1892

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1892

[Бегичевка. ] Жив. Прошел месяц. Нынче 30 января 1892. Вспоминать день за днем — невозможно. Был в Москве, где пробыл три недели, и вот неделя, как опять тут. Главные черты и события этого месяца: недовольство на Леву и тяжелое чувство нелюбви к нему. Суета, праздность и роскошь, и тщеславие, и чувственность московской жизни. Был в театре. «Плоды просвещения»*. Писал все 8-ю главу. И все не кончил*. Виделся с Соловьевым, с Алехиным, с Орловым, с этими тяжело — и радостно с Чертковым, Горбуновым, Трегубовым. Вернувшись сюда, нашел беспорядок, неясность. Раздача вещей и дров вызвала жадность. Почти все время мне нездоровится — желудком и чувствую ослабление общее. Все чаще и чаще думаю о смерти и больше и больше освобождаюсь от славы людской. Но еще очень далеко от полного освобождения. Хотел выписать записанное в книжки — потерял, и вял и грустен и не хочется ни думать, ни делать. Отче, помоги мне всегда любить.

3 февраля 92. Бегичевка. Нынче уехала Соня*. Мне жаль ее. Отношения к народу очень дурные. Я нынче понял, что это-то попрошайничество, зависть, обман, недовольство и стоящая за всем этим нужда и есть показатель особенности положения и того, что мы стоим в середине его. Утром был очень слаб. Спал днем. Пытался писать, не идет. Получил от Алехина письмо нехорошее. Все хочет сделать что-то необыкновенное, когда признак настоящего труда есть «обыкновенное». Не козелкать, а тянуть.

Носил, носил записочку с мыслями и потерял. Помню только, что записано было: 1) то, что когда видишь много людей новых, таких, каких никогда не видал, хоть где-нибудь в Африке, в Японии: человек, другой, третий, еще, еще, и конца нет, все новые, новые, такие, каких я никогда мог не видать, никогда не увижу, а они живут такой же эгоистичной своей отдельной жизнью, как и я, то приходишь в ужас, недоумение, что это значит, зачем столько? Какое мое отношение к ним? Неужели я не видал их и они мне чужие? Не может быть. И один ответ: они и я одно. Одно и те, которые живут, и жили, и будут жить, одно со мною, и я живу ими, и они живут мною. […]

Сегодня 24 февраля. Бегичевка. 1892. Нынче Таня уехала нездоровая в Москву*. И нынче же уехали сбиравшиеся воскресные: Гастев, Алехин, Новоселов, Страхов, Поша с ними*. И приехал Тулинов, Богоявленский очень болен. Был Репин, уехал нынче*. Я два дня сряду ездил в Рожню и не мог доехать. Мы ездили на масленице в Богородицк, и я был у Сережи*. Очень хорошо. Здесь работы много и тяжести. Что дальше жить, то мне труднее. Но труд этот не может не быть, и я не могу расстаться с ним.

Нынче 29 февраля 92. Бегичевка. Была страшная метель все эти дни. Вчера ездил опять в Рожню, опять не доехал. Был в Колодезях и Катараеве, о дровах и приютах*. Приехали к нам 1) Бобринский, 2) швед Стадлин, 3) Высоцкий и четыре темных. Мне тяжело от них*. Я очень устал. Днем было нехорошо. Теперь лучше, — совсем хорошо. Все пишу и не могу кончить.

Третьего дня было поразительное: выхожу утром с горшком на крыльцо, большой, здоровый, легкий мужик, лет под 50, с 12-летним мальчиком, с красивыми, вьющимися, отворачивающимися кончиками русых волос. «Откуда?» — «Из Затворного». Это село, в котором крестьяне живут профессией нищенства. «Что ты?» — Как всегда, скучное: «К вашей милости». — «Что?» — «Да не дайте помереть голодной смертью. Все проели». — «Ты побираешься?» — «Да, довелось. Все проели, куска хлеба нет. Не ели два дня». Мне тяжело. Все знакомые слова и все заученные. Сейчас. И иду, чтобы вынести пятак и отделаться. Мужик продолжает говорить, описывая свое положение. Ни топки, ни хлеба. Ходили по миру, не подают. На дворе метель, холод. Иду, чтоб отделаться. Оглядываюсь на мальчика. Прекрасные глаза полны слез, и из одного уже стекают светлые, крупные слезы.

Да, огрубеваешь от этого проклятого начальства и денег.

[3 апреля. Москва. ] Нынче 3 апреля. Больше месяца не писал. Я в Москве*. Приехали сюда, кажется, 14-го. Все время стараюсь кончить 8-ую главу и все дальше от конца. Отношение к своему занятию проводника пожертвований — страшно противно мне. Хочется написать всю перечувствованную правду, как перед богом.

Событий особенных — никаких. На душе — зла мало, любви к людям больше. Главное — чувствую радостный переворот — жизни своей личной не почти, а совсем нет. […]

Нынче 26 мая 1892. Ясная Поляна. Третьего дня приехал из Бегичевки. Там время прошло, как день. Все то же. Тяжелое больше, чем когда-нибудь, отношение с темными, с Алехиным, Новоселовым, Скороходовым. Ребячество и тщеславие христианства и мало искренности. Дело все то же. Так же тяжело и так же нельзя уйти. Только начал там жить свободно, как приехал Евдоким и привез 8-ю главу, которая была в безобразном виде. Начал переделывать и месяц работал каждый день, переделывал и теперь еще переделываю. Кажется, что подвинулся к концу.

Явился швед Абрагам. Моя тень. Те же мысли, то же настроение, минус чуткость. Много хорошего говорит и пишет. Нынче поехал к нему с Таней, а он идет. […]

Нынче 5 июля 92. Ясная Поляна. Полтора месяца почти не писал. Был в это время в Бегичевке и опять вернулся и теперь опять больше двух недель в Ясной. Остаюсь еще для раздела*. Тяжело, мучительно ужасно. Молюсь, чтоб бог избавил меня. Как? Не как я хочу, а как хочет он. Только бы затушил он во мне нелюбовь. Вчера поразительный разговор детей. Таня и Лева внушают Маше, что она делает подлость, отказываясь от имения. Ее поступок заставляет их чувствовать неправду своего, а им надо быть правыми, и вот они стараются придумывать, почему поступок нехорош и подлость. Ужасно. Не могу, писать. Уж я плакал, и опять плакать хочется. Они говорят: мы сами бы хотели это сделать, да это было бы дурно. Жена говорит им: оставьте у меня. Они молчат. Ужасно! Никогда не видал такой очевидности лжи и мотивов ее. Грустно, грустно, тяжело мучительно.

Здесь Поша и Страхов. Я было кончил, но на днях — верно, был в дурном духе — стал переделывать и опять далек от конца, теперь 9-10-я главы.

Уезжая из Бегичевки, меня поразила, как теперь часто поражают картины природы. Утра 5 часов. Туман, на реке моют. Все в тумане. Мокрые листья блестят вблизи.

За это время думал:

[…] 2) Когда проживешь долго — как я 45 лет сознательной жизни, то понимаешь, как ложны, невозможны всякие приспособления себя к жизни. Нет ничего stable[128] в жизни. Все равно как приспособляться к текущей воде. Все — личности, семьи, общества, все изменяется, тает и переформировывается, как облака. И не успеешь привыкнуть к одному состоянию общества, как уже его нет и оно перешло в другое. […]

[6 августа. ] Страшно думать: месяц прошел. Нынче 6-е августа. Опять был в Бегичевке. Там покончил дела. Буду продолжать отсюда. Апатия, слабость большая. 8-я глава кончена, но над 9-й и 10-й все вожусь. И начинаю думать, что толкусь на месте. Раздел кончен. Выписал Попова*. Он живет у нас, переписывает и ждет. Страхов опять приехал. Я очень опустился нравственно. От сочинения, от мысли, что я делаю важное дело — писанье, хоть не освобождающее от обязанностей жизни, а такое, которое важнее других.

[…] Думал: 1) Только и помню теперь, что я сижу в бане, и мальчик-пастух вошел в сени. Я спросил: Кто там? — Я. — Кто я? — Да я. — Кто ты? — Да я же. Ему, одному живущему на свете, так непонятно, чтобы кто-нибудь мог не знать того, что одно есть. И так всякий. Вспомню и напишу после другое.

[9 августа. ] Были письма от Файнермана и Алехина о том, чтобы собраться, — собор*. Какое ребячество! Написал им ответы. Забыл написать. Они хотят того, что есть последствия того, что дает единение, то есть чтобы мы делали бы дело божие и были бы все вместе, без того, что это производит — одинокой работы перед богом.

Нынче 9 августа. Ясная Поляна. 92. Вчера писал немного лучше. Собой так же недоволен: нет любви ни к чему. Правда, что меньше всего к себе, но все-таки — нет ее. Вчера за обедом маленький эпизод о грибах, запрещение собирать их, больно огорчил меня. И это мне должно быть стыдно. Много думал, но ничего не записал и не помню. Вчера читал Боборыкина «Труп», очень хорошо*. Лева приехал. С ним ничего. Нынче писал лучше, но мало. Ходил с Сашей за грибами. Очень приятно. Вчера написал письмо Диллону, по случаю письма Лескова*. Пришли Попов и Буткевич. Вечером приехала Таня и еще куча народа. Теперь играют наверху со скрипкой. Прочел повесть какой-то барыни — плохая. […]

Нынче 21 августа. Ясная Поляна. 92. Все так же вяло живу, весь поглощенный только своей статьей, которую все не кончаю.

[…] Я как будто подвигаюсь тем, что более ясна связь и, главное, что выкидываю красноречие. За это время думал:

1) О воспитании был разговор. Соня говорит, что она видит, что дурно воспитывает, что гибнут физически и нравственно. Но что же делать? Как будто говорят все: там, что хорошо или дурно — это все равно, а вот у меня есть одна жизнь, и у детей одна жизнь. И вот я эту одну жизнь погублю, уже не преминую.

[…] 5) Это не мысль, но 13 августа я записал, что мне не в минуту раздражения, а в самую тихую минуту, ясно стало, что можно — едва ли не должно уйти.

6) Говорил о музыке. Я опять говорю, что это наслаждение только немного выше сортом кушанья. Я не обидеть хочу музыку, а хочу ясности. И не могу признать того, что с такой неясностью и неопределенностью толкуют люди, что музыка как-то возвышает душу. Дело в том, что она не нравственное дело. Не безнравственная, как и еда, безразличное, но не нравственное. Я за это стою. А если она не нравственное дело, то совсем и другое к ней отношение.

Если б. ж. 22 августа. Ясная Поляна. 92. Был Поша, уехал в Бегичевку. Я все не могу осилить написать отчет.

Нынче 15 сентября 92. Ясная Поляна. Два дня, как я вернулся из Бегичевки, где пробыл три дня хорошо. Написал начерно отчет и заключение*. Мучительно тяжелое впечатление произвел поезд администрации и войск, ехавших для усмирения*. Все то время, что не писал в дневнике, жил так же. Сколько было сил, работал над 8, 9 и 10 главами и первые две кончил. Но 10-ю только смазал. Все нет настоящего заключения. Кажется, выясняется. […]

За это время записано (много пропущено):

1) Говорил о музыке. Это наслаждение чувства, как чувства, как (sens[129]) вкуса, зрения, слуха. Я согласен, что оно выше, т. е. менее похотливо, чем вкус, еда, но я стою на том, что в нем нет ничего нравственного, как стараются нас уверить.

2) Соблазны не случайные явления, приключения, что живешь, живешь спокойно, и вдруг соблазн, а постоянно сопутствующее нравственной жизни условие. Идти в жизни всегда приходится среди соблазнов, по соблазнам, как по болоту, утопая в них и постоянно выдираясь.

3) Условия жизни, одежда, привычки, остающиеся на человеке — после того как он изменил жизнь, все равно как одежда на актере, когда он, среди спектакля, от пожара выбежал на улицу в костюме и румянах.

4) Мы постоянно гипнотизируем самих себя. Предписываем себе в будущем, не спрашивая уже дальнейших приказаний при известных условиях, в известное время сделать то-то и то-то; и делаем.

[22 сентября. ] Жена вчера уехала в Москву с мальчиками. 18-го она возвратилась и в воскресенье 20-го опять уехала. Жизнь моя все та же. Все не могу кончить 11-ю главу и заключение. […]

1 октября. Ясная Поляна. 92. Все то же: то же упорство труда, то же медленное движение и то же недовольство собой. Впрочем, немного лучше. Нынче ездил на Козловку, думал в первый раз: как ни страшно это думать и сказать: цель жизни есть так же мало воспроизведение себе подобных, продолжение рода, как и служение людям, так же мало и служение богу. Воспроизводить себе подобных. Зачем? Служить людям. А тем, кому мы будем служить, тем что делать? Служить богу? Разве он не может без нас сделать, что ему нужно. Да ему не может быть ничего нужно. Если он и велит нам служить себе, то только для нашего блага. Жизнь не может иметь другой цели, как благо, как радость. Только эта цель — радость — вполне достойна жизни. Отречение, крест, отдать жизнь, все это для радости. И радость есть и может быть ничем ненарушимая и постоянная. И смерть переходит к новой, неизведанной, совсем новой, другой, большей радости. И есть источники радости, никогда не иссякающие: красота природы, животных, людей, никогда не отсутствующая. В тюрьме — красота луча, мухи, звуков. И главный источник: любовь — моя к людям и людей ко мне. Как бы хорошо было, если бы это была правда. Неужели мне открывается новое. Красота, радость, только как радость, независимо от добра, отвратительная. Я узнал это и бросил. Добро без красоты мучительно. Только соединение двух и не соединение, а красота, как венец добра. Кажется, что это похоже на правду. Читаю Amiel’a*, недурно.

Нынче 7 октября. Ясная Поляна. 1892. Все то же. То же упорство труда и медленное движение. За это время были старшие сыновья. Хорошо, добро с ними. Но они очень слабы. С Левой разговор. Он ближе других. Главное, он добр и любит добро (бога). Amiel очень хорош.

1) Нынче, рубя дрова, вдруг живо вспомнил какое-то прошедшее состояние, очень незначительное, малое, ничтожное, вроде того, что ловил рыбу и был беззаботен, и это прошедшее показалось таким значительным, важным, радостным, что как будто такого уже никогда не может быть, и вместе с тем это только жизнь. Так что все мое стремление к жизни есть только стремление к этому. Так что моя жизнь, цепкость к жизни, не есть ли это смутное сознание того, что пережито мною в прежней, скрытой от меня за рождением жизни… Это кажется неясным, но je m’entends[130]. Я стремлюсь к такому же счастью в теперешней и будущей жизни, какое я знал в предшествующей.

2) К Amiel’y хотел бы написать предисловие*, в котором бы высказать то, что он во многих местах говорит о том, что должно сложиться новое христианство, что в будущем должна быть религия. А между тем сам, частью стоицизмом, частью буддизмом, частью, главное, христианством, как он понимает его, он живет и с этим умирает. Он как bourgeois gentilhomme fait de la religion sans le savoir*. Едва ли это не самая лучшая. Он не имеет соблазна любоваться на нее.

3) Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, каких я только могу вообразить себе, но только чтобы не было детей, или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими свежими от бога детьми, я бы выбрал последнее.

4) Тургеневское «Довольно» и «Гамлет и Дон-Кихот» — это отрицание жизни мирской и утверждение жизни христианской. Хорошую можно составить статью*.

Получил от Черткова письмо и был очень рад. Получил письмо Митрофана Алехина и Бодянского. Пишу им. Они в остроге*.

Почти месяц не писал. Сегодня 6 ноября. Все то же. Так же живет Попов, переписывает, а я по утрам пишу, выпускаю весь заряд и потом уж чуть брежусь. Иногда пишу письмо. За это время были письма от Хилкова. Работа идет над заключением. Приближаюсь к концу, но не конец.

Соня в Москве с детьми. Бывают дурные периоды. Один я пережил недели три тому назад, один недавно по отношению Попова. Возненавидел его. Но поборол, кажется. Его надо, должно любить, а я ненавижу. Лева в Петербурге. Я его все больше люблю. Девочек тоже. Отчет кончил. Думал за это время кое-что хорошее, которое забыл. Записано следующее:

1) Верочка подошла к шкапу, понюхала и говорит: как пахнет детством. Маша подошла: да, совершенно детство, и радостно улыбается. Я подошел, понюхал — а у меня очень тонкое чутье — ничем не пахнет. Они чувствуют чуть заметный запах, потому что этот запах соединился с сильным сознанием радости жизни. Если бы этот запах был еще слабее, если бы он был доведен до бесконечно малого, но совпадал бы с сильным чувством жизни, он был бы слышен. Все то, что пленяет нас к этой жизни, красота, это то, что соединилось с сильным сознанием жизни до рождения. Некоторое — потому, что оно нужно вперед, некоторое — потому, что оно прежде было. Впрочем, в истинной жизни нет ни прежде, ни после. Только то, что сильно чувствуешь, это какой-нибудь момент жизни. (Неясно.)

2) Что такое я (организм)? Я какой-то центр, в котором обменивается материя. Быстрота, энергия этого обмена материи совпадает с радостью жизни. Энергия эта все ослабевает, обмен все замедляется, замедляется и наконец прекращается, и центр переходит в другое место.

3) Если презирать человека, не будешь вполне добр к нему. Если ж очень уважать человека, тоже будешь слишком много требовать и не будешь вполне добр к человеку.

Для доброго отношения к человеку нужно презирать его, как слабое человеческое существо, и уважать его, как NN.

4) Злой человек! Негодяй, мерзавец, злодей! Преступник. Страшный! Люди слишком слабы и жалки, для того чтобы они могли быть злы. Все они хотят быть добры, только не умеют, не могут. Это неумение быть добрым и есть то, что мы называем злым.

От Страхова письмо о декадентах*. Ведь это опять искусство для искусства. Опять узкие носки и панталоны после широких, но с оттенком нового времени. Нынешние декаденты, Baudelaire, говорят, что для поэзии нужны крайности добра и крайности зла. Что без этого нет поэзии. Что стремление к одному добру уничтожает контрасты и потому поэзию. Напрасно они беспокоятся. Зло так сильно — это весь фон — что оно всегда тут для контраста. Если же признавать его, то оно все затянет, будет одно зло, и не будет контраста. Даже и зла не будет — будет ничего. Для того, чтобы был контраст и чтобы было зло, надо всеми силами стремиться к добру.

За это время был студент медицинской академии Соболевский, приехавший поправлять меня и внушить мне, что понятие о боге есть остаток варварства. Я постыдно горячился на его глупость и наговорил ему грубостей и огорчил его.

Если б. ж. 7 ноября. Ясная Поляна. 1892. Вчера был Поша из Бегичевки. Нужда там велика.