Глава 50 ПУБЛИЧНЫЙ ДНЕВНИК АНДРЕ ЖИДА: ЛИЧНОЕ ПРОЧТЕНИЕ
Глава 50
ПУБЛИЧНЫЙ ДНЕВНИК АНДРЕ ЖИДА: ЛИЧНОЕ ПРОЧТЕНИЕ
Когда мне исполнилось восемь лет, мама подарила мне дневник с замочком и ключиком. Я был в восторге. Эта изящная записная книжица в зеленом переплете была сделана в Турции, в шестидесятом году, но то, что она была предназначена для хранения записей личного характера, было весьма необычным для Турции того времени. До сих пор мне и в голову не приходило, что у меня может быть дневник, где я могу записывать свои мысли, могу запереть его на ключ, а ключ — вероятно, первый в моей жизни — положить в карман. Это означало, что я не только мог быть автором и владельцем некоего секрета, но и распоряжаться его судьбой. Конечно, это была своего рода частная жизнь, отчего мысль о писательстве стала мне интересна и вдохновила меня начать писать. До этого понятия частной жизни и литературного творчества казались мне абсолютно не совместимыми. Ведь статьи и романы пишут для того, чтобы их потом опубликовали. А моя книжица с замочком будто шептала мне: «Открой меня и пиши, но никому не показывай».
В исламской культуре традиция вести дневник не распространена, о чем иногда говорят историки и литературоведы. Этим внимание к вопросу и ограничивается. Историки, ориентированные на Европу, считают это недостатком мусульманской культуры, который отражает концепцию сферы частной жизни в исламском обществе, и намекают на социальное подавление личности обществом.
Однако, судя по существующим публикациям, дневники все же велись, вне зависимости от европейского влияния. В основном их писали для самовыражения — на память о том или ином событии. Их авторы не стремились оставить свои записи будущим поколениями, а так как традиции издавать дневники не существовало, то их попросту потом уничтожали — сознательно или случайно. На первый взгляд, мысль о демонстрации дневника посторонним противоречит заложенной в него идее «интимности». Дневник, который ведут ради публикации, предполагает сознательную неискренность и псевдоинтимность. Но с другой стороны, публикации дневников позволяют писателям и издателям расширять представления о частной жизни. Одним из первых писателей, кто опубликовал свой дневник, был Андре Жид.
В 1947 году, после Второй мировой войны, Андре Жид был удостоен Нобелевской премии по литературе. Это и не удивительно; семидесятивосьмилетний писатель был на вершине славы и почета. В те годы, когда Франция еще считалась центром мировой литературы, он был величайшим из живущих французских писателей. Он прямо говорил то, что думает, страстно увлекался политическими идеями и так же страстно разоблачал их, стремился познать суть человека, считая его центром Вселенной, что снискало ему множество врагов и почитателей.
Андре Жид имел массу поклонников и среди турецкой интеллигенции, жадно и страстно наблюдавшей за жизнью Парижа. Самым известным из них был Ахмед Хамди Танпынар[10]. Он опубликовал в прозападной республиканской газете «Джумхуриет»[11] статью по случаю присуждения Жиду Нобелевской премии. Я намерен привести здесь некоторые отрывки из этой статьи, но прежде хотелось бы сказать несколько слов о самом Танпынаре.
Поэт, публицист и прозаик Танпынар родился на тридцать лет позже Андре Жида; сегодня он считается одним из классиков современной турецкой литературы. Его идеи признают и прозападные сторонники модернизации, представляющие левые взгляды, и консерваторы с националистами и традиционалистами; при этом все использовали имя и работы Танпынара в своих интересах. Поэзия Танпынара находилась под влиянием Поля Валери, романы написаны под воздействием Достоевского, а как публицист он многому научился у Жида, переняв его свободу мышления и безупречную логику. Но турецкие читатели, в основном, конечно, интеллектуалы, полюбили его не за то, что он вдохновлен французской литературой и культурой Запада, а за то, что его творчество было неразрывно связано с духом османской культуры, и, прежде всего, поэзии и музыки. Танпынар был в одинаковой мере привержен и спокойному достоинству старой турецкой культуры, предшествовавшей модернизму, и европейскому модернизму, что привело его к огромному внутреннему конфликту. Конфликт между родной культурой и Западом доставлял ему боль, и в этом его можно сравнить с другим неевропейским писателем, Дзюнъитиро Танидзаки. Но, в отличие от Танидзаки, Танпынар не получал удовольствия от сомнений или душевных терзаний, порожденных этим конфликтом, а предпочитал лишь описывать страдания и трагические судьбы людей, разрывающихся между двумя мирами.
Позвольте процитировать отрывок из статьи Танпынара, опубликованной в «Джумхуриет» полвека назад:
«Присуждение Андре Жиду Нобелевской премии стало для меня одним из самых радостных событий, произошедших за рубежом в послевоенные годы. Этот почетный жест — заслуженное свидетельство признания — развеял наши справедливые опасения, доказав нам, что Европа еще жива.
Несмотря на опустошение, причиненное ураганом бедствий, пронесшимся над ней, на разоренные страны и отчаявшихся людей, мечтающих о долгожданном мире, на оккупацию ее восьми столиц и пагубные междоусобные распри во Франции и Италии, Европа еще жива.
Жива потому, что есть Андре Жид — один из тех редких людей, чье имя воскрешает в памяти величайшие достижения культуры и цивилизации.
Во время войны я часто думал о двух людях. В безнадежной тьме, вынашивавшей в своей утробе будущее, которое невозможно было предугадать, они казались мне двумя спасительными, путеводными звездами оккупированной и разоренной Европы. Этими людьми были Андре Жид — у меня не было сведений, где он тогда находился, <…> и Поль Валери, живший, как я слышал, в Париже в весьма плачевном положении: без вина, без сигарет, а порой даже без хлеба».
Далее Танпынар сравнивает творчество Валери и Жида и заключает:
«Для меня эти оба поэта и писателя — нет, я не хочу употреблять такие слова: смысл их слишком узок, чтобы отразить суть; для меня они — сама Европа, мыслящая и чувствующая. Эти двое, связанные искренней дружбой, сумели сохранить Европу в широком смысле — и в подлинном виде. Они вдохнули новую жизнь в древние легенды, воскресили прежние ценности, они вырывали из лап заурядности и насилия культуру, бывшую сутью гуманизма… Они были самой культурой в человеческом обличии».
Помню, когда я впервые прочитал эту статью много лет назад, она показалась мне по-настоящему европейской, хотя и чересчур эмоциональной. Неискренним и даже жестоким мне показалось то, что Танпынар писал, как такой-то писатель страдает без вина и сигарет, пока гибнут и страдают миллионы людей, потерявших семьи, дома, родину, когда было уничтожено столько жизней, столько народов. А как «европейское» мне понравилось то, что Жид был показан не как представитель европейской культуры, Танпынар просто выделил отдельного писателя из толпы, представив его как «человеческое воплощение» культуры целой части света, и то, что ему было небезразлична его судьба во время войны.
Знаменитые «Дневники» Андре Жида, где он с присущим публицисту спокойствием излагает свои мысли, позволяют нам с легкостью проникнуть во внутренний мир писателя, полный одиночества, терзаний, сомнений и страхов. Эти записки, запечатлевшие его самые интимные и личные мысли, Жид сам отдал издателю, и они были опубликованы еще при его жизни, и хотя это не самый известный дневник нашего времени, он наиболее важен. В первых томах «Дневников» содержатся саркастические и резкие заметки о Турции, которую писатель посетил в 1914 году, после окончания Балканской войны.
Сначала Жид насмешливо описывает знакомство в поезде с неким молодым турком, сыном паши, возвращавшимся из Лозанны, где он полгода изучал историю искусств, в Стамбул с популярным романом Золя «Нана» под мышкой. Писателю он показался легкомысленным снобом.
Потом Жид приезжает в Стамбул, который ему (как и Венеция) совершенно не нравится. Ему кажется, что здесь все привнесено извне и заимствовано — либо за деньги, либо отобрано силой. Единственное, что нравится ему во время пребывания в Стамбуле, — это отъезд из города.
«Ничто не взросло на этих землях, — записал он в своем дневнике, — ничего оригинального не скрывает толстый наносной слой, созданный соприкосновениями и борьбой такого количества рас, историй, религий и цивилизаций».
Затем он внезапно переходит к другой теме: «Турецкий костюм невероятно уродлив, но, по правде, сам народ лучшего и не заслуживает».
Писатель откровенно и честно озвучивает мысль, которая посещает многих путешественников в разных странах, но которую они не решаются произнести: «Не сумев полюбить жителей, я не могу отдать свое сердце и красотам края».
Оставаться честным самим с собой для него важнее всего: «Познавательность этого путешествия пропорционально связана для меня с отвращением, которое я испытываю к этой стране, — пишет Жид. — Но я доволен, что не возненавидел эту страну больше».
Шведская Королевская академия наградила писателя за «страстную любовь к истине, которая со времен Монтеня и Руссо стала неотъемлемой частью французской литературы». Его страсть к истине в передаче своих мыслей и впечатлений вынуждала Жида говорить то, что многие не решаются сказать даже сегодня. После возвращения из Турции он сказал о Европе следующее:
«…Долгое время я полагал, что существуют другие цивилизации и другие культуры, достойные нашей любви и восхищения… Теперь я знаю, что наша европейская (чуть было не сказал „французская“) цивилизация не только прекраснее всех; я верю, что она еще и единственная».
Эта реплика, которая сегодня могла бы стать поводом для вручения ему премии каким-нибудь американским университетом за политическую некорректность и литературную прямоту, демонстрирует нам, что страстная любовь к истине не всегда выливается в политически корректные и правильные высказывания.
Но цель моя не в том, чтобы подвергать анализу убийственную прямоту писателя или осуждать его за безыскусный расизм. Я, как и Танпынар, люблю творчество Жида, его биографию, мне близки его взгляды. Во времена моего детства и юности его книги были очень популярны в Турции; в библиотеке отца имелись все его произведения, и я был увлечен Жидом так же, как и предыдущие поколения.
Мне будет легче передать мое представление о Европе, если я представлю его в виде противоречия: неприязнь Жида к другим цивилизациям — и особенно к моей, с одной стороны, и безграничное восхищение Танпынара этим писателем и Европой в его лице. Я смогу объяснить, что означает для меня Европа, только смешав такие противоречивые понятия, как презрение и восхищение, любовь и ненависть, отвращение и влечение.
Хотя Танпынар заканчивает свою статью восхвалением «чистоты мышления» и «чувства справедливости» Жида, раньше в тексте он дает понять, что знает об оскорбительных строках «Дневников», но, по понятным причинам, он не касается деталей. Один из величайших турецких поэтов XX века, Яхья Кемаль, учитель и наставник Танпынара, также читал путевые заметки Жида; об этом становится ясно из его посмертно опубликованного письма А. Ш. Хисару, в котором он замечает: «Цель этих путевых заметок в том, чтобы глубоко оскорбить турецкую нацию самыми ядовитыми выпадами. Это самое клеветническое из всего, что было когда-либо написано… Я был возмущен». Целое поколение читало эти страницы, стараясь делать вид, будто эти оскорбления — недоразумение, о котором не стоит говорить. Все лишь немного посудачили о них, но в большинстве случаев предпочли вести себя так, будто этих слов никогда не было. Несколько частей «Дневников» Жида были переведены на турецкий язык и изданы Министерством национального образования, при этом заметки о Турции в этой книге, естественно, опущены. В другой своей статье Танпынар говорит об очевидном влиянии на турецкую поэзию другой книги Жида, «Яства земные». Именно Жид зародил традицию вести дневник среди турецких писателей, чтобы издать его при жизни. Виднейший критик первых лет Республики, Нурулла Атач, был первым, кто популяризовал дневниковую манеру Жида — вести дневник не столько ради откровений, сколько ради потребности излить свой гнев, — и позднее эта манера прижилась среди литераторов последующих поколений.
Я задаюсь вопросом, не отклоняюсь ли я от темы, вдаваясь во все эти подробности. Стоит ли видеть противоречие между рассказом Жида о его путешествии в Стамбул и Турцию после Балканской войны и его неприязни к туркам и восхищением, которое питали к нему Танпынар и целое поколение турецких писателей? Ведь мы восхищаемся писателями за их внутренний мир, систему ценностей и писательское мастерство, а не за то, что они любят нас, нашу страну и нашу культуру. В «Дневнике писателя», выходившем частями в одной из газет, Достоевский описывает свое первое путешествие во Францию; он много говорит о лицемерии французов и о том, что великие ценности этой страны вытесняются деньгами. Жид читал эти строки, что не помешало ему восхищаться Достоевским и написать блестящую книгу о нем. Танпынар, не переставший почитать Жида, презиравшего турок, или Жид, продолжавший восхищаться Достоевским, презиравшим французов, проявили истинно европейский подход, сумев не поддаться узкому патриотизму.
В 1862 году разгневанный Достоевский, обвиняя Францию в том, что она предала идеалы братства — fraternit?, обобщил суть вопроса, рассуждая о «природе французской, да и вообще западной…». Он отождествляет Францию с Западом, что в будущем сделает Жид. Танпынар разделяет эти взгляды, хотя, в отличие от Достоевского, его не переполняет чувство безграничного гнева к Франции и Западу, наоборот, он испытывает застенчивое восхищение, к которому примешивается чувство вины. Теперь я готов сам ответить на вопрос, заданный мною раньше: может быть, нет противоречия в том, чтобы любить писателя, который презирает вашу культуру, цивилизацию и ваш народ; но эти два состояния души — презрение и восхищение — крепко связаны между собой. Глядя из своего окна, я вижу, что Европа и Запад существуют в тени, которую отбрасывает эта связь. Для меня Европа и Запад — не солнечный, блестящий и великий идеал. Европа для меня — это внутренний конфликт слияния любви и ненависти, великих устремлений и горького унижения.
Я не знаю, была ли поездка в Стамбул, в Анатолию, для Жида решающим фактором, чтобы наивно объявить, что его родная Франция, его западная культура «прекраснее всех». Но сегодня я не сомневаюсь в том, что, ступив на турецкую землю, Жид оказался в иной цивилизации, совершенно не похожей на его собственную. Два столетия европеизированные османцы и турецкие интеллектуалы-западники были уверены, подобно Жиду, в том, что между Турцией и Западом существует огромное различие. Но там, где Жид ощущает раздражение и презрение, они испытывают притяжение и восхищение, а из-за этого переживают кризис самоопределения. Когда, вслед за Танпынаром, они слишком сильно отождествляют себя с Жидом, им приходится закрывать глаза на его унизительные комментарии или, наоборот, соглашаться с яростной правотой его слов. И тогда европеизированным интеллектуалам с окраин Европы, вынужденным разрываться между Востоком и Западом, приходится верить в Европу еще сильнее, чем верил сам Андре Жид. Наверное, поэтому столь значительно влияние Жида на турецкую литературу, несмотря на его неприязнь к Турции и туркам.
У меня на родине, особенно в XX веке, в ранние республиканские годы, Запад не являлся понятием, которое нужно исследовать, анализировать или развивать, изучая историю и проникаясь великими идеалами, его создавшими; для нас Запад всегда был инструментом. И когда мы использовали его как инструмент, благодаря идее Европы мы становились участниками «цивилизационного процесса». Мы стремимся к тому, чего не существовало в нашей истории и нашей культуре, потому что это существует в Европе, и оправдываем наше стремление, ссылаясь на престиж Европы. В моей стране именем Европы оправдывают применение силы, радикальные политические перемены и безжалостный разрыв с вековыми традициями. Равноправие женщин и нарушения прав человека, демократия и военная диктатура — многое оправдывается идеей о Европе и оксидентализмом, главным акцентом которого становится разновидность позитивистского прагматизма. Так было в XX веке, хотя сегодня, вероятно, это верно в меньшей степени. Всю свою жизнь среди правящей европеизированной элиты я видел, как наши повседневные привычки, начиная от застольного этикета до половой этики, критиковались и менялись сообразно тому, «как это принято в Европе». Я с детства слышал эти слова — по радио, по телевизору, от мамы. Но они не являются доводом; наоборот — они уничтожают любой довод.
Искренний восторг Танпынара по поводу вручения Жиду Нобелевской премии становится понятнее, если вспомнить, что европеизированный интеллектуал испытывает потребность не столько в самом Западе, сколько в идее Запада. Даже если он, подобно Танпынару, сожалеет об утраченной традиционной культуре, старинной музыке и поэзии и «восприимчивости поколений прошлого», а также о том, что исчезает прежний, привычный образ жизни, европеизированный интеллектуал способен лишь на критику собственной культуры в той мере, в какой он зависит от легендарного образа Запада, и на переход от консервативного национализма к конструктивному модернизму. По меньшей мере, этот переход позволяет ему оказаться в новом, вдохновляющем, но критическом пространстве.
С другой стороны, потребность в легендарном образе чудесного Запада может привести даже такого глубокого и сложного писателя, как Танпынар, к тому, чтобы перенять у Жида наивную и вульгарную идеализацию Запада: «западная цивилизация — прекраснейшая цивилизация». Но его идеальный Запад существует на основе представлений о его противоположности, его враждебном антиподе. Именно сейчас стоит вернуться к непростому вопросу о том, почему турецкие интеллектуалы не смогли открыто ответить на грубые и оскорбительные реплики Жида о своей культуре, почему целое поколение республиканской интеллигенции предпочло молчать, ощущая чувство вины: возможно, сами того не подозревая, в глубине души они соглашались с замечаниями Жида; но, не признаваясь себе в этом, продолжали хранить свои мысли в запертых на замочки дневниках.
Невольно возникает вопрос — насколько здесь уместно понятие «частного». Многие прозападно настроенные младотурки разделяли взгляды Жида. Свои взгляды они выражали во всеуслышание либо вполголоса — в зависимости от ситуации и личности собеседника. Здесь мы постепенно приближаемся к месту, в котором идеология национализма переплетается с идеей вестернизации, питаясь от нее, но и влияя на ее форму. Восприятие Жидом и подобных ему западных наблюдателей Турции и исламской культуры, их взгляды на отношения Запада и Востока были не только восприняты младотурками, но и легли в основу идеологии Турецкой Республики.
Как известно, в первые годы Респубики, с 1923 года до середины 1930-х годов, ее основатель и отец современной турецкой нации, Мустафа Кемаль Ататюрк, провел реформы, ориентированные на западный образ жизни. Среди реформ были не только формальные — замена арабского алфавита латинским, переход на европейский календарь, перенос выходного дня с пятницы на воскресенье. Многие перемены — например, уравнение женщин в правах с мужчинами — оставили глубокий след в турецком обществе. Разногласия по поводу введения этих реформ между прозападными сторонниками модернизации и националистами-консерваторами до сих пор составляют основную проблему всех идеологических дискуссий в современной Турции.
Одна из первых реформ Ататюрка, два года спустя после основания Республики, предписывала ношение европейской одежды. Эта реформа, обязавшая всех носить одежду «как в Европе», была идеологически связана, с одной стороны, с оксиденталистским представлением о Европе, а с другой стороны, со старинной османской традицией, согласно которой у каждой религиозной общины было свое отличительное платье.
Ровно год спустя, как были опубликованы высказывания Жида о турецкой и других цивилизациях, в 1925 году, Ататюрк выскажет похожие идеи, выступая с речью во время поездки по Анатолии, в ходе которой он пропагандировал переход на новый тип одежды и другие нововведения:
«Вот передо мной, среди вас, человек (указывает рукой). В феске[12], обмотанной зеленым тюрбаном, в минтане[13], а сверху пиджак, такой же, как на мне, а что надето ниже — мне не видно. Ну и что это за наряд? Разве может цивилизованный человек так нелепо одеться, выставив себя на посмешище перед всем миром?»
Если сравнить слова Ататюрка с записками Жида, создается впечатление, что Ататюрк был согласен с французским писателем и что его тоже, как и Жида, раздражало то, как одеваются в Турции. Не известно, был ли знаком основатель Турецкой Республики с записками Жида, опубликованными годом раньше. Зато из гневных, полных негодования писем нам известно, что их читал Яхья Кемаль, служивший тогда в аппарате Ататюрка. Однако здесь важно то, что Ататюрк, подобно Жиду, считал одежду мерилом принадлежности к цивилизации.
«Если уж народ Турецкой Республики провозгласил себя цивилизованной нацией, он должен это доказать и в семейном кругу, и в повседневной жизни. Простите меня за резкость, но такой наряд — ни то ни се; ни национальный, ни европейский».
Вопрос не в том, можно ли считать эти слова Ататюрка ответом на замечания Жида, а в том, что Ататюрк отождествлял Европу с цивилизацией, а все высказывания, основанные на таком отношении к Западу, являются источником чувства унижения. Кроме того, унижение это тесно связано с национализмом. Приверженность Западу и национализм — одинакового происхождения, однако, как это видно на примере Танпынара, они сосуществуют со стыдом и чувством вины. А мое представление о Европе также проникнуто этими мыслями, но на глубоко личном уровне. Правда, за последние двадцать лет чувство стыда стало слабее.
И Жид, и Ататюрк полагали, что нелепое уродство турецкого костюма начала века — результат оторванности от европейской цивилизации. Жид проводит параллель между нацией и ее костюмом, написав, «по правде, сам народ лучшего и не заслуживает». В то же время Ататюрк заметит, что костюм создает неверное представление о нации. В той же поездке по Анатолии он скажет: «Какой смысл в том, чтобы показывать миру драгоценный камень, испачкав его грязью? И стоит ли при этом объяснять, что камень просто испачкался и его не разглядеть? Чтобы показывать такой камень, его нужно отмыть от грязи; это необходимость… Нам ценен цивилизованный, международный стиль одежды — вот костюм, достойный турецкого народа».
Сравнив турецкий традиционный костюм с грязью, пятнающей турецкую нацию, Ататюрк нашел способ бросить вызов чувству стыда, знакомому каждому западнику. Это можно считать попыткой преодоления чувства стыда. Ататюрк, не принимая турецкий костюм, как Жид и западники, в то же время проводил различие между одеждой и людьми, которые ее носят. Одежда для него была не составляющей частью культуры, формирующей нацию, и позорным пятном, пятнающим ее честь. Так, во имя идеи Европы, Ататюрк взял на себя нелегкую задачу — заставить турок отказаться от привычного национального костюма и надеть новый, чтобы стать «европейцами». Еще несколько лет назад, то есть спустя ровно семьдесят три года после того, как Ататюрк произнес эти слова, турецкая полиция в сопровождении тележурналистов устраивала уличные облавы на жителей консервативных кварталов Стамбула за их традиционные наряды.
Наконец, можно открыто заговорить о чувстве стыда, неразрывно связанном с представлением о Европе — оно таилось и в реакции Танпынара на слова Жида, и в негодовании Яхьи Кемаля, и в том, как пытался всех нас утешить Ататюрк.
Турецкий западник стыдится, прежде всего, того, что он — не европеец. Потом, он (почти всегда) стыдится своих усилий стать европейцем. И стыдится того, что его усилия реализуются лишь наполовину. И того, что, стремясь стать европейцем, он теряет свою идентичность. Ему совестно и за наличие этой идентичности, и за ее отсутствие. Ему неловко и за это чувства стыда, которое он то яростно отвергает, то смиренно принимает. И говорить об этом стыде ему тоже неловко.
Поэтому его неловкость и сомнения редко проявляются в публичной сфере. Подобно тому как в свое время высказывания Жида о Турции были опущены в опубликованных в Турции «Дневниках», так и сегодня остаются не высказанными и наши мысли о Жиде. С одной стороны, решение Жида представить на суд общественности свой «частный» дневник вызывает восхищение. А с другой стороны, в Турции его считают оправданием права государства диктовать, какую носить одежду — а это один из самых личных аспектов человеческой жизни.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.