутая «вертикаль» — понятие для постмодернизма неприемлемое — и та какая-то у них невертикальная.
Вот и ему, постмодерну, пришел конец. А актуальным вновь становится, как ни странно, все тот же соц-арт. Не зря же на него со столь симптоматичной яростью набросились культурные чиновники. Не зря же с таким оглушительным успехом прошли его выставки — сначала в Москве, потом в Париже.
А постмодернизм.
Не так давно я был приглашен в одну из московских школ. В математическую. После выступления один очкастый умник задал мне чисто «математический» вопрос. Он спросил: «Вы могли бы буквально в двух словах объяснить, что такое постмодернизм?» Ничего себе вопрос, правда? В двух словах.
Но я ответил. Причем именно в двух словах. Я сказал: «Уже ничего».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.