«Как накаркал!»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Как накаркал!»

— Если немецкая контрразведка, как вы говорите, знает все о вашей деятельности в ГДР, то это означает, что она знает все и о тех, с кем работали вы и разведгруппа. Вся ваша агентура провалена?

— Мы все уничтожили, все наши связи, контакты, все наши агентурные сети. Я лично сжег огромное количество материалов. Мы жгли столько, что печка лопнула.

Жгли днем и ночью. Все наиболее ценное было вывезено в Москву. Но оперативного значения и интереса уже не представляло — все контакты прерваны, работа с источниками информации прекращена по соображениям безопасности, материалы уничтожены или сданы в архив. Аминь!

— Когда это?

— В 1989-м. Когда начали громить управление Министерства госбезопасности. Мы опасались, что могут прийти и к нам.

— Но ведь тех, кто громил МГБ, можно понять, вам так не кажется?

— Можно, вот только форма, в которую вылился их протест, вызывала досаду.

Я из толпы наблюдал, как это происходило. Люди ворвались в управление МГБ.

Какая-то женщина кричала: «Ищите вход под Эльбой! У них там узники томятся по колено в воде!» Какие узники? Почему под Эльбой? Там было помещение типа следственного изолятора, но не под Эльбой, конечно.

Конечно, это была обратная реакция. Я понимал этих людей, они устали от контроля со стороны МГБ, тем более что он носил тотальный характер. Общество действительно было абсолютно запугано. В МГБ видели монстра.

Но МГБ тоже было частью общества и болело всеми теми же болезнями. Там работали очень разные люди, но те, кого знал я, были приличными людьми. Со многими из них я подружился, и то, что сейчас их все пинают, думаю, так же неправильно, как и то, что делала система МГБ ГДР с гражданским обществом Восточной Германии, с ее народом.

Да, наверное, были среди сотрудников МГБ и такие, которые занимались репрессиями. Я этого не видел. Не хочу сказать, что этого не было. Просто я этого лично не видел.

ГДР стала для меня в некотором смысле открытием. Мне-то казалось, что я еду в восточноевропейскую страну, в центр Европы. На дворе был уже конец 80-х годов. И вдруг, общаясь с сотрудниками МГБ, я понял, что и они сами, и ГДР находились в состоянии, которое пережил уже много лет назад Советский Союз.

Это была жестко тоталитарная страна по нашему образу и подобию, но 30-летней давности. Причем трагедия в том, что многие люди искренне верили во все эти коммунистические идеалы. Я думал тогда: если у нас начнутся какие-то перемены, как это отразится на судьбах этих людей?

И как накаркал. Действительно, трудно было себе представить, что в ГДР могут начаться такие резкие изменения. Да никому и в голову это не приходило! Более того, когда они начались, мы не отдавали себе отчет, чем это может закончиться.

Иногда, конечно, возникали мысли, что этот режим долго не продержится. Влияло, конечно, и то, что у нас уже начиналась перестройка, начинали открыто обсуждать многие закрытые прежде темы. А здесь — полное табу, полная консервация общества.

Семьи разбиты. Часть родственников живет по ту сторону стены, половина — по эту.

За всеми следят. Конечно, это было ненормально, неестественно.

— А вас-то не тронули, когда громили МГБ?

— Люди собрались и вокруг нашего здания. Ладно, немцы разгромили свое управление МГБ. Это их внутреннее дело. Но мы-то уже не их внутреннее дело. Угроза была серьезная. А у нас там документы. Никто не шелохнулся, чтобы нас защитить.

Мы были готовы сделать это сами, в рамках договоренностей между нашими ведомствами и государствами. И свою готовность нам пришлось продемонстрировать.

Это произвело необходимое впечатление. На некоторое время.

— У вас была охрана?

— Да, несколько человек.

— Вы не пробовали выйти и поговорить с людьми?

— Через некоторое время, когда толпа снова осмелела, я вышел к людям и спросил, чего они хотят. Я им объяснил, что здесь советская военная организация. А из толпы спрашивают: «Что же у вас тогда машины с немецкими номерами во дворе стоят? Чем вы здесь вообще занимаетесь?» Мол, мы-то знаем. Я сказал, что нам по договору разрешено использовать немецкие номера. «А вы-то кто такой? Слишком хорошо говорите по-немецки», закричали они. Я ответил, что переводчик.

Люди были настроены агрессивно. Я позвонил в нашу группу войск и объяснил ситуацию. А мне говорят: «Ничего не можем сделать без распоряжения из Москвы. А Москва молчит». Потом, через несколько часов, наши военные все же приехали. И толпа разошлась. Но вот это «Москва молчит»… У меня тогда возникло ощущение, что страны больше нет. Стало ясно, что Союз болен. И это смертельная, неизлечимая болезнь под названием паралич. Паралич власти.

ЛЮДМИЛА ПУТИНА:

Я видела, что творилось с соседями по дому, когда в ГДР начались все эти революционные события. Моя соседка, с которой я дружила, неделю плакала. Она плакала именно по утраченной идее, по крушению того, во что они всю жизнь верили. Для них это стало крушением всего — жизни, карьеры. Они же все остались без работы, был запрет на профессию. У Кати в садике была воспитательница, по призванию воспитательница. После падения стены она уже не имела права работать в садике и воспитывать детей. Они же все были сотрудниками МГБ. Она пережила психологический кризис, потом все-таки как-то справилась, пошла работать в дом для престарелых.

Еще одна знакомая немка из ГДР устроилась в западную фирму. Она работала там уже довольно долго и вполне успешно, когда вдруг ее шеф в пылу какой-то дискуссии сказал, что все бывшие гэдээровцы тупые, необразованные и неспособные — в общем, люди второго сорта. Она все это выслушала и говорит: «А вот я из ГДР. Вы считаете меня тоже ни на что не способной?» Шеф замолчал, не нашелся, что ответить, а претензий к ней по работе у него никаких не было.

— Вы переживали, когда рухнула Берлинская стена?

— На самом деле я понимал, что это неизбежно. Если честно, то мне было только жаль утраченных позиций Советского Союза в Европе, хотя умом я понимал, что позиция, которая основана на стенах и водоразделах, не может существовать вечно.

Но хотелось бы, чтобы на смену пришло нечто иное. А ничего другого не было предложено. И вот это обидно. Просто бросили все и ушли.

У меня потом, уже в Питере, была одна любопытная встреча с Киссинджером, и он неожиданно подтвердил то, о чем я тогда думал. Была такая комиссия — «Киссинджер — Собчак» — по развитию Петербурга, привлечению иностранных инвестиций.

Киссинджер приезжал, по-моему, пару раз. Как-то я его встречал в аэропорту. Мы сели в машину и поехали в резиденцию. По дороге он меня расспрашивал, откуда я взялся, чем занимался. Такой любопытный дед. Кажется, что спит на ходу, а на самом деле все видит и слышит. Мы говорили через переводчика. Он спрашивает: «Вы давно здесь работаете?» Я ответил, что около года. А дальше у нас был такой диалог.

— А до этого где работали?

— До этого в Ленсовете.

— А до Ленсовета?

— В университете.

— А до университета?

— А до этого я был военным.

— В каких войсках?

Ну думаю, сейчас я тебя огорчу: «Вы знаете, я работал по линии разведки». Он спокойно: «За границей работали?» Я: «Работал. В Германии». Он: «В Восточной или Западной?» — «В Восточной». Он: «Все приличные люди начинали в разведке. Я тоже». Я не знал, что Киссинджер работал в разведке. А то, что он сказал потом, было для меня неожиданно и очень интересно. Он сказал: «Вы знаете, меня сейчас очень критикуют за мою позицию в то время в отношении СССР. Я считал, что Советский Союз не должен так быстро уходить из Восточной Европы. Мы очень быстро меняем баланс в мире, и это может привести к нежелательным последствиям. И мне сейчас это ставят в вину. Говорят: вот ушел же Советский Союз, и все нормально, а вы считали, что это невозможно. А я действительно считал, что это невозможно».

Потом он подумал и добавил: «Честно говоря, я до сих пор не понимаю, зачем Горбачев это сделал».

Я совершенно не ожидал услышать от него такое. Ему сказал и сейчас говорю:

Киссинджер был прав. Мы избежали бы очень многих проблем, если бы не было такого скоропалительного бегства.