1891
1891
1 января. Ясная Поляна. Приехал Колечка*. Все такой же. Еще лучше. Ничего не писал в этот день.
[5 января. ] Вчера 4-е, писал довольно много. Подвигаюсь медленно. Вечером начал было писать об искусстве, но не запутался, а слишком глубоко запахал. Попробую еще. Говорил радостно с Колечкой. Целый день метель.
6-го января. Ничего особенного. Писал об искусстве. Остановился. Сил мало. Приехал Булыгин. Хорошо.
Нынче 15 января. Ясная Поляна. 91. Все эти дни, за исключением одного, писал. Подвинулся несколько. Клобский был. Он хорош. Я мог, должен бы быть лучше. Много думал об искусстве. В мыслях подвинулось, но не на бумаге. Думал: думать, что внешними условиями можно изменить свою жизнь, все равно, что думать, как я, бывало, маленький, что, севши на палку и взяв ее за концы, я могу поднять себя. […]
Нынче 25 января 91. Ясная Поляна. Девять дней не писал. Все это время писал понемногу свою статью. Подвинулся. Шесть глав, могу сказать, кончены*. Два раза брался за науку и искусство, и все перемарал, вновь написал и опять перемарал, и не могу сказать, чтобы подвинулся. Два дня, вчера и нынче, ничего не писал. Читал за это время журналы, а главное Renan’a*. Самоуверенность ученого непогрешимого поразительна. […]
Писал письма кое-кому, между прочим Хилкову и Колечке. Был в Туле. Посетителей никого заметных не было. Сережа и Илюша. С Сережей все так же тяжело. Он все более и более удаляется с своей службой, которая представляется ему делом. Илья, которого я отвозил, сказал мне: за что ты так Сережу преследуешь? И эти слова его звучат мне беспрестанно укором, и я чувствую себя виноватым. […] Все это последнее время нравственно отупел. Думал:
Кухаркин сын Кузька, ровесник Ванечки, пришел к нему. Ванечка так обрадовался, что стал целовать его руки. Так естественно радоваться всякому человеку при виде другого; естественно, увидав швейцара, отворившего дверь, так быть радым ему, чтобы целовать его руку.
Нынче, гуляя и думая о ворах, ясно представил себе, как вор, дожидаясь того, кого он хочет ограбить, и узнав, что он не поехал в этот день или поехал другой дорогой, сердится на него, считает себя им обиженным и с чувством сознания своей справедливости собирается за это отомстить ему. И, живо представив себе это, я стал думать о том, как бы я написал это*, а потом стал думать, как бы хорошо писать роман de longue haleine[123], освещая его теперешним взглядом на вещи. И подумал, что я бы мог соединить в нем все свои замыслы, о неисполнении которых я жалею, все, за исключением Александра I и солдата:* и разбойника*, и коневскую, и «Отца Сергия», и даже переселенцев и «Крейцерову сонату», воспитание*. И Миташу*, и «Записки сумасшедшего», и нигилистов*. И так мне весело, бодро стало. Но пришел домой, взялся за науку и искусство, помарал и запнулся. И целый день ничего не делал. Теперь 8-й час, иду наверх.
26 января. Ясная Поляна. 91. Ес. б. ж. Как бы я был счастлив, если бы записал завтра, что начал большую художественную работу. Да, начать теперь и написать роман имело бы такой смысл. Первые, прежние мои романы были бессознательное творчество. С «Анны Карениной», кажется, больше 10 лет, я расчленял, разделял, анализировал; теперь я знаю чт? чт? и могу все смешать опять и работать в этом смешанном. Помоги, отец.
[11 февраля. ] Опять прошло 5 дней. Нынче 11. Вчера писал о науке и искусстве. Мало подвинулся; но все ясно. Нет энергии. За эти дни были всё статьи в газетах ругательные. О «Послесловии» — Суворина*. О «Плодах просвещения» в Берлине, что я враг науки*. То же у Бекетова*. И вчера coup de gr?ce[124] — тем более, что я был не в духе (и как я рад этому!) в «Open Court» статья о Бутсе и обо мне, как об образцах фарисейства — говорить одно, а делать другое, — говорить, что отдать все нищим, а самому увеличивать именье продажей этой самой проповеди. И ссылаться на жену. Как Адам — жена дала мне, и я ел. Очень больно было, и теперь больно, когда пишу. Но не следует, чтоб было больно, и могу стать в то положение, чтоб не было больно; но очень трудно.
Я фарисей: но не в том, в чем они упрекают меня. В этом я чист. И это-то учит меня. Но в том, что я, думая и утверждая, что я живу перед богом, для добра, потому что добро — добро, живу славой людской, до такой степени засорил душу славой людской, что не могу добраться до бога. Я читаю газеты, журналы, отыскивая свое имя, я слышу разговор, жду, когда обо мне. Так засорил душу, что не могу докопаться до бога, до жизни добра для добра. А надо. Я говорю каждый день: не хочу жить для похоти личной теперь, для славы людской здесь, а хочу жить для любви всегда и везде; а живу для похоти теперь и для славы здесь. Буду чистить душу. Чистил и докопал до материка — чую возможность жить для добра, без славы людской. Помоги мне, отец. Отец, помоги. Я знаю, что нет лица отца. Но эта форма свойственна выражению страстного желания.
Опять неделя. Нынче 14 февраля. Ясная Поляна. 91. Кажется, в тот самый день, когда я писал последний дневник, опять стал читать дневник, который переписывает Соня*. И стало больно. И я стал говорить ей раздражительно и заразил ее злобой. И она рассердилась и говорила жестокие вещи. Продолжалось не более часа. Я перестал считаться, стал думать о ней и любовно примирился. «Нагрешили мы». Таня и Маша больны. Таня истерична — мила и жалка.
[…] Сейчас думаю про критиков:
Дело критики — толковать творения больших писателей, главное — выделять, из большого количества написанной всеми нами дребедени выделять — лучшее. И вместо этого что ж они делают? Вымучат из себя, а то большей частью из плохого, но популярного писателя выудят плоскую мыслишку и начинают на эту мыслишку, коверкая, извращая писателей, нанизывать их мысли. Так что под их руками большие писатели делаются маленькими, глубокие — мелкими и мудрые — глупыми. Это называется критика. И отчасти это отвечает требованию массы — ограниченной массы — она рада, что хоть чем-нибудь, хоть глупостью, пришпилен большой писатель, и заметен, памятен ей; но это не есть критика, то есть уяснение писателя, а это затемнение его. […]
Читаю «Our destiny» Gronlund’a*. Много хорошего; например, он говорит, что если бы люди были свободны волею совершенно, то это было бы величайшее бедствие. Человек не может украсть так же, как не может полететь. Хорошо тоже, что равенство, он говорит, должно быть экономическое в пользовании, но не равенство в производстве. А при теперешнем порядке, напротив, устанавливается равенство в производстве — гениальный музыкант или поэт ткет на фабрике; а экономически два совершенно равные ничтожества разделены пучиной — один на верху роскоши, другой на низу нищеты.
Хорошо тоже то, что я, кажется, давно уже где-то записал, что нелепо говорить об одинаковой обязательности условия, в котором на одной стороне выдача 0,00001 состояния (положим, поденная плата), с другой — целый весь день четырнадцатичасового труда, то есть вся жизнь дня. Я писал и говорил, что правительство, которое требует о обеих сторон одинакого исполнения и казнит одинаково за неисполнение, прямо нарушает истинную справедливость, соблюдая внешнюю. […]
[16 февраля. ] Все та же усталость и равнодушие. Начал шить сапоги. Разговор с Павлом напомнил мне настоящую жизнь: его мальчик с мастером, выстоявший шесть пар сапог в неделю, для чего работает шесть дней по восемнадцати часов от 6 до 12. И это правда. А мы носим эти сапоги.
Сейчас, нынче 16 февраля. Ясная Поляна. 91, зашел к Василью — с разбитыми зубами, нечистота и рубах, и воздуха и холод — главное, вонь — поразили меня, хотя я знаю это давно. Да, на слова либерала, который скажет, что наука, свобода, культура исправит все это, можно отвечать только одно: «Устраивайте, а пока не устроено, мне тяжелее жить с теми, которые живут с избытком, чем с теми, которые живут лишениями. Устраивайте, да поскорее, я буду дожидаться внизу». Ох, ох! Ложь-то, ложь как въелась. Ведь что нужно, чтобы устроить это? Они думают — чтоб всего было много, и хлеба, и табаку, и школ. Но ведь этого мало. Серега, грамотный, украл деньги, чтобы съездить в Москву. Он б……, отец бьет. Константин ленится. Чтоб устроить, мало матерьяльно все переменить, увеличить, надо душу людей переделать, сделать их добрыми, нравственными. А это не скоро устроите, увеличивая матерьяльные блага. Устройство одно — сделать всех добрыми. А чтоб хоть не сделать это, а содействовать этому, едва ли не лучшее средство — уйти от празднующих и живущих п?том и кровью братьев и пойти к тем замученным братьям? Не едва ли, а наверно.
Вчера думал:
[…] 2) Читал «Review of Reviews» (отвратительно), но там статья против стачек;* доказывается, что в Австралии капиталисты победили, стакнувшись. И в самом деле, как ясно, что против стачек стачки, и капиталисты, то есть те, кого защищает власть, сила, всегда будут сильнее. […]
17 февраля. Ясная Поляна. 91. Собрался вчера было ехать в Пирогово, да раздумал. Читал Montaigne* и Эртеля*. Первое старо, второе — плохо. Очень не в духе, но хорошо беседовал и с детьми и с Соней, несмотря на то, что она очень беспокойна. Сегодня приехал Ге с женой и картиной. Картина хороша*. Что за необыкновенная вещь это раздражение — потребность противоречить жене. Теперь 12-й час. Не начинал еще писать. Хочу писать, не поправляя, до конца. С тем, чтобы потом все поправлять сначала. Едва ли выйдет. В «Русских ведомостях» статья Михайловского о вине и табаке*. Удивительно, что им нужно. Но еще удивительнее, что меня в этом трогает и занимает. Помоги, отец, служить только тебе и ценить только твой суд.
26 февраля. Ясная Поляна. 91. Теперь 10 утра. Думал ночью и сейчас разговаривал с Горбуновым о науке и искусстве.
[…] Вчера прочел место Diderot о том, что люди будут счастливы только тогда, когда у них не будет царей, начальств, законов, моего и твоего*. Теперь 11-й час.
[1 марта. ] 27, 28 февраля — 1-е марта 91. Ясная Поляна. Третьего дня ездил верхом в Тулу за лекарством и вечером за Левой, Таней и Мамоновой. Утром мало писал; но как будто уяснилось.
[…] Нынче — с утра, после дурной ночи, много и ясно писал о непротивлении злу. Подвигаюсь. Вечером спал и читал Ибсена и Гейне. […]
5 марта. Ясная Поляна. 91. Встал рано, написал прошение Курзику. Ходил. Молюсь. Очень тяжело мне было нынче. Соня говорит о печатании*, не понимая, как мне это тяжело. Да, это я особенно больно чувствую, потому что мне на душе тяжело. Тяжела дурная барская жизнь, в которой я участвую. Ничего не писал. И не принимался. Читаю Gronlund’a. Недурно, но старо, пошло.
Думал: я читал статью Козлова против меня*, и мне не было нисколько больно. И думаю, это оттого, что последнее время много мне было уроков, уколов в это место: притупилось, замозолилось, или, скорее, я немного исправился, стал менее тщеславен. И думаю, как же благодетельна не только физическая, но нравственная боль! Только она и учит. Всякая боль: раскаянье дурного дела — как нужно; если не мне уж самому, то другим, кому я скажу. Так это со мной. Все страдания нравственные я хочу и могу сказать людям. Думал о себе, что для того, чтобы выйти из своего тяжелого положения участия в скверной жизни, самое лучшее и естественное написать то, что я пишу и хочу, и издать. Хочется пострадать. Помоги, отец. Теперь 11. Иду наверх и спать.
Нынче 9 марта. Ясная Поляна. 91. Все три дня писал, хотя немного, но толково, и подвигаюсь. Кажется, кончаю четвертую главу. Лева был, уехал вчера. Накануне его отъезда был разговор о наследственности. Он настаивал, что она есть. Для меня признание того, что люди не равны в leur valeur intrins?que[125], все равно, что для математика признать, что единицы не равны. Уничтожается вся наука о жизни. Все время грустно, уныло, стыдно.
[…] 2) Бросил щепку в водоворот ручья и смотрю, как она крутится. Пароход — только побольше немного — такая же щепка, земля — пылинка, 1000 лет, минута — все ничто, все материальное ничто*, одно реальное, несомненное, закон, по которому все совершается, и малое и большое — воля божия. […]
3) Читал прелестное определение Henry James (senior) того, что есть истинный прогресс*. Прогресс есть процесс, подобный образованию, высеканию статуи из мрамора, ?limination[126] всего лишнего. Мрамор, материал — ничто. Важно высекание, отделение лишнего.
[…] 6). Нынче думал о том, что все художественные произведения наши все-таки языческие (буду говорить о поэзии) — все герои, героини красивы, физически привлекательны. Красота впереди всего. Это могло бы служить основой целому большому художественному произведению.
Я нынче утром сказал Соне с трудом, с волнением, что я объявлю о праве всех печатать мои писанья. Она, я видел, огорчилась. Потом, когда я пришел, она, вся красная, раздраженная, стала говорить, что она напечатает… вообще что-то мне в пику. Я старался успокоить ее, хотя плохо, сам волновался и ушел. После обеда она подошла ко мне, стала целовать, говоря, что ничего не сделает против меня, и заплакала. Очень, очень было радостно. Помоги, отец. Забыл что-то важное. Теперь 9-й час вечера, иду наверх.
[13 марта. ] Нынче 13, ночь. Сейчас уехала Соня в Москву с Давыдовым. Нынче утром уехал американец Creelman, от которого я очень устал. Поверхностный, умственно способный человек, республиканец, американский аристократ. Он приехал третьего дня. И поглотил оба дня. В эти дни был еще Никифоров, с которым было очень хорошо. И Вячеслав, приехавший 10-го. В этот день я немного работал и ездил в Тулу к Давыдову узнать о деле мужиков*. Можно устроить. С Соней очень хорошо. Нынче, смотрю, она разложила карточки всех детей, кроме Ванечки, и гордится и любуется. Трогательно. Нынче пересматривал писанье, поправлял. Все более и более уясняется. Думал многое и забыл. Одно записано:
Люди мало знают, оттого что они или думают о том, что не дано их пониманию, недоступно им: бог, вечность, дух и т. п., или о том, о чем не стоит думать: о том, как мерзнет вода, о теории чисел, о том, какие бактерии в какой болезни и т. п. То перехватят, то недохватят. Один узкий путь знаний, как и добра. Знать нужно только то, как жить.
Получил Diderot*. Много хорошего. Что-то напечатано в «Review of Reviews». «Come to your senses, oh men!»*. He знаю что.
Нынче 17 марта 91. Ясная Поляна. Напечатанное в «Review of Reviews» это «H. Палкин». Все эти дни все в том же упадке духа. Ничего не писал. Только пересматривал. Соня была в Москве, нынче вернулась. Получил письмо и «Arena» с перепиской Ballou. Очень хорошая*.
[18марта. ] Встал очень рано. Заснул. Не сказать, чтобы писал, а только перечитывал, поправляя. Поразительная слабость мысли — апатия. Искушение, как говорят монахи. Надо покориться мысли, что моя писательская карьера кончена: и быть радостным и без нее. Одно, что без нее жизнь моя в роскоши до того ненавистна мне, что не перестаю мучиться. Читал «Autobiography of a shaker»*. Много прекрасного. Потом в «Arena» Abbot’a «What is Christianity»*,— прекрасно. Отчасти то, что я хотел сказать. Вот сейчас думаю взяться за писанье и неохота, апатия. А сколько хороших художественных задач.
Вчера получил от Черткова его статью* — очень хорошо. Надо писать ему. Молюсь, но ни умственного, ни художественного, ни духовного движения — нет. […]
Нынче 24 марта. Ясная Поляна. 91. Работал за это время, уяснил себе 3, 4 и 5-ю главу и дал переписывать. И взялся за 6-ю, которая тоже ясна в голове, но еще не написал. За это время думал:
[…] 2) Во сне видел тип неясности, слабости: ходит, спустивши кисти рук, мотает ими, как кисточками.
[…] 6) Вчера, ехавши в Тулу, думал и сам не знаю, грех ли то, что думал, — думал, что я несу тяжелую жизнь. Живу я в условиях, обстановке жизни чувственной — похоти, тщеславия, и не живу в этой жизни, тягощусь всем этим: не ем, не пью, не роскошествую, не тщеславлюсь — или хотя ненавижу все это, и эта ненужная, чуждая мне обстановка лишает меня того, что составляет смысл и красоту жизни: общение с нищими, обмен душевный с ними. Не знаю и не знаю, хорошо ли делаю, покоряясь этому, портя детей. Не могу, боюсь зла. Помоги, отец.
7) Как легко мы говорим, что простили обиды. 3-го дня Ванечка ударил Кузьку. Я сказал, что он дурной мальчик. Он обиделся и был не в духе и стал избегать меня и говорить, что он не будет ходить со мной, не пустит меня в свою комнату. И что ж! Я оскорбился, во мне поднялось недоброе чувство к нему, желание сломить его. Я с видом игнорирования его нарочно прошел в его комнату, в которую он не пускал.
Нет, трудно нам, порченым гордецам, прощать обиду, забывать ее, любить врагов, даже таких, как милый 3-хлетний сын Ванечка.
8) Читаю письмо нынче еврея о своих гонениях, и он пишет: «Пора» оставить и т. д. Какой прекрасный, искренний оборот. Но стоит его высказать, и сейчас его подхватят и начнут употреблять неискренно, и пропала сила выражения. Прекрасно говорит Шопенгауэр: новое редко бывает хорошо, потому что хорошее недолго остается новым.
[…] 10) Путешествия, чтения, знакомства, приобретения впечатлений нужны до тех пор, пока эти впечатления перерабатываются жизнью, когда они отпечатываются на более или менее чистой поверхности; но как скоро их так много, что одни не переварились, как получаются другие, то они вредны: делается безнадежное состояние поноса душевного — все, всякие впечатления проскакивают насквозь, не оставляя никакого следа. Таких я видал туристов-англичан, да и всяких. Таковы герцоги разные, короли, богачи.
[…] 12) Вчера читал Diderot о науках, о математике и естественных, физических, как он называет, науках, и о пределах их, определяемых только полезностью, — прекрасно*. […]
25 марта. Ясная Поляна. 1891. Дурно спал. Надо кончить. Встал очень рано. Ходил гулять и очень, как редко, живо представил — воспитание художественное. Лопухину. Мать. Вопрос матери. «Записки матери»*. Много хорошего художественно лезло и лезет в голову. Потом писал 6-ю главу и кое-как кончил; отнес определение жизнепонимания в 7-ю. Очень ясно все представляется. Теперь 12, иду завтракать. Наши все едут в Тулу.
Писал, гулял, спал. Вечером написал кучу писем: Страхову, Цертелеву, Гольцеву, Гроту.
26 марта. Ясная Поляна. 1891. Заснул поздно, встал рано, и не было охоты писать; только написал еще три письма Попову, Поше и Файнерману. Но зато уяснилось заключение статьи о том, что отрицать войну, то есть признавать закон неубийства, могут только признающие закон половой чистоты.
Мальчики приехали*. Теперь 1-й час, иду завтракать. Приехала Соня с Ильей. И все вздорили из-за денег. Мне было очень грустно. Разговоры о лошадях, колясках, о деньгах, о продаже сочинений, XIII томе и еще неприятное. Я был уныл и жалел себя: скверно. По крайней мере, не осуждал других и уж видел свою вину.
27 марта. Ясная Поляна. 91. Писал немного. Подвигаюсь, уясняется; но очень медленно. Вчера Соня с Ильей помирились. Маша нездорова. Теперь скоро 3. Я все читал свои маленькие записки 70-х годов — картины природы. Очень хорошо. Утром, гуляя, думал о «Записках матери». Все яснеет. Не знаю, что будет. Газеты и журналы раздражают меня. Хочу не читать их вовсе. Записывал для статьи о непротивлении злу насилием.
Нынче 9 апреля. Ясная Поляна. 91. Ничего особенного. Соня все в Петербурге, меня иногда огорчает ее поездка*, но нынче ночью проснулся, стал думать и досадовать, но сказал себе: это хорошо, мне хорошо, испытание. И сейчас же легче стало, исчезло лицо, а осталось дело — испытанье. И совсем легко стало, так легко, что заснул.
Вчера был Миташа с Исаковым, типа самоуверенного, высшего светского борова, распущенного, расслабленного и добродушного. Я был с ним нехорош, не достаточно помнил его пользу. Нынче приехал Попов. Письмо нынче хорошее от Исаака и от Анненковой женское. За это время был Лева. Очень приятен — растет. И было подряд два раздражающие и расслабляющие дела: статьи Рода* и Страхова*. Еще ругательства немцев*. Это здорово, всегда здорово. Читал Diderot и кончил. Начал Guiyot. Плохо — неясность молодости*. Записано ничего не было, кроме того, что к статье.
Вчера начал писать «Записки матери». Написал много, но годится только для того, чтобы убедиться, что так не нужно писать. Слишком бедно; надо писать от себя*. Нынче целый день болит под ложечкой. Теперь 10 часов вечера.
Кажется, 18 апреля, 1891. Ясная Поляна. Соня приехала дня три тому назад. Было неприятно ее заискиванья у государя и рассказ ему о том, что у меня похищают рукописи*. И я было не удержался, неприязненно говорил, но потом обошлось, тем более, что я из дурного чувства был рад ее приезду. Она стихийна, но добродушна ко мне, и если бы только помнил всегда, что это препятствие — оно, но не она, и что сердиться и желать, чтобы было иначе, нельзя «Записки матери» писал другой раз, на другой день, но с тех пор оставил. Очень занят своей статьей, но, к не счастью, все опять переправляю, опять 3-ю и 4-ю главу. Приехали Илья с Цуриковым и Нарышкиным и Сережа и Лева, и они делились*. Мне приходится отступить от прежнего намерения — не признавать свое право на собственность, приходится дать дарственную. Маша отказывается, разумеется, и ей неприятно, что ее отказ не принимают серьезно. Я ей говорю: им надо решить: хорошо или дурно иметь собственность, владеть землей от меня? Хорошо или дурно отказаться? И они знают, что хорошо. А если хорошо, то надо так поступить самим. Этого рассуждения они не делают. А на вопрос о том, хорошо или дурно отказаться? не отвечают, а говорят: «Она отказывается на словах, потому что молода и не понимает». Как мне тяготиться жизнью, когда у меня есть Маша! Лева и Таня тоже милы, но они лишены нравственно религиозного рычага, того, который ворочает. Алексей Митрофанович показывал мне дифференциальное счисление. Я понял, очень хорошо. Писем особенных нет. Все просят прислать запрещенные сочинения.
Записано: 1) Труд для других не тот, которым воспользуются другие, а только тот, цель которого служение другим. Только этот труд плодотворен, служит истинной жизни людей, тот, про который люди знают, что он по любви делается для них.
[…] 3) Лихтенберг говорит: люди — ученики, природа — учитель; ученики в состоянии понимать учителя, но они, вместо того чтобы слушать учителя, сдирают друг у друга, уродуя сдираемое ошибками. Прекрасно.
4) Разговаривал с Цуриковым о вере. Он повторяет ужасную фразу о том, что разуму нельзя доверять. Не верить разуму — все равно, что не верить обонянию и вкусу для пищи. Тот, кто, преподавая учение, говорит: принимайте его, не доверяя разуму, — делает то же, что говорит баба, подавая гнилой квас, говоря: не раскушивайте, т. е. не внюхивайтесь, не поверяйте вкусом. Разум, нужный на все, на проверку всех житейских дел, и который мы старательно употребляем для проверки качества, количества покупаемого, продаваемого, самых неважных вещей, вдруг оставить, когда дело идет о всей жизни — по их понятиям даже и вечной жизни! Требование не доверять разуму может быть заявлено только теми, которые предлагают что-либо дурное, долженствующее быть отвергнуто разумом; так же как только квас гнилой баба советует не раскушивать.
5) Разум церковниками употребляется не на то, чтобы познавать истину, а чтобы то, что хочется считать истиной, выдать за таковую.
Теперь 11 час, иду наверх. На Козловку поехали за Дунаевым. Сейчас был в Бабурине у пьяного мужика и больной жены. Как не нужны деньги. […]
Не писал десять дней. Нынче 2 мая. Ясная Поляна. 91. Все время писал. Кажется, все дни, кроме сегодняшнего. И только кончил 3-ю и 4-ю главу, которые соединил из 5-й и 6-й. Становится яснее. Лева хочет выходить из университета, мне жалко его. Таня уехала в Москву. Здесь Илья. Грустно, как холодно с ним. Вчера был Давыдов с смотрителем приюта и Львовым. Тут же сходка и приезд господина Костерева, от Орлова. Господин, которому я не нужен и который мне не нужен. Тяжело, что не можешь обойтись любовно. Соня больна. Я молюсь. Читаю «Ethics of diet», прекрасно*, и читал Платона «Les lois»*. Письма от Митрофана, хорошие, надо ответить, от Никифорова и Диллона. Надо ответить Рахманову. О постниках статьи вместе с «Ethics of diet», очень занимает об нашем обжорстве. Записано:
1) Тип самодовольный, искренно считающий себя нравственным — развратник, потому что соблюдает семейные обряды, декорум.
[…] 4) Разговаривал вчера о воспитанье. Зачем родители отдают от себя в гимназию? Мне вдруг ясно стало. Если бы родители держали его дома, они бы видели последствия своей безнравственной жизни на своих детях. Они видели бы себя, как в зеркале, в детях. Отец пьет вино за обедом с друзьями, а сын в кабаке. Отец на бале, а сын на вечеринке. Отец ничего не делает, и сын тоже. А отдай в гимназию, и завешено зеркало, в котором себя видят родители. 5) Иду по жесткой дороге, в стороне с бойкой песней идут с работы пестрые бабы. Промежуток между напевом, и слышен мерный стук моих ног о дорогу, и опять поднимается песня, и опять затихла и стук шагов. Хорошо. В молодости, бывало, без песни баб, внутри что-то всегда или часто пело. И все — и звук шагов, и свет солнца, и колебание висячих ветвей березы, и все, все как будто совершалось под песню.
Теперь 10-й час, иду наверх к Илюше. Александр Петрович уходит. Он очень мил.
Нынче 10 мая. Ясная Поляна. 1891. Подвигался, хотя и медленно, в работе за это время. Два дня, вчера и нынче, совсем пропали — грипп сильнейший. За это время были Урусовы — мать с двумя дочерьми. Мэри играет на фортепьяно прекрасно. Но совсем затуманенная искусством девушка. С нею сделано то самое, чего боялся ее отец. Она не замечает, что она, потратив столько жизни на искусстве, должна себя подстегивать, чтобы считать искусство чем-то возвышающим, небесным. И чем лучше, тем хуже — все заслонено. «Education d?s le berceau» — книга Урусовой;* в ней главное — развивать эстетическое чувство. Она, Мэри, машина для произведения щекочущих звуков. Иллюзия в том, что, так как ее хвалят, она уверена, что то, что она делает, хорошо. Певцы. Мазини.
Вчера был сельский учитель из Калужского уезда — наивный и разумный. Ничего не читал, но понимает, что критики обманывают. Хорошее было письмо от Черткова, который осуждает за резкость в статье. Вчера отвечал ему и написал Митрофану и Рахманову.
Думал: 1) Когда человек умирает, то сознание отделяется от него и, как созревшее, отпавшее семя, ищет зацепиться за что, прижиться к чему-нибудь, к нужной ей почве, чтобы начать жить снова. Если бы зерно, засыхая и отпадая, чувствовало бы, оно чувствовало бы прекращение жизни. Разве не то же самое чувствует человек, умирая?
2) Верить в то, что человеку, а потому и человечеству, как собранию людей, стоит только захотеть, чтобы с корнем вырвать из себя зло.
3) Главная забота людей и главное занятие людей, это не кормиться — кормиться не требует много труда, — а обжорство. Люди говорят о своих интересах, возвышенных целях, женщины о высоких чувствах, а об еде не говорят; но главная деятельность их направлена на еду. У богатых устроено так, чтобы это имело вид, что мы не заботимся, а это делается само собой. Все вообще, в среднем, едят, я думаю, по количеству втрое того, что нужно, и по ценности, по труду приобретения — в 10 раз больше того, что нужно. Это одна из главных перемен, которые предстоят людям. […]
Нынче 22 мая. Ясная Поляна. 1891. Одиннадцать дней не писал. С тех пор вернулась из Москвы Соня с детьми, кажется, 13-го. Потом. У меня сделалось воспаление века. Три дня не выходил. Диктовал Тане начало «Записок матери». Много, но нехорошо. Надо писать от себя. А то стеснительно. 16 приехали Кузминские и Эрдели. Незаметно. […]
Думал: […] 8) Запутавшийся юноша жил у приятеля: денег нет, места нет, приятеля утруждать совестно. «Я несчастный!» Зачем жить. Продал пальто, пошел в баню, взял номер с ванной и отворил себе вены бритвой. Пришли, он без чувств. Перевязали раны, стали лечить. Остался жив, но слепой и без владения рук и ног. Теперь дрожит за свою жизнь, и все силы его посвящены на поддержание здоровья. Если бы человек убивал себя не сразу, а ступенями, ступенями десятью, и так, чтобы на каждой ступени, то есть отбавив жизни на известную долю, он мог бы спросить себя: продолжаешь ли хотеть умереть, то, я думаю, чем больше бы отбавлял себе человек жизни, тем больше дорожил бы остатком и в каких-то огромных степенях, так что человек никогда бы не убил себя. (Это неясно.)
9) К художественному: Я не то что ем или пью, а я занимаюсь искусством, играю на фортепьяно, рисую, пишу, читаю, учусь, а тут приходят бедные, оборванные, погорелые, вдовы, сироты, и нельзя в их присутствии продолжать, — совестно. Что их нелегкая носит, держались бы своего места, — не мешали.
Такое явление среди еды, lown tennis[127] и занятий искусством и наукой доказывает больше всяких рассуждений.
Забыл записать, что один из этих последних дней я писал «Отца Сергия». Решил кончить все начатое. Написал дурно, но пригодится. От Давыдова получил очень хорошее дело для коневского рассказа*. Теперь 11-й час, иду пить кофе.
2 июня. Ясная Поляна. 1891. Мало работал за это время; хотя подвинулся. Начинаю сомневаться в значении того, что пишу. Гостей было пропасть: Раевские, Фесенко, Анненкова, ее муж и Нелюбов, Самарин, Бестужев. За все это время ничего не записано. Нынче утром что-то всплыло ясное и нужное — не к статье, но близкое, и забыл. Ходил в Тулу, был на бойне, но не видал убийства*. В Туле же видел женщину; глаза близко и прямые брови, как будто готова плакать, но пухлая, миловидная, жалкая и возбуждающая чувственность. Такая должна быть купчиха, соблазнившая отца Сергия. […]
Очень тяжело мне от Сони. Все эти заботы о деньгах, именьи и это полное непонимание. Сейчас разговор о том, может ли человек пожертвовать жизнью скорее, чем сделать поступок, не вредящий никому, но противный богу. Она возражала, я ей нужное [?] — ругательства. У меня были скверные мысли уйти. Не надо. Надо терпеть. […]
6 июня. Ясная Поляна. 91. Всё в очень дурном духе и мало писал. Почти ничего не делал — слабость. Завтра хочу идти в Тулу на бойню и к Симонсон в острог* — получил о ней письмо от Дудченко. Было письмо от Поши хорошее. Отвечал длинное письмо Буткевичу о деньгах. Получил от Черткова и Джунковского с ответом Хилкова, который до сих пор не прочел. Очень неясно мне мое писание. Думал:
1) Женщина не верит разуму, не понимает, что нужно отвергнуться себя, что в этом жизнь; но когда надо отвергнуться себя — броситься в воду за утопающим, сделает это скорее мужчина.
2) Я скучаю, огорчен тем, что не пишется, что не произвожу ничего. Новое подтверждение того, что все, что огорчает, все, все на пользу. Неспособность писать исправляет заблуждение, что жизнь есть писание. […]
[7 июня. ] Вчера вечером вернулись Лева с Андрюшей. Приезжают все сыновья — раздел. Очень тяжело и будет неприятно.
[…] Встал рано, поехал в Тулу с Петей Раевским по поезду. Был на бойне. Тащат за рога, винтят хвост, так что хрустят хрящи, не попадают сразу, а когда попадают, он бьется, а они режут горло, выпуская кровь в тазы, потом сдирают кожу с головы. Голова, обнаженная от кожи, с закушенным языком, обращена кверху, а живот и ноги бьются. Мясники сердятся на них, что они не скоро умирают. Прасола-мясники снуют около с озабоченными лицами, занятые своими расчетами.
Был в остроге — великолепные с резными украшениями дома смотрителя, контора; великолепные столы, чиновники, главный сам — пахнет вином изо рта. У Раевских был, на почте и у Щукиных. Не разберешь, в чем их интересы: кажется, ни в чем, кроме материального. Приехал домой. Машенька*. Прочел корректуры Лёвенфельда — вспомнил*. У Миши Кузминского боятся дифтерита. Ходил купаться. Домашние Сони неприятны.
8 июня. Ясная Поляна. 91. Е. б. ж.
[…] Приехали сыновья, и вечером разговор о дележе. «Завтрак у предводителя»*. И нехороши были. Не ссорились, но приписывают важность столь пустому. Читал книгу душеспасительную Машенькину*. Недурно. Допускает, требует борьбы, говорит: когда уж возобладала страсть, все-таки не сдавайся.
[10 июня. ] 9, 10 июня. Ясная Поляна. 91. Совсем лето. Иван-да-Марья, запах гнилого меда от ромашки, васильки, и в лесу тишина, только в макушках дерев не переставая гудят пчелы, насекомые. Нынче косил. Хорошо. Работа письменная плохо идет. Толкусь на месте. А много художественных впечатлений. Нынче письмо от Черткова с записками мыслей — есть очень хорошие.
1) Есть два средства не чувствовать материальной нужды: одно — умерять свои потребности, другое — увеличивать доход. Первое само по себе всегда нравственно, второе само по себе всегда безнравственно: от трудов праведных не наживешь палат каменных.
2) К коневскому рассказу. Играют в горелки с Катюшей и за кустом целуются.
И к тому же рассказу: первая часть — поэзия материальной любви, вторая — поэзия, красота настоящей.
[…] 5) К «Отцу Сергию». Он узнал, что значит полагаться на бога, только тогда, когда совсем безвозвратно погиб в глазах людей. Только тогда он узнал твердость, полную жизни. Явилось полное равнодушие к людям и их действиям. Его берут, судят, допрашивают, спасают — ему все равно. Два состояния: первое — славы людской — тревога, второе — преданность воле божьей, полное спокойствие.
Теперь 12 часов ночи. Зиновьевы дамы тут. Иду спать.
[17 июня. ] Нынче 18 июня. Ясная Поляна. 91. Вчера, 17, я вернулся из путешествия к Буткевичу. Вчера же я вышел от него рано утром с Хохловым и Рощиным, которые провожали меня*.
[…] В Крыльцове зашел в кабак. Кабачник, шурин его, жена и псаломщик пьют наливку и едят варенье с чаем. Они начинают только то, что мы кончаем. Телятинская баба, босиком, ходила раздобыться хлеба. Нет два дни, ребята просят.
Дома невесело — раздел. Вера побранилась с матерью, Таня с Машей поссорились, Марья Федоровна мешает. Не весело. […]
[14 июня. ] 16 июня. Ясная Поляна. 91. Хатунка. Утро провел один, думал писать, но не думалось. Потом пошли, блудили, устали; но хорошо. Лугом хороша дорога.
[13 июня. ] 15 июня. 91. Ясная Поляна. Писал хорошо последнюю главу и решил идти с Алехиным и Хохловым. И пошли, и дошли весело до Булыгина. Булыгин читал «Сон смешного человека» Достоевского. Хорошо задумано, дурно исполнено.
[12 июня. ] 14 июня. Ясная Поляна. 91. Беседовал с Алексеем Алехиным и Хохловым, читал им 4-ю главу*.
[11 июня. ] 13 июня. Ясная Поляна. 91. Вернулся с купанья, застал Алексея Алехина и Хохлова. Алексей Алехин очень хороший. Машенька здесь. 12 и 11. Особенного не помню. Думал:
1) Дети иногда дают бедным хлеб, сахар, деньги и сами довольны собой, умиляются на себя, думая, что они делают нечто доброе. Дети не знают и не могут знать, откуда хлеб, деньги. Но большим надо бы знать это и понимать то, что не может быть ничего доброго в том, чтобы отнять у одного и дать другому. Но многие большие не понимают этого, особенно женщины.
2) К «Отцу Сергию». После того как он убил, сидит в темноте и вдруг видит, что заря занимается, светлеет и будет день — свет. Ужас. […]
[…] 4) В числе новостей, с которыми меня встретили дома, было то, что садовница опять родила, опять приехала старуха и увезла ребенка неизвестно куда. Все страшно возмущены. Употребление средств для нерождения — ничего, а за это нет достаточно осудительных слов. Нынче узналось, что бабка вернулась и привезла назад ребенка. Дорогой бабка съехалась с другими, везшими таких же детей. Из этих детей одному дали слишком глубоко в рот рожок. Он втянул его в себя и задохся. В один день привезли в Москву двадцать пять детей. Из этих двадцати пяти девятерых не приняли, потому что законные или больные. Таня Андреевна ходила утром усовещевать садовницу. Садовница, горячо выгораживая своего мужа, говорила, что при их бедности и неопределенности жизни ей нельзя иметь детей. И грудь не берет. Одним словом, ей это неудобно. Перед самым же этим я на качелях качал трех детей заброшенных, и встретился мне еще мальчик, Васин племянник. Вообще кишит детвора. Родятся, растут, чтоб сделаться пьяницами, сифилитиками, дикарями. При этом толкуют о спасении жизни людей и детей и об уничтожении их. Да зачем плодить дикарей? Что тут хорошего? Не убивать их, не перестать плодить их надо, а надо все силы употреблять на то, чтобы из дикарей делать людей. Только это одно доброе дело. И дело это делается не одними словами, но примером жизни. Теперь 2-й час. Все, томясь скукой, уехали к Зиновьевым.
25 июня. Ясная Поляна. 91. 6 дней не писал дневник. Нынче рано утром уехал И. И. Горбунов. Мне очень хорошо с ним было. Вчера мы много говорили с ним, и я прочел ему начало 6-й главы, а предшествующие он сам читал. Вчера же был Илья. Все та же борьба с матерью. Я не возмущаюсь на их тупость. Как, живя в такой близости, не заразиться хоть немного. Ничего не писал.
23 июня. С утра началась суета. Странницы с чаем, потом гимназист с кондитером, потом Романов. Вечером Языковы — очень чуждые — и почтовый ящик. Интересные разговоры с Романовым. Ему кажется, что надо отдать бедным — нищим, землю мужикам, а не отстраняться только, самому освободиться от собственности. […]
22 [июня]. Писал, привел в порядок начало 6-й главы. Утром приехала Рачинская, вечером гимназист 18 лет, Громан, идет в лаптях изучать народ, чтоб служить ему. Открытый, прямолинейный юноша, только что познавший красоту добра. Мы много говорили с ним. Я и Горбунов. Сошедшийся с ним в саду кондитер с костоедом в руке, скептик, но добрый и искренний, я дал им адресы до Ге.
21 [июня]. Писал утро. Вечером приехал Горбунов.
20-го. Тоже писал и, кажется, ездил в Тулу. Не добился Ростовцева, но виделся с Лопухиным и просил о делах. Хочется писать коневскую. Очень ясна в голове.
Нынче 25 [июня]. Встал в 8. Дождь, ливень. Один пил кофе. Все слабость — хотя нынче немного лучше. Еще ночью думал о предисловии к вегетарианской книге, то есть о воздержании, и все утро писал недурно. Потом ходил гулять, купаться. Теперь 5 часов. Все слабость. Я дурно сплю. И я гадок себе до невозможности. Вот дьявол, которого наслал на меня бог, как говорил Павел. За эти дни читал Бьернсона. Бестолково, но много хорошего. Хорошо, как он пробежал мимо загипнотизированной им девушки, гонясь за ней, и она увидала его страшно зверское лицо*. Montaigne. Думал:
[…] 3) Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им, спасать их. И как это противно! Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то возгораются желанием служить ему. Тут или тщеславие — высказаться, или страх; но добра нет.
[…] 4) Нельзя начать по известному случаю делать добро нынче, если не делал его вчера. Добро делают, но не потому, что голод, а потому, что хорошо его делать.
27 июня. Ясная Поляна. 91. Встал поздно. Хорошо выспался. Говорил много с Вяземским и хорошо. Таня уехала. От 1 до 3 писал хорошо об обжорстве*. Выясняется хорошо. После обеда грустно, гадко на нашу жизнь, стыдно. Кругом голодные, дикие, а мы… стыдно, виноват мучительно. Отче, помоги мне делать волю твою. После обеда прочел древнюю историю. Думал: 1) Ошибка о возможности христианской добродетели без воздержания происходит от представления о возможности любви без самоотречения. Теперь 11 час. Иду на террасу. Помоги мне любить.
[13 июля. ] Нынче 13. Шестнадцать дней не писал. Приехал Репин и Гинзбург. За это время они меня лепят и пишут, а я написал статью об обжорстве и много подвинулся в большой статье. Лева уехал. Была Александра Андреевна. Соня уезжала в Москву и нынче приезжает. Теперь 12-й час, иду на террасу. Завтра запишу то, что записано. Пробовал работать, косить, но очень слаб. […]
14 июля. Ясная Поляна. 91 г. Е. б. ж. Сейчас еще 13 число, разговор с женой, все о том же, о том, чтобы отказаться от права собственности на сочинения; опять то же непонимание меня: «Я обязана для детей…» Не понимает она, и не понимают дети, расходуя деньги, что каждый рубль, проживаемый ими и наживаемый книгами, есть страдание, позор мой. Позор пускай, но за что ослабление того действия, которое могла бы иметь проповедь истины. Видно, так надо. И без меня истина сделает свое дело.
1) Картина конца июня. Стрижи кружат после полдника, запах липы, пчела валит валом.
[…] 5) К будущей драме*. Спор с православными: «Не могу верить», и с либералами: «Не могу не верить».
6) Отчего успех Родстока в большом свете? Оттого, что не требуется изменения своей жизни, признания ее не правой, не требуется отречения от власти, собственности, князя мира сего.
7) К «Александру I»*. Солдата убили вместо него, он тогда опомнился.
8) Вор не тот, кто взял необходимое себе, а тот, кто держит, не отдавая другим, ненужное себе, но необходимое другим.
Нынче 22 июля. Ясная Поляна. 91. За все это время развлекало меня присутствие Репина и Гинзбурга. Вчера уехал Гинзбург, и вчера же уехали Гельбиги. И вчера же был разговор с женой о напечатании письма в газетах об отказе от права авторской собственности. Трудно вспомнить, а главное, описать все, что тут было.
[Вымарано 19 строк.]
Начал же я разговор, потому что она сказала как-то вечером, когда мы уже засыпать собирались, что она согласна. Мне ее жалко. Злобы нет. Говорю себе, что это мне крест, который надо нести, а не тащить. И когда подумаю, что я могу обратить это в благо и поучение себе, — «Радуйтесь, когда поносят вас», — то мне хорошо.
За это время пришла девушка Бооль от Дунаева, и в то же время приехал Файнерман с другой, старой и очень милой девушкой Жаковской, которая хочет жить, как и Бооль, для успокоения своей совести, трудясь низким трудом и живя бедно. Уехали 3-го дня на юг, одна к Марье Александровне, другая в Полтаву. Я был дома, и мне было грустно, тяжело. Я думал, что таково мое отчасти физическое, отчасти душевное состояние; но я пришел к Жаковской у Игната, поговорил с ним, увидал эту нужду, труд, усталость, увидал нравственные побуждения этих женщин и не успел оглянуться, как мне стало бодро, весело. Хочется жаловаться на тяжесть креста. Разумеется, вздор — по силам и нужен мне. Тяжесть креста увеличивается еще тем, что Таня возненавидела Машу. Кажется, теперь проходит. Я говорил с ними про это.
Последнее время работаю все над статьей довольно успешно. Приближаюсь к концу. Вчера написал еще 6 или 7 писем, все плохих, был не в духе, как и теперь. Большая слабость.
Записано за это время много к статье, что уже и вписал, а еще записано только 3.
1. К «Отцу Сергию». Когда он пал с купеческой дочерью и мучается, ему приходит мысль о том, что если падать, то лучше бы ему пасть тогда с красавицей А., а не с этой гадостью. И опять гадость захватывает его. […]
Нынче 31 июля. Ясная Поляна. 91. Только неделю не писал, а кажется, очень давно. За это время была Мамонова, мы ее встретили, идя в Тулу. Потом Страхов, который и теперь тут. С эгоизмом я ждал его осуждения о моем писании — он не осудил. […] Записано за это время:
1) Сюжет — впечатления и история человека, бывшего в золотой роте и попавшего в сад караульщиком около господского дома, в котором он видит близко господскую жизнь и даже принимает в ней участие*.
2) Говорил с Хохловым: анархия и социализм, то есть отрицание собственности, это — христианство, но только с удержанием существующего порядка. Христианство есть отчасти социализм и анархия, но без насилия и с готовностью жертвы.
3) Очень важно: свобода воли есть сознание своей жизни. Свободен тот, кто сознает себя живущим. Сознавать же себя живущим — значит сознавать закон своей жизни, значит стремиться к исполнению закона своей жизни.
Теперь 10-й час, иду наверх. Боюсь себя за нынешнюю ночь. Отче, помоги.
Нынче 12 августа. Ясная Поляна. 91. Особенно важного ничего не было. Никого интересных посетителей: Штанге, Минин, американец Burton.
Писал все время по утрам, кроме двух дней, нынче и еще один день. Теперь остановился на 8-й главе и, кажется, обдумал ее сегодня. Вчера Соня ездила в концерт, мы прекрасно говорили с тетей Таней и девочками. За это время я опять написал было письмо в редакцию* и опять встретил такое недоброжелательство, что оставил до времени.
27 августа. Ясная Поляна. 91 г. Две недели не писал. За эти две недели были два главные события: моя поездка к Сереже, брату — я прожил там неделю, и свадьба Маши Кузминской третьего дня. И то и другое было очень хорошо. 22-го я заболел и теперь еще не совсем поправился; голод мучает и едва держусь. Приехал Поша три дня тому назад. Очень хорошо с ним. Я два дня поправлял статью об обжорстве — порядочно; но придется еще поправить. […]
Был жив, жив и нынче 13-го сентября. За это время писал довольно много. Подвинулся так, что близок к концу. Пишу VIII главу, которой и окончится. Были за это время все очень приятные посетители. Прежде Ваня Горбунов с Батерсби, поразившим меня чрезвычайно приятно. Совершенно свободный, религиозный, в жизни религиозный человек. Потом был Новоселов с Гастевым, тоже оба оставили очень приятное впечатление. В это же время уехали Соня с мальчиками в Москву и потом Лева. Уехала она, кажется, 3-го. Писал я ей вчера письмо, прося ее послать в редакцию мое письмо об отказе от прав авторских. Не знаю, что будет. Здоровье чуть держится. Все хочется физически работать и все не начинаю. Вчера читали милую вещицу с итальянского: «Красавица»*. За это время думал:
1) Еще человек и еще, и еще. И все новые, особенные, все кажется, что этот-то вот и будет новый, особенный, знающий того, чего не знают другие живущие, лучше, чем другие. И все то же, все те же слабости, все тот же низкий уровень мысли.
2) Неужели люди, теперь живущие на шее других, не поймут сами, что этого не должно, и не слезут добровольно, а дождутся того, что их скинут и раздавят.