1893
1893
[5 мая. Ясная Поляна. ] Страшно подумать, не писал с 6 ноября 1892, то есть полгода без дня. Все это время был напряженно занят своей книгой: последней главой*, и то еще не совсем кончил.
1893 г. Вчера 4 мая приехали в Ясную из Москвы, где жил с перерывом всю зиму. Благодаря напряженной работе (кажется, я ни одного дня не пропустил), я как будто опустился в своей физической жизни: именно в физической работе. Во многом же, в особенности в требованиях относительно неучастия в зле мира, утвердился. Много уяснилось за это время в продолжение работы: вопрос свободы воли: человек свободен в духовном, в том, что движет физическим.
Были за это время в Бегичевке. Равнодушие к пошлому делу помощи и отвращение к лицемерию. Сочувствие, выраженное моей деятельности, было радость перехода осудителя лицемерия в участники его.
События за это время: возвращение Левы из Петербурга и его болезнь. Отношения мои к остальным членам семьи те же. Два мальчика, Андрюша и Миша, в особенности Андрюша, в самом дурном и далеком от меня настроении. Маша увлеклась и опомнилась*. Теперь здесь Булыгин. Над ним и Раевым был суд, и они борются*. Вообще мне кажется, что борьба христианства и язычества у нас начинается, ?clate[131]. Надо и знать и быть готовым. Нынче первый день, что я не пишу свою книгу. Что буду писать, еще не знаю. Много было мыслей за это время, которые пропадали. Вспоминаю:
1) Произведение драматического искусства, очевиднее всего показывающего сущность всякого искусства, состоит в том, чтобы представить самых разнообразных по характерам и положениям людей и выдвинуть перед ними, поставить их всех в необходимость решения жизненного, не решенного еще людьми вопроса и заставить их действовать, посмотреть, чтобы узнать, как решится этот вопрос. Это опыт в лаборатории. Это мне хотелось бы сделать в предстоящей драме*.
Теперь час дня. Иду обедать. Завтра писать.
14 мая. Ясная Поляна. 93. Пропустил неделю. Не видал, как прошла. Вчера отослал совсем*. Плохо, так плохо. Я заболел, и это меня особенно побудило кончить: я свободен. Перечитываю начатое. Не знаю еще, за что возьмусь. Очень я нехорош все это время. Недоволен своим положением, мучаюсь. Хочу перемены внешней. А этого не надо.
15 мая и 16, кажется. Ясная Поляна. 93. Написал вчера письмо Bellows, Бодянскому. Нынче Хилкову и [в] Екатеринослав Кондратьеву. Нездоровится, дурно сплю. Перечитал написанное. Детский рассказ забрал меня за живое. Хочется кончить*.
Думал: поразительно ограбление земли у нас в Херсонской, Самарской губернии и др.*. И великолепие Москвы, арки для встречи государя и иллюминация*. Или в Чикаго выставка* и обезлесение, омерщвление земли. И все это нам поправит наука искусственным дождем, производимым электричеством. Ужасно! Истребят 98% и восстановят 2.[…]
23 мая. 93. Бегичевка*. За это время пробовал писать «Дети», не шло. Не совсем поправился. Писал письма: Черткову, Попову, Янжулу и двум французам: Dumas и Schr?der.
Нынче написал Рыбакову о том, что есть, то разумно, по его мнению. Трогательно наивно. Был страшно не в духе дома. Приезжали Сопоцько и Линденберг. Решил с Таней ехать 21. Поехали. Дорогой разговор с менонитами*. Вчера был в Татищеве. Бедность ужасна. Ужасен контраст. Ходил по тифозным и, к стыду — жутко.
У Вани естественнонаучные книги о почве, о пределах естествознания, о механическом анализе. Поразительно глупо то, что они говорят: например, Дюбуа Раймон*говорит, что естествознанию недоступно только значение силы, материи и сознания. А узнать все причины образования всего существующего, сводя это к движению атомов, — можно. Только забыл, что все происходит в бесконечном пространстве и времени. Или Докучаев. Называет почву организмом*. Или немец Mohl* говорит о трех фазисах земли, забывая, что переход из первого во второй зависел от появления органических тел, а мы не знаем, как они появились. Стало быть, и не имеем права говорить о первом фазисе. Не говоря уже о разногласии постоянном по всем вопросам. А какое страшное орудие затемнения нравственных требований. Я вижу это по Раевским. Чувствительные весы; анализ и т. п. Все это так важно, так же важно, как и евхаристия. Как надо написать про эту ложь. Думал за это время.
[…] 4) Только пробился лист на березах, и от теплого ветра пошла по ним веселая рябь. Вечер, смеркается после грозы. Лошади только пущены, жадно сгрызают траву, помахивая хвостами.
5) Вспоминал: что мне дал брак? Страшно сказать. Едва ли не всем то же.
6) Две условности одинаково сильны: для мужчины — снести пощечину без дуэли, для женщины — брак без церкви.
7) Не делайте вид, что меня судите, прощаете, смягчаете, угрожаете. Вы разбойники. Я в вашей власти, как Людовик XVI был во власти сапожников. Но с той разницей, что все, чем вы угрожаете мне, есть то самое, что мне желательно. Я живу только для исполнения воли бога, установления его царства: для установления его царства нужно гонение невинных. Чем больше гонения, тем очевиднее его истина. И потому все, что вы мне сделаете дурного — до пыток и казни, полезно для дела божьего я радостно для меня.
Теперь 12 часов. Хочу ехать в Козловку. Буду писать завтра, если буду жив.
[27 мая. Ясная Поляна. ] Не писал ни 25, ни 26. Пробыл там. Приехал Поша. Я был в Козловке, в Софьинке, в Бароновке и 28 приехал.
5 июня 93. Ясная Поляна. Все пытался писать послесловие*, связав его с определением жизни, как движение от неразумного к разумному, но не подвинулся, от физических ли, умственных ли причин, не знаю. За это время пытался работать: колья рубить, ходил к Булыгину.
[…] Иду сейчас в Тулу. За это время думал:
1) Поразила меня мысль о том, что одна из главных причин враждебного чувства мужей и жен — это соперничество их в деле ведения семьи.
Жене нужно не признавать мужа разумным и практичным, потому что, если бы она признавала его таковым, ей бы надо было делать его волю, и наоборот. Если бы я теперь писал «Крейцерову сонату», я бы выдвинул это.
[…] 3) Выставка Чикаго, как и все выставки, есть поразительный образчик дерзости и лицемерия: все делается для наживы и потехи: от скуки, а приписываются благие любвенародные цели. Оргии лучше.
[…] 6) Читал о статье Макса Нордау. Прекрасно говорит о том, что наша беллетристика должна сделаться скоро забавой женщин и детей, как танцы*.
7) Все это искусство, музыка, хорошо, но очевидно занимает неподобающее ей место.
[…] 10) Иду домой от Булыгина, пройдя двадцать верст, устал. Идут навстречу с песнями бабы. — Откуда? — Из Крыльцова. — Где были? — У поручика (за 10 верст) работали. — Зачем так далеко? — Да мы разве бы пошли, за лошадей по два дня отрабатывали. Попались лошади в Засеке. Они прошли десять верст туда, идут десять верст назад, там целый день работали. — Что ж, я чай, поругали поручика? — За что ж его ругать. Ха-ха. — И запели песни.
Всем ровно. Как нельзя в озере поднять в одном месте воду выше, чем в других, или спустить, так нельзя ни увеличить, ни уменьшить благо материальными средствами. (Сейчас еду в Тулу.)
10 июня. Ясная Поляна. 1893. Все это время ничего определенного не делал. Начинал послесловие, потом статьи о науке и искусстве*, теперь о письме Зола и Дюма*. Попов уехал, приехал Поша. Отношения с людьми все те же. За это время думал:
1) Люди признают, что наказания жестоки, но они говорят: это необходимо для поддержания существующего порядка. Но порядок-то существующий хорош ли? Нет, он дурен. Невозможен. Так что же его поддерживать?
2) Мой друг детства*, потерянный человек, пьяный, обжора, несчастный, ленивый, лживый, всегда, когда речь идет о детях, о воспитанье, приводит в пример свое детство и свое воспитание, как бы подразумевая бесспорно то, что результат, который дало его воспитание, служит доказательством его успешности. И он делает это невольно и не видит комичности этого. Так сильна любовь, предилекция к себе всех людей.
3) Думал к статье о науке. Чтобы понять то, что есть наука, надо исследовать, что она дает тем, которые получают ее, и что она для тех, которые творят ее (плохо).
4) Решить вопрос о том, хорошо ли, добро ли то, что мы признаем наукой и искусством, не шутка. Все воспитание молодых поколений основывается на том, что мы признаем наукой и искусством. […]
21 июня 1893. Ясная Поляна. Третьего дня отослал с Кузминским статью о письмах Зола и Дюма в «Revue de famille»*. Все это время развлекался мыслями между «Об искусстве», «Послесловием» и этой статьей. Пытался работать — слаб стал. Маша приехала. Я ей очень рад. Вчера — чего давно не было — был неприятный разговор с Соней. Они, бедные, страдают. Надо жалеть, а ты горячишься. Впрочем, даже так было тихо, что никому не заметно. Мне только больно очень. Думал за это время.
1) У всех детей и отцов зубы портятся исключительно в одних условиях. Что же? Вы думаете, причину, или когда им укажут эту причину, устранят ее? Нет, несмотря на то, что они страшно дорожат зубами, они будут продолжать жить так же, пломбируя себе зубы за большие деньги платиной и золотом. Сифилис и больницы, преступления и наказания, война и красный крест и мн. др.
2) Всего меньше мы понимаем поступки друг друга те, которые вытекают из тщеславия: не угадаешь, чем и перед кем он тщеславится, […]
[25 июня. ] Вчера 24 июня 93. Ясная Поляна. Думал:
1) Представил себе людей, для полноты мужчину и женщину — мужа [и] жену, брата [и] сестру, отца [и] дочь, мать [и] сына — богатого класса, которые живо поняли грех жизни роскошной и праздной среди нищеты и задавленности трудом народа и ушли из города, отдали кому-нибудь, так или иначе избавились от своего излишка, оставили себе в бумагах, скажем, 150 р. в год на двоих, даже ничего не оставили, а зарабатывают это каким-либо мастерством — положим, рисованием на фарфоре, переводы хороших книг, и живут в деревне, в середине русской деревни, наняв или купив себе избу и своими руками обрабатывая свой огород, сад, ходят за пчелами, и вместе с тем подавая помощь сельчанам медицинскую, насколько они знают, и образовательную — учат детей, пишут письма, прошения и т. п. Казалось бы, чего лучше такой жизни. Но жизнь эта будет адом и сделается адом, если люди эти не будут лицемерить, лгать, если они будут искренни.
Ведь если люди эти отказались от тех выгод и радостей, украшений жизни, которые им давали и город и деньги, то сделали они это только потому, что они признают людей братьями, равными перед отцом — неравными по способностям, достоинствам, если хотите, но равными в своих правах на жизнь и все то, что она может дать им. Если возможно сомненье о равенстве людей, когда мы их рассматриваем взрослыми, с отдельным прошедшим каждого, то сомненья этого уже не может быть, когда мы видим детей. Почему этот ребенок будет иметь все заботы, всю помощь знания для своего физического и умственного развития, а этот прелестный ребенок, с теми же и еще лучшими задатками, сделается рахитиком, вырожденным, полукарликом от недостатка молока и останется безграмотным, диким, связанным суевериями человеком, только грубой рабочей силой? Ведь если люди эти уехали из города и поселились жить так, как они живут в деревне, то только потому, что они не на словах, но на деле верят в братство людей и хотят если не осуществить, то осуществлять его в своей жизни. И эта-то попытка осуществления должна, если только они искренни, должна привести их в ужасное, безвыходное положение. С своими с детства приобретенными привычками порядка, удобства, главное, чистоты, они, переехав в деревню и наняв или купив избу, очистили ее от насекомых, может быть, даже сами оклеили ее бумажками, привезли остатки мебели, не роскошной, а нужной: железную кровать, шкаф, письменный столик. И вот они живут. Сначала народ дичится их: ожидает, как и от всех богатых, насилием ограждения своих преимуществ, и потому не приступает к ним с просьбами и требованиями. Но вот понемногу настроение новых жителей уясняется: сами они вызываются служить безвозмездно, и самые смелые, назойливые люди из народа опытом узнают, что новые люди эти не отказываются и можно поживиться около них. И вот начинаются заявления всякого рода требований, которых становится все больше и больше. Начинается как бы рассыпание и разравнивание возвышающегося над общим уровнем зерна до тех пор, пока не будет возвышения. Начинаются не только выпрашивания, но и естественные требования поделиться тем, что есть лишнего против других. И не только требования, но сами поселившиеся в деревне люди, войдя в близкое общение с народом, чувствуют неизбежную необходимость отдавать свои излишки там, где есть крайняя нужда. Но мало того, что они чувствуют необходимость отдавать свой излишек до тех пор, пока у них останется то, что должно быть у всех, то есть у среднего — определения этого среднего, того, что должно быть у всех, нет никакого, — и они не могут остановиться, потому что всегда вокруг них есть вопиющая нужда, а у них излишек против этой нужды.
Казалось бы, нужно удержать себе стакан молока, но у Матрены двое детей, грудной, не находящий молока в груди матери, и двухлетний, начинающий сохнуть. Казалось, подушки и одеяло можно бы удержать, чтобы заснуть в привычных условиях после трудового дня, но больной лежит на вшивом кафтане и зябнет ночью, покрываясь дерюжкой. Казалось, можно бы удержать чай, пищу, но ее пришлось отдать странникам, ослабевшим и старым. Казалось, можно бы удержать хоть чистоту в доме. Но пришли нищие мальчики, и их оставили ночевать, и они напустили вшей, которых они только что с трудом вычесали, придя от больного.
Нельзя остановиться, и где остановиться? Только те, которые не знают совсем того чувства сознания братства людей, вследствие которого эти люди приехали в деревню, или которые так привыкли лгать, что и не замечают разницу лжи от истины, скажут, что есть предел, на котором можно и должно остановиться. В том-то и дело, что предела этого нет, что то чувство, во имя которого делается это дело, таково, что предела ему нет, что если есть ему предел, то это значит только то, что этого чувства совсем не было, а было одно лицемерие.
Продолжаю себе представлять этих людей. Они целый день работали, вернулись домой. Кровати у них уже нет, подушки нет, они спят на соломе, которую достали, и вот, поев хлеба, легли спать. Осень, идет дождь с снегом. К ним стучатся. Могут ли не отпереть? Входит человек, мокрый и в жару. Что делать? Пустить ли его на сухую солому? Сухой больше нет. И вот приходится или прогнать больного и положить его мокрого на полу, или отдать свою солому и самому, потому что надо где-нибудь спать, лечь с ним. Но и этого мало: приходит человек, которого вы знаете за пьяницу и развратника, которому вы несколько раз помогали и который всякий раз пропивал то, что вы ему давали, приходит теперь с дрожащими челюстями и просит дать ему 3 р., которые он украл и пропил и которые, если он не отдаст, его посадят в тюрьму. Вы говорите, что у вас только и есть 4 р. и они необходимы вам завтра для уплаты. Тогда пришедший говорит: «Да, это, значит, все только разговоры, а когда дело до дела, то вы такие же, как и все: пускай погибает тот, кого мы на словах считали братом, только бы мы были целы».
Как тут поступить? Что сделать? Положить лихорадочного больного на сыром полу, а самим лечь на сухое, еще хуже не заснешь. Положить его на свою постель и лечь с ним: заразиться и вшами и тифом. Дать просящему последние 3 рубля — значит остаться завтра без хлеба. Не дать, значит, как он и говорит: отречься от того, во имя чего живешь. Если можно остановиться здесь, то почему не остановиться было раньше. Почему было помогать людям? Зачем отдавать состояние, уходить из города? Где предел? Если есть предел тому делу, которое ты делаешь, то все дело не имеет смысла, или имеет только один ужасный смысл лицемерия.
Как тут быть? Что делать? Не остановиться, значит, погубить свою жизнь, завшиветь, зачахнуть, умереть, и без пользы как будто. Остановиться, значит, отречься от всего того, во имя чего делаешь то, что делаешь, во имя чего делал что-либо доброе. И отречься нельзя, потому что ведь это не выдумано мною или Христом, что мы братья и должны служить друг другу: ведь это так. И нельзя вырвать этого сознания из сердца человека, когда оно вошло в него. Как же быть? Нет ли еще какого выхода? И вот представим себе, что люди эти, испугавшись того положения, в которое их ставила их необходимость жертвы, приводящей к неизбежной смерти, решили, что их положение происходит оттого, что средства, с которыми они пришли на помощь народу, слишком малы и что этого не было бы и они принесли бы большую пользу, если бы у них было много денег.
И вот представим себе, что люди эти нашли источники помощи, собрали большие, огромные суммы денег и стали помогать. И не прошло бы недели, как случилось бы то же самое. Очень скоро все средства, как велики бы они ни были, разлились бы в углубления, которые образовала бедность, и положение осталось бы то же.
Но, может быть, есть еще третий выход. И есть люди, которые говорят, что он есть и состоит в том, чтобы содействовать просвещению людей, и тогда уничтожится это неравенство. Но выход этот слишком очевидно лицемерный. Нельзя просвещать население, которое всякую минуту находится на краю погибели от голода, а главное, неискренность людей, проповедующих этот выход, видна уже потому, что не может человек, стремящийся к установлению равенства хотя бы через науку, поддерживать это неравенство всей своей жизнью. Но есть еще четвертый выход, тот, чтобы содействовать уничтожению тех причин, которые производят неравенство, содействовать уничтожению насилия, производящему его. И выход этот не может не прийти в голову тем искренним людям, которые будут пытаться в жизни своей осуществлять свое сознание братства людей.
«Если мы не можем жить здесь, среди этих людей, в деревне, — должны будут сказать себе те люди, которых я представляю себе, — если мы поставлены в то ужасное положение, что мы неизбежно должны зачахнуть, завшиветь и умереть медленной смертью или отказаться от единственной нравственной основы нашей жизни, то это происходит оттого, что у одних скопление богатств, у других нищета; неравенство же это происходит от насилия, и потому, так как основа всего — это насилие, то надо бороться против него». Только уничтожение этого насилия и вытекающего из него рабства может сделать возможным такое служение людям, при котором не было бы неизбежности жертвы всей своей жизнью.
Но как уничтожить это насилие? Где оно? Оно в солдате, в полицейском, в старосте, в замке, которым запирают мою дверь. Как же мне бороться с ним? Где, в чем? И вот тут-то есть люди, все живущие насилием, и борющиеся с насилием, и насилием же борющиеся с ним. Но для человека искреннего это невозможно. Насилием бороться с насилием, значит, ставить новое насилие на место старого. Помогать просвещению, основанному на насилии, значит, делать то же самое. Собрать деньги, приобретенные насилием, и употреблять их на помощь людей, обделенных насилием, значит, насилием лечить раны, произведенные насилием. Даже в том случае, который я представлял себе: не пустить больного к себе и на свою постель и не дать 3 рубля, потому что я силою могу удержать их, есть тоже насилие. И потому борьба с насилием не исключает необходимости в нашем обществе человеку, желающему жить по-братски, отдать свою жизнь, завшиветь и умереть, но при этом борясь с насилием: борясь проповедью ненасилия, обличением насилия и, главное, примером ненасилия и жертвы.
Как ни страшно и ни трудно положение человека, живущего христианской жизнью среди жизни насилия, ему нет другого выхода, как борьба и жертва — жертва до конца. Надо видеть ту пучину, которая разделяет завшивевших, заморенных миллионы людей с перекормленными, в кружевах, другими людьми, и, чтобы заполнить ее, нужны жертвы, а не то лицемерие, которым мы теперь стараемся скрыть от себя глубину этой пропасти.
Человек может не найти в себе сил броситься в эту пропасть, но миновать ее нельзя ни одному человеку, ищущему жизни. Можно не идти в нее, но так и знать и говорить, а не обманывать себя, не лицемерить.
Да и нет, совсем не так страшна эта пучина. И если страшна, то страшнее те ужасы, которые предстоят нам на пути мирской жизни.
На днях были известия, справедливые ли, нет (в этих случаях любят выдумывать), что адмирал Тройон для соблюдения чести (честь флота, предназначенного на убийство), чести флота, отказался спастись и, как герой (скорее, как дурак), умер с своим кораблем*. Ведь умереть от вшей, заразы, нужды, помогая людям и отдавая последнее, меньше шансов, чем умереть на маневрах, на войне.
Ведь эти вши, и черный хлеб, и нужда кажутся так страшны. Ведь дно нужды не глубоко, и мы часто, как тот мальчик, который с ужасом провисел целую ночь на руках в колодце, в который он упал, боимся воображаемой глубины и воды: под мальчиком на пол-аршина ниже было сухое дно.
Но не надо надеяться на это дно, надо идти на смерть. Только та любовь, для которой нет конца жертвам до самой смерти.
Нынче 18 июля. Бегичевка. 1893. Ужасно давно не писал. За это время писал статью о письмах Зола и Дюма, Все еще не отослал. Поехал в Бегичевку 10-го. И хорошо здесь прожили. Заканчивал дело*. Думал очень много и хорошего и забывал. Запишу кое-что.
[…] 4) Если бы кто сомневался в неразделимости мудрости и самоотречения, тот пусть посмотрит, как на другом конце всегда сходятся глупость и эгоизм.
5) Форма романа не только не вечна, но она проходит. Совестно писать неправду, что было то, чего не было. Если хочешь что сказать, скажи прямо. […]
19 июля. Продолжаю:
7) Есть две улыбки: одна радости, это хорошая, другая насмешливости: а) над другими, б) над собой, почти стыда; обе дурные.
[…] 11) Искусство, говорят, не терпит посредственности. Оно еще не терпит сознательности. Я певец, напомадился, надел фрак и галстуки и буду, стоя на эстраде, петь вам. И я весь похолодел, и мне противно. А кормилица с нянькой идут по саду и тихим голосом одна напевает, другая вторит народную песню. Кроме того, громко петь хорошо страшно трудно.
Нынче 16 августа 1898. Ясная Поляна. Почти месяц. И очень много пережил. Во-первых, кончил дело голодающих. Во-вторых, были Чертков, Поша. Кончил и отослал статью «Неделание» и по-французски и по-русски*, и в-третьих, главное, появилась за границей выписка из этой книги об орловском деле, и началась суета, и воздействия, и ложные понимания, и клевета*. Вчера Соня и Кузминские читали и указали мне на неточности: 1) то, что вешают в деревне, 2) что всегда секут, 3) обиды Зиновьеву. (Зиновьев прочел в Стокгольме и очень обижен, огорчен, озлоблен*.) Нынче послали телеграммы, прося приостановить печатание всеми переводчиками*. Кажется, поздно. Нынче ночью проснулся и стал мучительно думать. Так же мучительно думал и с вечера. И все хуже, хуже и был на границе нервного расстройства.
[…] Думал: 1) Бывает, что человек вдруг с раздражением начинает защищать положение самое, на ваш взгляд, неважное. Вам кажется: это кирпич, и вся цена ему 3 к. Но для него этот кирпич есть замок свода, на котором построена вся его жизнь.
[…] 4) Не только всякое сумасшествие есть дошедший до последнего предела эгоизм, самодовольство, самовозвеличение (мания величия), но всякое ослабление духовной силы выражается увеличивающимся эгоизмом, самодовольством и самовозвеличением, исключительностью заботы о себе.
5) Разговор с социал-демократами (юноши и девицы). Они говорят: «Капиталистическое устройство перейдет в руки рабочих, и тогда не будет уже угнетания рабочих и неправильного распределения заработка». «Да кто же будет учреждать работы, управлять ими?» — спрашиваю я. «Само собой будет идти, сами рабочие будут распоряжаться». — «Да ведь капиталистическое устройство установилось только потому, что нужны для всякого практического дела распорядители с властью. Будет дело, будет руководство, будут распорядители с властью. А будет власть, будет злоупотребление ею, то самое, с чем вы теперь боретесь».
6) Что лучше мужчине и женщине: кокетничая, сходиться на бале или над постелью тифозного больного? Первое лучше.
7) Никак нельзя сказать, не только полезна или бесполезна жизнь, которую ведет человек; но нельзя даже сказать, радостна она или нет. Это узнается только впоследствии, когда она вся видна будет. То же, что в работе. Спросите пахаря во время работы, радостна ли его жизнь. Он не знает и скорее думает, что радостна жизнь праздная богача, а спросите, когда он старик и вспоминает о своей жизни.
8) Августа 11, утро. Голубая дымка, роса как пришита на траве, на кустах и деревьях на сажень высоты. Яблони развисли от тяжести. Из шалаша пахучий дымок свежего хвороста. А там, в ярко-желтом поле, уже высыхает роса на мелком овсяном жнивье и работа, вяжут, возят, косят, и на лиловом поле пашут. Везде по дорогам и на сучках деревьев зацепившиеся выдернутые, сломанные колосья. В росистом цветнике пестрые девочки, тихо напевая, полют, лакеи хлопочут в фартуках. Комнатная собака греется на солнце. Господа еще не вставали. […]
23 августа 1893. Ясная Поляна. Пропустил пять дней. Был Страхов и Salomon. Беспокойство мое затихло. Но праздность не прекращается. Пытаюсь писать о религии*, но не идет. Нынче был посланный от Кудрявцева за статьей*. Я написал ему. Написал Дунаеву, Черткову, Лёвенфельду. С Страховым был неприятный разговор. Он говорит, что не видит необходимой связи между богатством богатых и нищетой бедных. Это удивительно. Нынче был в Овсянникове. Нет охоты писать, нет напряжения. А казалось бы, как много нужно и как много готово. Думал за это время:
[…] 3) Представлял себе, как прокурор или жандарм будет требовать от меня подписки не писать или чего подобного, говоря, что у меня на это высочайшее повеление. Не может быть высочайшее, потому что у меня высочайшее — защищать братьев своих и обличать их гонителей. Есть только два средства заставить замолчать меня: или то, чтобы перестать делать то, что я обличаю, или убить меня, или запереть навек; действительно только первое, и потому скажите тем, кто вас послал, чтобы они перестали делать то, что делают.
[…] 5) Противники христианства в жизни говорят: вы хотите уродства, разрушения всего. Посмотрите, как правильно и красиво идет наша жизнь. А послушаться вас, и будет разгром. Это все равно, что те люди, которые подштукатурят и подкрасят заваливающийся дом и, указывая на вырытые ямы для фундамента нового, скажут: вот, чего вы хотите.
6) С Страховым разговор: он хочет во всем находить хорошее и, по крайней мере, не пропускать его там, где оно есть. Но дело в том, что, как ни опасно пропустить хорошее, не оценив его, еще опаснее признать хорошим и удерживать то, что мы призваны всей нашей жизнью уничтожать и заменять. На ноже ходить.
7) Другой разговор с Страховым о том, что, как дошли люди теперь до обеспеченья каждого человека от насилия, грабежа, убийства, от диких зверей, так теперь пора дойти до обеспеченья каждого человека от голодной смерти. Это теперь предполагается только, но этого нет. Как скоро правительство берет в свое ведение человека, оно его кормит.
Теперь 9 часов вечера. Я устал очень, дурно спал. Нездоровится.
Страшно взглянуть на последнее число, записанное в дневнике, так давно я не писал: ровно месяц. Нынче 5 октября. Ясная Поляна. 93. Что было за это время? Лева все не поправляется*. Борьба с Машей. Я написал Зандеру, он написал мне. Маша написала ему нехорошо. Это очень огорчило меня. Надо не мешать им жить, не мешать им ошибаться, не мешать им страдать и каяться и идти этим вперед*. Таня уехала в Москву на смену Соне. Теперь Соня едет. Попов здесь. Мы с ним по немецкому Штраусу переводили Лаотзи. Как хорошо! Надо составить из него книжку*. Все время писал статью о религии. Как будто кончил. Написал еще начерно статью о Мопассане*. Вот и все. Мало думал и мало записывал. Вот что:
1) Наука — тюрьмоведение.
2) Есть два рода умов: один ум логический, эгоистический, узкий, длинный, и другой — чуткий, сочувствующий, широкий, короткий.
3) Есть два способа познавания внешнего мира: один самый грубый и неизбежный способ познавания пятью чувствами. Из этого способа познания не сложился бы в нас тот мир, который мы знаем, а был бы хаос, дающий нам различные ощущения. Другой способ состоит в том, чтобы, познав любовью к себе себя, познать потом любовью к другим существам эти существа; перенестись мыслью в другого человека, животное, растение, камень даже. Этим способом познаешь изнутри и образуешь весь мир, как мы знаем его. Этот способ есть то, что называют поэтическим даром, это же есть любовь. Это есть восстановление нарушенного как будто единения между существами, Выходишь из себя и входишь в другого. И можешь войти во все. Всё — слиться с богом, со Всем.
[…] 8) Говорят, одна ласточка не делает весны; но неужели оттого, что одна ласточка не делает весны, не лететь той ласточке, которая уже чувствует весну, а дожидаться. Так дожидаться надо тогда и всякой почке и травке, и весны не будет.
9) Да, добро только тогда, когда не знаешь, что его делаешь. Как только оглянулся, как в сказке о добывании живой воды, поющего дерева, так и пропало то, что добыл. Чтоб левая не знала, что делает правая — не предписание, а утверждение того, что когда левая знает, то это уже не добро.
[..] 15) Мужья ненавидят именно своих жен, как Лессинг сказал: была одна дурная женщина, и та моя жена*. В этом виноваты сами женщины своей лживостью и комедиантством. Они все играют комедию перед другими, но не могут продолжать играть ее за кулисами перед мужем, и потому муж знает всех женщин разумными, добрыми, одну только свою знает не такой.
Вот и все. События были еще то, что «Revue des Revues» напечатала скверный перевод «Неделания», и это меня огорчило, и еще то, что я уже недели три совсем бросил чай, кофе, сахар и, главное, молоко и чувствую себя только бодрее. Вечер 10 ч.
Почти месяц не писал. Нынче 3 ноября 1893. Ясная Поляна. Мы живем одни с Машей уже вторую или третью неделю. Очень хорошо. Она совсем успокоилась. Лева едет за границу. Ему не лучше. «Le salut est en vous» вышло*. Я кончил о религии. Написал «Тулон»* и не посылаю. За это время мало думал, и если и думал, то не записал. Записано только следующее:
[…] 4) Жить до вечера и до веку. Жить так, как будто доживаешь последний час и можешь успеть сделать только самое важное. И вместе с тем так, как будто то дело, которое ты делаешь, ты будешь продолжать делать бесконечно.
5) Не думай никогда, что ты не любишь или что тебя не любят. Это только нарушена чем-то всегда существовавшая и существующая любовь между тобой и людьми, и тебе надо только постараться устранить то, что нарушает эту вечно связывающую между собой людей любовь — которая всегда есть.
Нынче 22 декабря 1893. И я уже более месяца в Москве*. И ни разу не писал. Мне тяжело, гадко. Не могу преодолеть себя. Хочется подвига. Хочется остаток жизни отдать на служение богу. Но он не хочет меня. Или не туда, куда я хочу. И я ропщу. Эта роскошь. Эта продажа книг*. Эта грязь нравственная. Эта суета. Не могу преодолеть тоски. Главное, хочу страдать, хочу кричать истину, которая жжет меня.
За это время многое было. Первое то, что меня перетащили сюда. Соня так страдала, томилась, так видно это было по ее письмам, что я приехал. Другое, это то, что написал предисловие к Амиелю*. Третье — это тяжелая, некончающаяся работа над «Тулоном», которую я не могу бросить. Написал еще притчи — не кончил*. От Левы хорошие письма. Вот новая радость. Девочки ни то ни се. Маша медицина — Таня живопись*. На днях был тут музыкант Шор. Мы с ним говорили о музыке, и мне в первый раз уяснилось истинное значение искусства, даже драматического. Это будет первое из того, что я думал за это время.
События были за это время еще: книга Sabbatier о Франциске*. Подняло во мне воспоминания о прежней страстности добра, полного, на деле, жизнью исполнения истины, потом Amiel, которого я перечитывал, и теперь новая книга Williams’a «True son of liberty»*. Прекрасно. Вызвало желание писать драму. Думаю иногда, что я вышел уже и не в силах писать. И мне грустно, точно как будто я и умирая буду писать и после смерти тоже. Недаром я записал в своей книжечке, скоро после приезда в Москву, что я забыл бога. Как страшно это забыть бога. А это делается незаметно. Дела для бога подмениваются делами для людей, для славы, а потом для себя, для своего скверного себя. И когда ткнешься об эту скверность, хочется опять подняться.
1) Неясность определения искусств, музыки, например, происходит оттого, что мы хотим приписать им значение, соответственное тому несвойственному им высокому положению, в которое мы их поставили. Значение их: 1) помощь для передачи своих чувств и мыслей словом; вызывание настроения, соответствующего тому, что передается, я 2) безвредное и даже полезное, в сравнении со всеми другими, следовательно, полезнейшее из всех других удовольствий.
2) По свежезамерзшему льду можно пройти напросте, но если надо нести тяжесть, надо проломать лед до старого. Или, чтобы строить дом, надо выкопать. Не выходит эта притча.
[…] 7) Либералы у нас точно раскольники-старообрядцы. Все это кристаллизировало, окаменило их принципы. И они понимают только свое отношение к правительству; спор о перстах и т. п. Иное же отношение к тому, с чем они борются, кажется им не только чуждым, но враждебным. […]