Борис Стругацкий «ЭТО БЫЛА ПОТЕРЯ ПОЛОВИНЫ МИРА» [50]
Борис Стругацкий
«ЭТО БЫЛА ПОТЕРЯ ПОЛОВИНЫ МИРА»[50]
— В глазах подавляющего большинства поклонников творчества братьев Стругацких вы с Аркадием Натановичем абсолютно неотделимы друг от друга. Но все же какие-то существенные отличия у вас были?
— Что неотделимы — это, что называется, «медицинский факт»: не существует двух авторов, Аркадия и Бориса Стругацких, которые писали вдвоем, есть один автор — братья Стругацкие. Но при всем при том мы, конечно, были очень разными людьми. Хотя в разное время у нас были разные отличия — в последние годы, например, мы стали похожи друг на друга так, как становятся похожи долго прожившие вместе супруги. Аркадий Натанович был более общительным и более веселым человеком, чем я, он был оптимистом, всегда верил в лучший исход — а я всегда исходил из худшего. Он был педантичен и аккуратен — а я ленив и небрежен. Он был эмоционален и склонен к экспромтам, я — более логичен и расчетлив. Он был отчаянный гедонист и всю жизнь пользовался невероятным успехом у женщин — я никогда не отличался этими качествами…
— О вашем методе совместного написания книг сложено великое множество легенд. Начиная с того, что вы с братом, живущие соответственно в Ленинграде и Москве, встречаетесь в буфете станции Бологое, напиваетесь чаю и садитесь писать, и заканчивая тем, что Аркадий Натанович представлял собой столь брызжущий идеями фонтан, что только вы могли его остановить и заявить: «Стоп! Это мы записываем», — и начиналась Книга…
— Враки это все, Боря! Легенду о буфете в Бологом я и комментировать не буду — тем более что есть значительно более сочная: Стругацкие съезжаются на подмосковной правительственной даче, накачиваются наркотиками до одури — и за машинку… А что касается нашего творческого метода, то, во-первых, Аркадий Натанович вовсе не был никаким «фонтаном», нуждающимся в затыкании. Конечно, он был прекрасным рассказчиком, всегда верховодил на любом застолье, когда он был в ударе, рассказы складывались у него как бы сами собою, и все они были блестящими и готовыми к немедленной публикации. Правда, в последние годы он сделался гораздо менее разговорчив и куда более сдержан… А работали мы всегда именно так, как всем честно рассказывали, хотя в это никто почему-то не верит: слово за словом, фраза за фразой, страница за страницей. Один сидит за машинкой, другой рядом. Каждая предлагаемая фраза обсуждается, критикуется, шлифуется и либо отбрасывается совсем, либо заносится на бумагу. Другого разумного способа нет! А этот, между прочим, вовсе не так сложен, как некоторым кажется.
— И все-таки: какое-то «разделение труда» у вас было?
— В основном последние лет двадцать пять оно было таким: Аркадий Натанович сидел за пишущей машинкой, а я рядом, сидел или лежал на диване. Иногда ходил. Аркадий Натанович утверждал, что я печатаю плохо и неаккуратно. Ну, и я с удовольствием соглашался с такой оценкой моих способностей. Рукописи у меня и вправду всегда получаются довольно неряшливыми, с кучей поправок, опечаток и ляпов. Аркадий Натанович, который много лет проработал редактором, всего этого разгильдяйства совершенно не терпел и стремился к тому, чтобы рукопись представлялась в издательство в идеальном виде — отсюда его желание сидеть за машинкой лично. У нас было правило: окончательный вариант перепечатывался начисто в двух, а то и в трех экземплярах, первый — в издательство, остальные — в архив.
— Много лет в предисловиях к вашим книгам указывалось, что Аркадий Натанович — переводчик с японского, а вы — астроном. Как вы считаете, «отпечаталась» ли такая нестандартная профессия на его личности и на вашем творчестве?
— В первую очередь она повлияла на тот багаж знаний, который у него был. Аркадий Натанович очень много знал и очень много читал, у него была прекрасная библиотека на японском. Ему очень нравилось переводить, по мнению многих, он был одним из лучших переводчиков с японского. Но когда говорят, что все «японское», что есть в наших произведениях, — это от Аркадия Натановича, а все астрономическое — от меня, то здесь все с точностью до наоборот! Если взять японскую поэзию, которая частенько присутствует в нашем творчестве, то в ней как раз, так сказать, специалистом был именно я. Аркадий Натанович был равнодушен к стихам, а моей жене когда-то подарили томик японской поэзии, и из него я постоянно извлекал подходящие к случаю строчки и эпиграфы. В свою очередь, Аркадий Натанович превосходно разбирался в астрономии и прочитывал все, что выходило в этой области. Он вообще любил астрономию с детства — ведь именно он приучил меня к ней, он, школьником, делал самодельные телескопы, наблюдал солнечные пятна и учил меня этим наблюдениям. Так что 90 процентов астрономических сведений в наших книгах (за исключением самых специальных) — именно от него… Между прочим, нежную любовь к хорошей оптике он сохранил до конца дней своих. Вы не могли сделать ему лучшего подарка, нежели мощный бинокль или какая-нибудь особенная подзорная труба.
— Есть еще известная легенда, что Аркадий Натанович был настолько добрым человеком, что всем начинающим писателям давал замечательные рецензии, и очень многие пользовались этой его добротой…
— Это как раз не легенда, а святая правда: он действительно с таким сочувствием относился к начинающим писателям, что привлечь его на свою сторону было крайне легко. Я — другое дело, я более жесткий человек, хотя тоже иногда иду на поводу у молодого таланта. А когда я начинал ругать Аркадия Натановича за излишнюю мягкость, он отвечал: ведь от этого никто не пострадает, а человеку приятно, человек-то славный, надо же ему помочь. Впрочем, многое у него зависело от настроения в данный момент. Не дай бог вам было попасть ему под горячую руку — он мог быть и резок, и свиреп.
— У кого из вас в большей степени присутствовал интерес к прекрасному полу?
— У Аркадия Натановича, конечно. Он был женолюб и любимец женщин, он ведь был красавец, кавалергард! Конечно, с годами он несколько успокоился, охладел, а в молодости был большим ценителем женского пола и хорошо разбирался в этом вопросе…
— Как вы думаете: как бы мог отнестись Аркадий Натанович ко всему, что произошло после 1991 года: так же, как и вы?
— Это совершенно однозначно: в общих чертах — так же, как и я. Конечно, могли быть какие-то разночтения в оценках отдельных лидеров и поступков, но в общем — мы были бы едины. Он безусловно резко отрицательно отнесся бы, например, к войне в Чечне — я в этом не сомневаюсь ни на секунду. Он одобрил бы реформы Гайдара — и в этом я уверен абсолютно. А сегодня, как и все мы, резко, как он это умел, выступал бы против красно-коричневых.
— Что Аркадий Натанович больше всего любил и чего не терпел?
— На этот вопрос трудно ответить однозначно: Аркадий Натанович 60-х годов и Аркадий Натанович 80-х годов — это два разных человека. Если говорить о последнем десятилетии, то он больше всего ценил покой, стабильность, устойчивость. То, чего ему всю жизнь больше всего недоставало. И соответственно не любил он всевозможные передряги, встряски, сюрпризы и катастрофы.
— Последнее десятилетие жизни Аркадия Натановича, кажется, не отличалось особыми катаклизмами и теперь именуется застоем… Полная стабильность — чего же еще?
— Аркадий Натанович ценил стабильность, но не любил гниения! Мы иногда с ностальгией вспоминаем о застое, когда все было так спокойно и устойчиво, но забываем, что это было спокойствие гниющего болота. Конечно, если бы вопрос встал так: такое вот гниение — или мировая война, в результате которой погибнет половина человечества, Аркадий Натанович выбрал бы гниение. Но между гниением и эволюционными, бескровными изменениями он, конечно, выбрал бы последнее, хотя прекрасно понимал, что это такое: жить в эпоху перемен.
— Его нелюбовь к передрягам связана с тем, что пришлось испытать в жизни, особенно в военные годы?
— Да, судьба трепала его без всякой пощады, особенно в первой половине жизни — блокада, эвакуация, армия, бездомная жизнь, армейские будни, всевозможные «приключения тела»… Но нелюбовь его к передрягам — это все-таки, скорее, свойство возраста. В молодые-то годы мы оба с ним были р-р-радикалами и р-р-революционерами с тремя «р». Любителями быстрого движения истории, резких скачков и переломов. С годами приходит стремление к покою, начинаешь ценить его и понимать всю неуютность исторических передряг. Без перемен — никуда, перемены нужны и неизбежны — но их следует воспринимать как неизбежное зло, как горькую расплату за прогресс. Но это мы осознали позднее, а в молодости любые перемены казались нам прекрасными уже потому, что обещали новое. «Тот, кто в молодости не был радикалом, — не имеет сердца, кто не стал в старости консерватором, — не имеет ума».
— Если это можно как-то сформулировать: чем был для вас Аркадии Натанович?
— Когда я был школьником, Аркадий был для меня почти отцом. Он был покровителем, он был учителем, он был главным советчиком. Он был для меня человеко-богом, мнение которого было непререкаемо. Со времен моих студенческих лет Аркадий становится самым близким другом — наверное, самым близким из всех моих друзей. А с конца 50-х годов он — соавтор и сотрудник. И в дальнейшем на протяжении многих лет он был и соавтором, и другом, и братом, конечно, хотя мы оба были довольно равнодушны к проблеме «родной крови»: для нас всегда дальний родственник значил несравненно меньше, чем близкий друг. И я не ощущал как-то особенно, что Аркадий является именно моим братом, это был мой друг, человек, без которого я не мог жить, без которого жизнь теряла для меня три четверти своей привлекательности. И так длилось до самого конца… Даже в последние годы, когда Аркадий Натанович был уже болен, когда нам стало очень трудно работать и мы встречались буквально на 5–6 дней, из которых работали лишь два-три, он оставался для меня фигурой, заполняющей значительную часть моего мира. И, потеряв его, я ощутил себя так, как, наверное, чувствует себя здоровый человек, у которого оторвало руку или ногу. Я почувствовал себя инвалидом.
— Это ощущение сохраняется у вас и сейчас?
— Конечно, есть раны, которые не заживают вообще никогда, но сейчас ощущение собственной неполноценности как-то изменилось. Ко всему привыкаешь. Ощущение рухнувшего мира исчезло, я как-то приспособился — как, наверное, приспосабливается инвалид. Ведь и безногий человек тоже приноравливается к реалиям нового бытия… Но все равно это была потеря половины мира, в котором я жил. И я не раз говорил, отвечая на вопрос, продолжится ли творчество Стругацких уже в моем лице: всю свою жизнь я пилил бревно двуручной пилой и мне уже поздно да и незачем переучиваться… Надо жить дальше.
Беседовал Борис Bишневский