А ОН НЕ УМЕЛ ПЛАВАТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

А ОН НЕ УМЕЛ ПЛАВАТЬ

Очень странная история

1

Многие потом говорили, что Марк попросту не умел плавать... И верно — не умел. Точнее не то чтобы не умел, а разучился. Было это давным-давно, в Одессе, на Ланжероне, где он заплыл как-то раз далеко за буек, и тут свирепая судорога клещами впилась ему в ногу. Он бы, возможно, утонул, не окажись поблизости прогулочный катер... Но с тех пор, если Марк и входил в воду, так только чтобы поплескаться у самого берега, неодолимое чувство страха не пускало его на глубину.

Однако другие считали все это выдумкой, чудачеством, поскольку Марк и в самом деле был чудаком. У него и внешность была чудаковатая: небольшого росточка, с коротенькими, быстро-быстро семенящими ножками, с круглой, как шар, порядком полысевшей головой и младенчески-пухлыми губами, словно только что оторвавшимися от соски... И светло-голубые глаза его за толстенными стеклами очков выглядели непомерно огромными и удивленно-вопрошающими — как у младенца. Мало того, у него и фамилия была, по нынешним временам, прямо-таки анекдотическая: Рабинович... Из-за этой фамилии Марка год за годом вычеркивали в министерстве из списка тех, кого посылали в гастрольные поездки, причем не только за рубеж, но и по стране, и вычеркивали не зря, поскольку бог весть, что там произошло бы в Праге или той же Варшаве (что до разных Парижей, так про них тогда нельзя было и помыслить), но и в периферийных городках, куда он приезжал в составе концертной бригады, рядом с его фамилией не редко появлялись надписи вроде: «Абрам, где твоя Сарра?» или «Убирайся в свой Израиль!»

Друзья советовали Марку взять фамилию жены (Потапова), но Марк говорил, что привык к фамилии, носит ее с рождения и переменить ее значило бы для него родиться заново. С точки зрения друзей эти объяснения были тоже проявлением чудачества, и чудачества непростительного, если иметь в виду как его собственное положение (в кругу знатоков Марка считали первоклассным пианистом), так и благополучие его семьи.

Но главным его чудачеством, по общему мнению, были слезы, которые брызнули из его глаз в аэропорту, в очереди, упиравшейся в стойку с табличкой «Вена». «Чудак! — говорили ему. — Надо радоваться, что ты уезжаешь из этой страны!» — «Я радуюсь, радуюсь...» — твердил он, а слезы бежали по его щекам и подбородку... «Ну и чудак! — сердились те, кто пришел его проводить. — Нет, вы видели еще где-нибудь такого чудака?..»

Так что, по мнению его знакомых, дело заключалось вовсе не в том, умел или не умел он плавать, а совсем в другом. А именно в том, что когда Марку впервые в Америке, как говорится, улыбнулась фортуна, да еще как улыбнулась — за один вечер он мог заработать 500 (да, прописью: пятьсот!) долларов, так вот - Марк взял и при всем честном народе вдруг сыграл «Интернационал»!..

Хотите знать, как это случилось?

2

После того, как Марк Рабинович приехал в Америку (а приехал он сюда следом за дочкой, без которой ни его жена, ни он сам не представляли себе дальнейшей жизни), у него не стало причин для недовольства ни министерством, которое отказывало ему в гастролях, ни антисемитами, которые разукрашивали гнусными надписями афиши с его фамилией. Если здесь и существовали министерства и тому подобные учреждения, покровительствующие искусствам, то никакого интереса к Марку Рабиновичу они не проявляли, что же до афиш с его именем, то их не было и в помине. Всю Америку, от Бостона до Сан-Франциско, наводняли знаменитые оркестры и гастролеры, для Марка среди них не находилось места. Правда, кое-кто из тех, кого знал Марк, с грехом пополам, но устраивались — одни давали уроки, другие руководили хором рефьюджей пенсионного возраста при местном .ТСС, третьи играли в католической или протестантской церкви во время воскресной службы. Что же до Марка, то он никуда не ходил, никому не представлялся, никого ни о чем не просил, полагая, что это способно унизить — нет, не его, а искусство... Единственное, на что мог он рассчитывать, это ученики, появившиеся у него после объявления в городской газете. И это было уже кое-что, если бы не чудачества, привезенные им в Новый Свет.

Ученики у Марка были разные, от пяти до восьмидесяти лет, одаренные и не очень. Одаренные относились к урокам всерьез, но у них зачастую не хватало денег, чтоб оплачивать занятия. Не отличавшиеся же одаренностью обладали деньгами, но для них занятия музыкой бывали не более чем развлечением, иногда и с лечебной целью: одна из самых состоятельных учениц Марка обратилась к музыке по совету доктора, чтобы избежать дальнейшего развития артроза рук, а также прогрессирующей болезни Паркинсона. Что же Марк?.. Неспособным, хотя и денежным ученикам он в уроках отказывал, со способными занимался, не считаясь ни с временем, ни с ничтожной оплатой.

Естественно, это приводило к домашним конфликтам. Надя-Наденька-Надюша, которая когда-то с букетиком первых подснежников, зажатых в трепетном кулачке, поджидала его у служебного входа в Дом культуры маленького городка, где он выступал с концертом, теперь требовала от него денег, денег и денег. И не потому, что была не в меру жадной. Деньги нужны были, чтобы платить за квартиру, которую они снимали в самом дешевом районе, платить за горячую воду и электричество, которое они строжайше экономили, платить за продукты, в каждом супермаркете потрясавшие своими соблазнами, платить за страховку и ремонт машины (они приобрели старый драндулет, едва ли не эпохи Великой Депрессии, постоянно нуждающийся в починке), платить за множество других вещей, несмотря на исправно выручавший их гарбич и гараж-сейлы, где кое-что можно было купить почти за бесценок.

— Когда наконец до тебя дойдет, что это Америка, — в сердцах говорила она, пересчитывая принесенные Марком доллары, — Наверное, твои ученики держат тебя за круглого дурака...

— Видишь ли, Надюша, — говорил Марк, слабо защищаясь, между ними есть по-настоящему талантливые люди... А искусство, как ты понимаешь, требует жертв...

— Вот они пускай и жертвуют!.. Ты видел последний билл за телефон?..

Марк напоминал ей о Ване Клиберне, которого Америка подарила миру, но жена смотрела на него в упор безнадежным каменным взглядом. Сама она старалась зарабатывать, как и чем только могла — бегала на бебисит, на уборки, шила по заказу магазина элегантные галстучки для собак и теплые фуфаечки для зимних собачьих прогулок. Ее карие, легко загорающиеся глаза приобрели здесь холодный металлический блеск. Марк не выдерживал ее взгляда и, поникнув, уходил к дочке, нянчился с внуком, пока Леночка занималась в колледже и затем обучалась парикмахерскому делу (в прошлом она кончила библиотечный, по кому теперь это было нужно?..). Муж ее, двухметровый верзила, настилал карпет в компании таких же, как он, «русских», что для него, инженера по дизайну, тоже не было венцом мечтаний... Оба, однако, не жаловались, Америка им нравилась — возможностями, необозримыми перспективами... Что же до Марка, то он с величайшим наслаждением насвистывал полуторагодовалому внуку марш из «Аиды», тетешкал его и поглаживал маленькие ручки, пальчики с крохотными розовыми ноготочками, представляя, как однажды они коснутся пианинных клавиш... Внук, родившийся в Риме, по дороге в Америку, смотрел на деда любопытными круглыми глазами, вытянув губки трубочкой... В такие минуты они бывали очень похожи — Марк и его внук.

3

Постепенно у Марка открылись прежде неведомые, но в новых условиях куда более обнадеживающие способности: он стал ходить на уборки. За это платили значительно лучше, чем за обучение игре на фортепиано. Надя смягчилась, и он уже не чувствовал себя таким виноватым перед ней, одно это многого стоило... Земля Америки, по которой он до того ступал, как ступают по хлипкой дощечке, переброшенной через бурлящий горный поток, приобрела под его ногами устойчивость, прочность. Кроме того, он вошел во вкус. Орудуя тряпкой и пылесосом, протирая стекла до абсолютной, ничем не замутненной прозрачности, полируя мебель до солнечного глянца, он добивался в своей работе такой же чистоты, как раньше — в исполнении бетховенских сонат или прелюдов Шопена. Он сделался полезным, нужным человеком. Его передавали — из дома в дом, с рук на руки. Он завел блокнот, в котором помечал адреса и время, куда и когда ему следовало явиться на уборку, как помечал когда-то (ему казалось — в далеком прошлом) даты и место своих выступлений и занятий в консерватории, музыкальном училище.

Марка начали приглашать жители респектабельных районов, обитатели домов, построенных в псевдоанглийском стиле, модном в конце прошлого века. Дома эти, угрюмые, с узкими прорезями-окнами, с множеством башенок и выступов, походили на выполненные в миниатюре замки из романов Вальтера Скотта или на старинные родовые усадьбы — излюбленное место для развертывания сюжетных коллизий Агаты Кристи. Такие дома называли здесь «старые деньги». Марк стал ходить убираться в один из них.

Дом располагался на берегу озера, между таких же угрюмых старых домов, отделенных друг от друга обширными земельными участками с зелеными лужайками, цветочными газонами, рощицами из раскидистых кленов, каштанов и вязов. Каждый раз, прежде чем свернуть с дороги и въехать во двор, Марк оглядывался на зеркально-гладкую, лучистую от солнечного сияния поверхность воды в оправе изумрудных берегов, и ему казалось, что войти в эту воду — голубую, легкую, светящуюся — все равно что взмыть в небо... Но он, подавив сожалеющий вздох, оставлял машину во дворе, именуемом бэкъ-ярдом, входил в дом, переодеваются, вынимал из стенного шкафа пылесос, коробки с мыльным порошком, баллоны с полиролью и принимался за дело.

Когда он оказался тут впервые, его удивило, что дверь ему открыл не ухоженный, румянощекий, серебристоголовый американец, а сутуловатый старик с мятым, морщинистым лицом, с кипой на маленькой, втянутой в плечи головке, в балахонистом, чуть не до пола халате, наброшенном поверх пижамы.

— Вы от Циленьки? — проговорил он тусклым, расслабленным голосом. — Прошу вас, проходите, дружочек... Очень, очень рад встретить в этих местах соотечественника...

— И я тоже, — поддакнул Марк.

Он уже, незаметно для себя, привык поддакивать, привык, что на него смотрят, как на вещь, которую намереваются купить — оценивающим, ощупывающим взглядом, точь-в-точь как смотрел на него сейчас этот старик.

— Очень, очень рад... — повторил тот, улыбаясь и, как представилось Марку, довольный осмотром. — Будем знакомы...

Он протянул Марку руку и, выдержав паузу, проговорил, отчетливо и со значением произнося каждое слово:

— Борух Гороховский...

Он слегка откинулся назад, расправил плечи и посмотрел выжидающе, сверху вниз — на Марка. Но так как Марк внешне ничем на его слова не отреагировал, он добавил:

— Можете называть меня просто Борух... Ведь мы в Америке...

Рука у него была небольшой, пухлой, но цепкой, рукопожатие крепким, и Марк подумал, что в его облике, в согбенных плечах и слабом голосе есть что-то напускное.

На следующий день Марк приступил к работе. В огромном доме на два этажа, с мезонином и бесчисленным количеством комнат и служебных помещений, жили только двое — Борух Гороховский и его жена, у которой были больные ноги, она почти не вставала с кресла-каталки. К чему им такой дом? На какие деньги приобретены эти хоромы? Что вообще это за люди, мало похожие на рефьюджей-беженцев?.. Но Марк не хотел обо всем этом думать. Дом был куплен у прежних владельцев недавно, его следовало прибрать, привести в порядок, освободить от мусора и хлама, скопившихся по углам, это вполне устраивало Марка, он даже отказался от уборок в других местах. Правда, при первой же встрече с Гороховским что-то его кольнуло... Но какое дело было ему до Гороховского?.. Да, на него смотрели, как на вещь, которую покупают. С этим он смирился. Он запретил себе входить с хозяевами в какие-либо отношения кроме деловых. Он не вступал в разговоры, не задавал вопросов, а когда их задавали ему, отвечал уклончиво или коротко: «да», «нет». Он говорил себе, что приходит не к людям, а к вещам. В отличие от людей, вручавших ему после уборки конверт с деньгами, его отношения с вещами были лишены всякой корысти. Они были беспомощны, как дети. Они ждали его прихода, чтобы он избавил их от пыли, от грязи, от ржавчины. Он давно усвоил, что работу, в чем бы она ни заключалась, нельзя ни презирать, ни тем более ненавидеть. Ему нравился пылесос, которым он орудовал, нравился его мощный, не знающий устали бас. Нравилась машина для стрижки травы — от ее задорно-свирепого рычания вибрировал воздух, а за собой она оставляла такую шелковистую дорожку, что по ней хотелось провести рукой, погладить, как волосы на нежной детской головке. «Что-то ты захирел, старичок», — бормотал он, натирая полиролью массивный, сделанный из дуба комод. — «А ну, ребятки, перестаньте хмуриться...» — приговаривал он, обкапывая и поливая клумбу с поникшими на солнцепеке цветами. Он без особого труда наладил брызгалку, установленную на лужайке перед домом, поправил ее нуждавшийся в небольшой починке механизм, и теперь в любую жару она, вращаясь, источала вокруг свежую, сырую прохладу. Он называл ее «шалуньей» за капризный нрав. «А ну-ка, шалунья, поработаем», — внушал он ей по утрам, открывая кран, чтобы дать воде доступ к ее играющей на солнце головке... Он шел на работу, как на свидание. Хорошо, что об этом никто не догадывался, иначе к его чудачествам приплюсовали бы еще одно...

Тем не менее Марку досаждало нечаянное открытие, хотя он старался о нем не думать.

Как-то раз, перетирая в кабинете Гороховского запылившиеся альбомы с фотографиями, он рассыпал по полу вложенные между страницами снимки. На одном из них на фоне остроконечных кипарисов теснилась, чтобы вместиться в объектив, группа отдыхающих с затвердевшими улыбками на вытянувшихся, напряженных лицах. На обороте была надпись: «Мисхор. Санаторий министерства культуры». Марк собрал фотографии, вложил в альбом, но, подумав, снова открыл его и вгляделся в ту, с кипарисами. Он узнал на ней Гороховского — не теперешнего, а лет сорока пяти, высокого, плотного, и не в кипе, разумеется, а в затейливо вышитой тюбетейке поверх еще густой шевелюры.

Когда из министерства возвращали списки, посланные на утверждение, и его фамилия из них регулярно вылетала, подпись под утверждением стояла обычно одна и та же: «Горохов». Он, этот Горохов, не был ни министром, ни замом, но чем-то там ведал, во всяком случае бумаги, с точки зрения министерства не имевшие особенного значения, подписывал он.

Горохов... Гороховский... Горохов... Гороховский... Марк гнал от себя подозрения. Он не хотел думать о прошлом. Прошлого не существовало. Он был рефьюджем. Он родился и умрет рефьюджем. Он родился, когда ему было 58 лет и он приехал в Америку. Родился, чтобы стричь траву, чинить унитазы, помогать дочке встать на ноги, авось она будет в этой стране счастливей, чем они...

И это — все!..

4

Он бывал у Гороховских трижды в неделю и знал, что в другие дни к ним приходит какая-то женщина, тоже из «русских», а может быть и в самом деле русская, это его мало интересовало... Приходила она, чтобы готовить, стирать, выполнять разную работу. Они не встречались. Но как-то, находясь на верхнем этаже, он услышал негромкие звуки рояля. Адажио из «Лунной»... Сначала ему показалось, что это радио или телевизор, однако вместо того, чтобы включить съедающий все посторонние звуки пылесос, Марк неожиданно для себя спустился в ливингрум, где стоял рояль, с которого он обычно стирал пыль, не прикасаясь к клавишам.

За роялем сидела молодая женщина, худенькая, со спины похожая на мальчика, с белокурыми, коротко подстриженными волосами, в джинсах и фартучке, расписанном ромашками. Возможно, она, как и он, думала, что в доме никого нет, поскольку хозяева с утра куда-то уехали... Заметив Марка, она оборвала игру и хотела захлопнуть крышку.

— Нет, нет, продолжайте, прошу вас...

Он сразу догадался, кто это, и не ошибся.

— Нет, мне пора... — смутилась она. — Сегодня у меня много работы...

Она было поднялась, но Марк удержал ее и, поклонившись, представился с некоторой церемонностью:

— Марк Рабинович...

— Наташа...

Он придержал ее руку в своей. Пальцы у нее были длинные, тонкие, словно светящиеся изнутри, и все лицо ее словно светилось мягким, идущим изнутри светом, особенно глаза, точь-в-точь как у его дочери — серые, прозрачные, с перламутровым отливом, такой встречается у морских раковин...

В ответ на его вопросы она доверчиво сообщила, что здесь недавно, приехала к сестре, поработать, сестра замужем за евреем, они в Америке уже много лет, успели обжиться и ничего с нее не берут ни за питание, ни за квартиру, даже обижаются, если предложишь, так что она поживет, поднакопит денег и вернется в Россию...

— Позвольте спросить, почему вы приехали?..

Он тут же почувствовал, что вопрос его был глуп.

— А голодно, — сказала она просто. — У меня родители старые, отец инвалид войны, дочка в первый класс ходит... Я ее с собой захватила, пускай поживет, подкормится...

— Я слышал, как вы играете... Вы музыкант?

— Да, я преподаю музыку... Но кому сейчас она там нужна?..

Ни в глазах ее, ни в голосе не было ни возмущения, ни отчаяния — лишь тихая, безропотная покорность судьбе.

Марк не знал, что сказать.

— Вы хорошо играете, Наташа... У вас отличная техника...

Он подсел к роялю, помял утратившие гибкость запястья рук, взял несколько аккордов. И заиграл третью часть все той же «Лунной» — быстрое, легкое, искрящееся престо... Она слушала, широко распахнув глаза, приоткрыв маленький рот с мелкими, белыми, аккуратно посаженными зубками, и боялась шевельнуться.

— Так вы...

Марк предостерегающе вскинул руку — ш-ш-ш!.. — и продолжал играть, в душе досадуя на себя за то, что не выдержал, сорвался...

— Еще, пожалуйста... — услышал он за спиной, когда кончил. Он обернулся. В некотором отдалении — наверное, они боялись приблизиться, чтобы не помешать, — он увидел Гороховского и его жену. Сквозь кисленькую улыбку, изогнувшую мясистые губы Боруха, пробивалось искреннее восхищение. Жена, сидя в кресле-каталке, вся подалась вперед, с жадностью ловя и впитывая каждый звук.

— Еще, пожалуйста... — повторила она. Это была старая, но все еще красивая женщина с холеным, почти без морщин лицом, с пышно взбитыми, слегка подсиненными волосами и горделивой осанкой, однако большие темные глаза ее из-под широких бровей смотрели настороженно и печально. Звали ее Ева.

— Ну, что-нибудь, — попросила она, когда Марк в нерешительности поднялся. — Вас так приятно слушать...

— Позвольте, — подхватил Гороховский, — но ведь вы артист... Настоящий артист... — В его голосе прозвучал неизвестно к кому обращенный упрек. — Мы и не знали, что вы у нас такой талант...

«У нас...» Эти слова царапнули Марка.

— Просто даже как-то неловко... — продолжал Гороховский. — Мы ничего не знали, а вы ничего не рассказали нам о себе... Как же так... Ай-яй-яй!..

Теперь они были рядом — Ева, тронувшая рукой колеса каталки, и сделавший за нею несколько шагов Гороховский. Оба смотрели на Марка с ожиданием.

Марк осторожно, беззвучно притворил крышку рояля...

— Как-нибудь в другой раз, — произнес он с внезапной резкостью. И направился к лестнице, которая вела на верхний этаж.

Наташа, вся отчего-то сжавшись, быстрыми шажками заспешила на кухню.

5

— У меня к вам предложение, — через день или два сказал Борух Гороховский.

— Какое же, позвольте узнать? — Марк поморщился. Он чистил и мыл ванну, одну из четырех, имевшихся в доме, и жидкость, которой он при этом пользовался, щипала и ела глаза.

— Деловое предложение!.. — проговорил Гороховский с нажимом. — И очень выгодное для вас!.. — Он поднял правую руку с многозначительно устремленным к потолку пальцем. — Слушайте меня внимательно...

— Я слушаю, — сказал Марк.

— Оно пришло в голову, признаюсь честно, не мне, а моей жене... У Евы золотая голова... Золотая голова и золотое сердце...

— Вполне с вами согласен, — сказал Марк, припоминая, как она слушала «Лунную сонату». Он плеснул в ванну новую порцию остро пахнущей жидкости.

— Да бросьте вы эту вонючку, — сказал Гороховский, вытирая выступившие на глазах слезы. — Лучше послушайте... Вам ведь нужны деньги?

— Разумеется.

— Так вот, я хочу предложить вам возможность хорошо заработать.

— Я и так работаю, — сказал Марк. — Куда больше... — Он принялся оттирать жесткой губкой борта ванны.

— Я сказал: «хорошо заработать»!.. — Гороховский снова поднял вверх палец. — Это совсем другая работа... Она доставит вам удовольствие... И не только вам...

— Что же это за работа?

— Вы можете на минуту оторваться от ванны?.. Вот так. А теперь, повторяю, слушайте меня внимательно. К нам приезжает наш сын, будут гости, много гостей... Так вот, нам с Евой хочется... Могли бы вы поиграть вечерком, когда все соберутся?... Между прочим, съедутся люди, знающие толк в музыке... Вы меня поняли?

— Понял.

— Вам хорошо заплатят... Я заплачу. Вы меня поняли?..

— Понял.

— Вы поиграете... Сыграете что-нибудь веселое, такое, чтобы все были довольны... И за один вечер получите... Да, получите пятьдесят долларов!..

— Пятьсот, — сказал Марк и присел на край ванны.

— Хорошо, — сказал Гороховский. — Будь по-вашему. Вы получите сто долларов.

— Пятьсот, — повторил Марк.

— Что?.. — Гороховский вытянул шею вперед и приставил к уху ладонь. — Я не расслышал...

— Пятьсот, — сказал Марк. — Я сказал: пятьсот.

— За один вечер — пятьсот долларов?..

— Совершенно верно

— Вероятно, вы не совсем правильно меня поняли, — после некоторого раздумья проговорил Гороховский. — Ко мне, то есть к нам с Евой приезжает сын, соберутся гости...

— Я вас понял, — сказал Марк. — Пятьсот долларов. — Моя ванну, он снял очки и теперь смотрел на Гороховского своими выпуклыми, невинными, младенчески-чистыми глазами, не моргая.

— Я понимаю, — внезапно смутился Гороховский. — Вы артист, да... Но у меня, простите, нет таких денег...

— Сочувствую, — сказал Марк.

— Вот видите...

— Тогда вы уж как-нибудь обойдитесь без меня.

Гороховский поежился, как если бы полы его халата (дома он постоянно ходил в пижаме и халате) раздул ледяной ветер.

— Послушайте, — с жалобной ноткой в голосе произнес он, — вы еврей?

— Думаю, что да.

— А разве евреи не должны помогать друг другу?

— Еще бы...

— Почему же вы не хотите мне помочь?..

— Очень хочу!

— Тогда назовите настоящую цену!

— Я назвал.

— Послушайте, это же не серьезно. — Борух Гороховский насупил густые брови, которые по утрам чернил и расчесывал щеточкой. — Вы получаете у меня по пяти долларов в час и не жалуетесь. А тут вам дают сто долларов, и вы еще торгуетесь!

— Я не торгуюсь.

— Тогда соглашайтесь!.. Или вы кто — Святослав Рихтер?.. Лауреат международных конкурсов?..

— Я Рабинович, — сказал Марк. — Марк Рабинович. А что до конкурсов, так меня на них не пускали.

Он повернулся к Гороховскому спиной и принялся домывать ванну.

В прищуренных глазах Гороховского стрельнула какая-то искра, а брови поползли вверх и только через некоторое время заняли прежнее положение.

— Хорошо, — сказал он, — вы получите двести долларов. Вас устроит?

— Пятьсот, — невозмутимо произнес Марк.

— Я говорю серьезно.

— Я тоже.

Гороховский запахнул халат, выпрямился и широкими, решительными шагами вышел из ванной.

— Ладно, — сказал он, вернувшись через минуту. — Двести пятьдесят.

Перед ним был задранный над ванной зад Марка, затянутый в поношенные блекло-голубые джинсы, купленные по дешевке на гараже.

— Пятьсот, — сказал Марк. Перевесившись через борт ванны, он старательно драил никелированную решеточку над отверстием для стока воды.

6

В тот день перед домом Гороховских вытянулась вереница по меньшей мере из полутора десятка машин. Каких только марок здесь не было! И каждая машина кичилась перед остальными, блистая овалами стекол, сияя на солнце корпусами наивсевозможнейших расцветок, поражая внутренней отделкой и совершенством формы, словно предназначенной для космических перелетов по трассе Земля — Марс или даже Земля — Юпитер...

В тот день в помощь Наташе был приглашен официант из ресторана — специалист по сервировке парадных столов и приготовлению коктейлей. У Марка тоже появился помощник, и они вместе придавали убранству дома окончательный вид, ездили за взятой напрокат посудой, готовили для гостей спальни, оснащая каждую телевизором, баром и небольшим холодильником для закусок и фруктов.

— Не мелочись, дэдди! — говорил Боруху Гороховскому его сын Бен (он же Вениамин) Гороховский. — Отстегни своему лабуху сколько просит — и пускай побацает, повеселит душу!..

— Ты бросаешься деньгами, Венечка, — вздыхал Гороховский-старший, — хотя еще не известно, что из этой затеи получится...

— Не «затея», а «проект», и не «получится», а уже получилось! И вообще — think positive, дэдди! Святое правило: если масть сама идет в руки — не упусти!..

Бен был высок ростом, широк в плечах, движения его были решительны, размашисты, глаза под высоким, как бы сдавленным с боков лбом веселы и — в глубине — жуликоваты. Несмотря на обритую наголо голову и светлое пятнышко на правой руке, между большим и указательным пальцем — след от вытравленной наколки — что-то в нем привлекала, вызывало доверие...

К вечеру Марк отправился домой — переодеться.

Он отнюдь не чувствовал себя победителем. Пятьсот долларов... Он сболтнул о них, уверенный, что тем самым поставил точку. Он не ждал такого финала...

Дома его не поняли. Его даже не пытались понять - ни жена, ни дочь, забежавшая к ним по дороге из колледжа. Как — пятьсот долларов за один вечер?.. Пятьсот долларов?..

— Папочка, я начинаю тебя уважать!.. — Леночка чмокнула Марка в щеку. — Мама, давай я его накормлю, а ты приготовь рубашку! И галстук!

Не обошлось и без небольшой, но горячей перепалки. Надя-Наденька-Надюша посчитала, что пришло время извлечь из целлофанового чехла привезенный в Америку концертный фрак, Леночка же доказывала, что фрак понадобится отцу, когда его пригласят в Карнеги-холл, а сейчас нужно одеться попроще, как принято у американцев, «человек из толпы», такой у них демократический стиль.

Пока они спорили, Марк съел на кухне пару ложек спагетти в томатном соусе, выпил стакан жидковатого чая (на свежую заварку не было времени) и, во имя общего примирения, надел простой темный пиджак, а под него — белую, заново отутюженную Надеждой рубашку. Леночка же на особый лад повязала ему галстук, ею же когда-то подаренный ко дню рождения, и когда пальцы дочери, затягивая узел, щекотали его кадык, Марк, глядя в ее серые глаза («жемчужные», так называл он их про себя), подумал о Наташе, об их удивительном сходстве, и хотел о ней рассказать, но почему-то воздержался.

Он уехал, оседлав свой драндулетище эпохи Великой Депрессии и поцеловав жену и дочь, вышедших его проводить. По пути к Гороховским он думал о них, и сладкая истома наполняла его сердце. Да, он проиграл, но пятьсот долларов — это, в конце концов, тоже не так плохо. Надюша сможет на время оставить галстучки и тулупчики для собак и вместо того, чтобы утирать сопли чьим-то детям, провести два-три вечера со своим собственным внуком. И обе они — она и Леночка — позволят себе, наконец, купить в нормальном шопе, не в «секонд-хенде», каких-нибудь тряпочек, не попахивающих чужим потом... Размышляя, чем бы порадовать Ваню, Леночкиного мужа, и уж, понятно, в первую голову маленького Илюшеньку, он внезапно наскочил на мысль, что немножко, не в ущерб остальным, имеет право взять себе... То есть потратить деньги, как ему захочется. Да. Например, отдать их Наташе. Это будет не просто, но он постарается, упросит... «А голодно...» — слово это, как мелкая рыбья косточка, вонзилось ему в горло, при каждом глотке, каждом глотаемом кусочке он чувствовал укол... «Ну, ладно, не сто, но хотя бы пятьдесят... Ну, я вас прошу...» О, эта знаменитая, отвратительная еврейская назойливость!.. Но он будет, будет назойлив...

7

— Телепатия, — сказал он, — телепатия... Вы не поверите — пока ехал, все думал о вас...

— Правда?.. — Бледные Наташины щеки зарделись. — И я о вас думала, Марк, вы мне так нужны...

Она и в самом деле поджидала его и, едва он вышел из машины, подхватила под локоть и увлекла в дом, в крохотную конурку за кухней, где все стены были в шкафчиках, ящичках, полочках для разного рода припасов.

Чем-то смутно-таинственным пахнуло на Марка, когда она затворила дверь и, усадив его на какой-то ящик, сама примостилась напротив.

— А нас не будут искать?..

— Какой вы смешной!.. Да они все ждут какого-то босса, он тут главный и все никак не едет... А компанийка собралась еще та... И все наши, наши...

Марк и сам заметил, подъезжая к дому, что все находятся в состоянии тревожного ожидания: одни стояли на обочине дороги, вглядываясь в проносящиеся мимо машины, другие, расположась в шезлонгах перед домом, разговаривали между собой, но тоже не сводили глаз с дороги. Тут же, под роскошно разросшимся многоветвистым кленом, на столиках разместились подносы с коктейлями и мороженым, но каждый, протягивая руку за фужером или вазочкой, не переставал при этом наблюдать за дорогой...

Минуту или две они сидели молча, лампочка под потолком светила тускло и сердце Марка трепетало все сильней, поскольку опущенные Наташины глаза, прикушенная нижняя губка, явное желание что-то сказать и нерешительность — все свидетельствовало о крайнем и столь милом для Марка смущении. На ней был все тот же фартучек в ромашках, все те же джинсы, но то ли эта застенчивость, от которой здесь, на Западе, Марк успел отвыкнуть, то ли скрытое возбуждение, переполнявшее ее всю, но которое она силилась сдержать, то ли взгляды, украдкой бросаемые на Марка сквозь разомкнувшуюся на миг чащу ресниц, — все это словно из какой-то дальней дали доносило до Марка серебристое журчание лесных ручьев, молитвенную тишину речных плесов, то сокровенное, мерцающее, соловьино-переливчатое, что всегда слышалось ему в словах Русь, Россия...

Марку хотелось сказать ей об этом, но Наташа опередила его.

— Мне нужен ваш совет, — сказала она, подняв глаза и пристально глядя в лицо Марку. — Что мне делать?.. Он предложил мне поехать с ним на Гаваи, быть его эскорт-секретарем, так это называется... Он, то есть Бен... Да, Бен Гороховский... У него там дела, ему нужен мой английский, что-то еще — для представительства, здесь это якобы принято... Что вы посоветуете?..

Перед Марком всплыло лицо Гороховского-младшего, голый череп, высокий лоб, разбойные, беспокойно-бегучие глазки...

— Он обещает кучу денег... Половину прямо сейчас, половину после... Столько мне за всю жизнь не заработать!.. Понимаете?.. И потом: ну, хорошо, возвращаюсь я в свою Тулу — и что дальше?.. Никогда ничего в жизни я больше не увижу!.. А тут?.. Гавайские острова, пальмовые рощи, райские птицы поют, и все это не в кино, не в книгах... Один-то раз — можно, как вы думаете?.. Один-то раз, Марк?..

Он что-то пробормотал, в том смысле, что ей самой решать, и потом — у нее есть сестра, она что-то скажет, посоветует...

— Сестра?.. Что она скажет?.. Скажет: зачем ты приехала? Денежки зарабатывать?.. Вот и зарабатывай... Не тем, так этим...

— Что это значит?..

— Ой, Марк, вы как ребенок... Таких простых вещей не понимаете...

Голос ее, снизившись до шопота, звучал сердито, даже зло. Глаза, в упор, не мигая смотревшие на Марка, были как два провала. Руки Наташи, сцепив тонкие пальцы, лежали на коленях. Те самые руки, которые играли «Лунную»... Она перехватила взгляд Марка и убрала, спрятала их под фартук. В этот момент за дверью послышался шум, раздались голоса... Оба вскочили...

8

Все, что произошло дальше, не имеет никакого объяснения с точки зрения столь излюбленного американцами «common sense» — «здравого смысла». Особенно если иметь в виду Марка... Хотя, если разобраться, не произошло ничего исключительного, такого, чтобы из ряду вон...

К дому Гороховских подъехала машина, вернее — две машины, их сразу окружили, в особенности первую, но толпу, рвущуюся к дверцам, оттеснили два рослых, дружелюбно улыбающихся парня, выпрыгнувших из второй машины. Они никому не позволили отворить дверцы передней — нежно-салатного конвертэйбла — и сделали это сами. Из конвертэйбла вышел, скорее даже не вышел, а выкатился маленький, толстенький, розовощекий американец с голубыми смеющимися глазами, как у теленка, и сам похожий на веселого, жизнерадостного телка, выпущенного на зеленый лужок, усыпанный золотыми огоньками цветущих одуванчиков... Затем из машины выглянули и стали осторожно опускаться на землю ноги... Две ноги, которые лишь грубо и приблизительно можно назвать ногами... Они больше походили на стройные стволы-стебли какого-то экзотического, выращенного в оранжерее растения, которым разрешается только любоваться, да и то лишь издали... Все, что находилось выше этих ног, выше точки их сочленения, представлялось всего-навсего их продолжением и не имело особого значения.

Все на некоторое время замерли, поглощенные созерцанием вначале свесившихся из машины, а потом и коснувшихся земли ног, и не только коснувшихся, но тут же и слившихся, соединившихся в единый стебель, чтобы спустя мгновение разомкнуться и сделать по земле первый шаг... Впрочем, нет, не все, покорясь магнетизму описанных супер-ног, забыли при этом о Томе Колби, так звали американца, забыли о цели, ради которой собрались... Бен Гороховский облапил Тома и даже приподнял, даже сделал попытку (впрочем, неудачную) от всей широты души подбросить Тома в воздух, что не очень понравилось двум рослым охранникам, но понравилось Тому, он хохотал, потому что ему нравилось все русское, прежде всего эта вот широта, в ней он ощущал нечто американское, ковбойское, почему и Бена именовал он не иначе как ковбоем, и хотя Бен едва не выпустил его из своих громадных лапищ и Том чуть не шмякнулся о землю, он продолжал хохотать и тогда, когда Бен Гороховский поставил его на ноги, и его веселье передалось всем, и все хохотали и норовили похлопать по плечу Тома, такого славного, такого простецкого, такого свойского американского парня, который, было известно, стоил много-много миллионов, хотя сколько именно — никто в точности не знал...

Таким образом сразу же установилась дружеская атмосфера, тем более, что главные проблемы по созданию АО были уже решены, деловые связи налажены, правление выбрано и теперь, на заключительном пари — как говорится, «без галстуков» — можно было отдохнуть и расслабиться.

Для начала Тома подвели к столику с коктейлями, где Тому и его секретарше Маргрет был представлен в качестве творца идеи, лежащей в основании многообещающего проекта, известный в кругах музыкального бизнеса, один из крупных экспертов в области русской культуры Борух Гороховский, до того державшийся в сторонке, но с достоинством и не снимавший с головы кипы. Может быть, эта кипа задержала на себе несколько дольше, чем следовало, взгляд Тома, тем более, что Гороховский с оттенявшей его возраст и положение учтивостью наклонился, чтобы поцеловать у Маргрет руку, и при этом кипа соскользнула с его лысины и упала в траву, прямо под ноги Маргрет, и тут не только Борух, а и все вокруг бросились поднимать кипу, толкаясь и оттесняя друг друга, и не спешили подняться — кто с колен, кто с четверенек, любуясь в недоступной ранее близости щиколотками, икрами и коленями Маргрет... Когда же кипа вернулась на свое место, внимание от нее отвлек Павел Барсуков, рослый, плечистый, светловолосый, с широкой добродушной улыбкой на скуластом лице, поросшем короткой редкой щетиной, которая придавала ему несерьезный, даже комический вид, если бы не глаза, похожие на тусклые свинцовые шарики, перекатывающиеся в узеньких щелках, как в смотровых танковых прорезях...

— Гороховский, — сказал он, похлопывая Боруха по сутулящейся больше обычного спине, — был отважным борцом против тоталитаризма в искусстве, американские друзья должны оценить это... Но железный занавес пал, для России открыты все пути в цивилизованное общество...

И все выпили — за крушение тоталитарной системы, за цивилизованное общество и за Боруха Гороховского, при этом, используя преимущества своего роста, Маргрет нагнулась и, приподняв на голове у Гороховского кипу, чмокнула его в гладкое, без единой волосинки темя, оставив пунцовый кружочек в самом его центре. Все захлопали, адресуя комплименты не то Гороховскому, не то Маргрет, которая тут же с полнейшей непринужденностью обтерла губы бумажной салфеткой и достала из сумочки блестящий патрончик с губной помадой...

9

Всего этого Марк Рабинович, разумеется, не видел и не слышал.

Он услышал шум, топот и возгласы, которые донеслись до закутка, где сидели они с Наташей, когда уже слегка подогретая компания ввалилась в дом. Немного погодя («Что же вы, Марк?.. Вас ждут!..» — приотворил дверь в закуток Борух Гороховский) он занял свое место у рояля. Все уже расположились за длинным столом, сиявшим взятой напрокат посудой, фужерами, серебром замысловатой, «под старину», чеканки. Перед тем, как сесть, Марк поклонился, но ни его поклона, ни его самого никто не заметил. Он сел, пододвинул к роялю вращающийся табурет. «Пятьсот долларов», — сказал он себе. И ударил по клавишам.

Он никогда не выступал в роли тапера, исключая разве студенческие годы, тогда все они бегали то на свадьбу, то на похороны, чтобы подработать. Скажи ему кто-нибудь в те времена, что придет день — и он будет играть вальсы Штрауса в Америке, он бы пожал плечами. Пожалуй, обиделся бы: «Ты что, и взаправду считаешь меня космополитом? На кой мне сдалась твоя Америка?..» Ну-ну... Мишку Гольдмана, говорят, видели в Иерусалиме, на лестнице, ведущей к Стене Плача, играл на своей флейте... Раечка Рязанцева в Сиднее организовала ансамбль «Русская балалайка», но не продержалась и сезона... Рая-Раечка, консерваторская прима, когда она появлялась на сцене со своей балалайкой, в сарафане, с косой до пят и вплетенным в нее малиновым бантом, весь зал замирал...

Пятьсот, думал он, переходя от «Сказок Венского леса» к «Голубому Дунаю», пятьсот, пятьсот, пятьсот... Впрочем, слова эти твердились им автоматически, утратив смысл. Он играл с давно забытым наслаждением, играл, как бы слившись в единое тело с роялем, играл для себя, остальные при сем только присутствовали, ему не было дела до них, они стояли где-то там, на берегу, он плыл мимо, в потоках бурлящих, пенящихся, плещущих в небо звуков — ликующих, грустных, полных ощущения неистребимого счастья... Он не расслышал, как ему что-то кричали, он лишь почувствовал, что чьи-то руки тяжело налегли ему на плечи.

— Ша, — сказал Бен Гороховский. — Отдохни немножко, дорогой...

Марк смутился. Он увидел обращенные к нему лица, услышал предупреждающе-требовательный перезвяк ножей, перезвон тарелок и стопок. Со своего места в середине стола поднялся молодой, то есть лет тридцати-тридцати пяти человек, поджав тонкие ироничные губы, опустив глаза, прикрытые рыжими ресницами.

— Давай, Эдик!.. Жарь, Синицкий!.. — кричали ему со всех сторон.

После того, как Марк прекратил играть, Синицкий с видом опытного оратора подождал, пока шум уляжется, повернулся к Тому, занимавшему место во главе стола, и заговорил, держа бокал на уровне своего усыпанного крупными веснушками лица. Говорил он по-английски, свободно, не запинаясь (он же, кстати, переводил для Тома спич, произнесенный Барсуковым в честь Гороховского-старшего), и все слушали его с выражением преданного внимания, которое обычно свидетельствует о совершенном непонимании чужого языка. Однако в его речи было три хорошо знакомых всем слова: «демократия» и «фри маркет». Они повторялись чаще других и вызывали аплодисменты, особенно в конце, когда все, отодвинув стулья и выйдя из-за стола, окружили Тома, чтобы тенькнуть краешком своего бокала о краешек бокала в его руке и произнести при этом: «Демократия!» и услышать в ответ: «Фри маркет!», или же наоборот: провозгласить «Фри маркет!» и в ответ услышать «Демократия!», и все это под мелодичный, хрустальносеребряный звон...

Торжество (хотя и «без галстуков», но самым подходящим словом было все-таки это: «торжество») продолжалось. Ева, жена Гороховского — она сидела за общим столом, хотя и в кресле-каталке — распорядилась покормить Марка, и он что-то ел, не разбирая вкуса, что-то пил, что-то играл — Штрауса, Оффенбаха, Легара, упрямо не соглашаясь, в ответ на уговоры, сменить классический репертуар на что-нибудь посовременней, и Павел Барсуков, навалясь животом на его плечо, звал Марка в Майами:

— У меня один ресторан в: Москве, другой во Флориде, «Илья Муромец» называется, может слыхал?.. В нем по вечерам пол-Майями тусуется... Приезжай, не пожалеешь... Такую тебе рекламу заделаем: «У рояля — Марк...» Тебя как дальше?.. Рабинович?.. Ну и отлично! «У рояля — Марк Рабинович!» А что?.. Здесь, брат, Америка!..

Женщина с громким, трибунным голосом и резкими, крупными чертами лица (поначалу Марк по близорукости даже принял ее за мужчину) говорила, без труда перекрывая сгустившийся над столом шум:

— Наша цель, господа, — раскрепощение духа и плоти!.. И я, Зинаида Ксенофонтова, утверждаю: музыка и только музыка может этого добиться!.. Россия прошла через Беломорканалы, через ГУЛАГи, через расстрелы сотен и сотен тысяч ни в чем не повинных людей — она выстрадала, да — выстрадала свое право на свободу! (Марку казалось, он стоит в толпе, заполнившей Манежную площадь, как это водилось в начале перестройки...). Хватит с России духовного рабства, насилия над личностью, цепей и решеток! Довольно с нас музыки, которая в прошлом была средством закабаления масс! Народ больше не желает диктатуры в искусстве, он хочет творить сам! И мы, наша фирма, ему поможет! На всем пространстве — от Курил до Петербурга, от Москвы до Нью-Йорка!.. Ибо для музыки, господа, нет границ!..

— За Россию! — крикнул Бен Гороховский.

Том Колби посмотрел на него с испугом и, не поняв ни слова из сказанного Ксенофонтовой, вскинул свой бокал и повторил: — «За Россию!..» Глядя на него, с кличем «За Россию!» поднялся весь стол. Многие плакали. Многие тянулись поцеловаться с Ксенофонтовой. Многие требовали водки, посчитав не патриотичным — чокаться за Россию стопками с бренди или, что еще хуже, вином черт-те каких марок. Принесли бутылки со «Столичной», «Московской» и даже «Старомосковской», припасенные Беном. Выпили еще — за Россию, за демократию, за свободу и свободный рынок. Марк, растерявшись было, взял несколько аккордов из «Ивана Сусанина» («Славься, славься, наш русский царь...»), но тут же переключился на «Барыню», что получилось вполне уместно — одни повыскакивали из-за стола, чтобы пуститься в пляс, другие в лад им прихлопывали-притоптывали. Том Колби, несмотря на рельефно выступающее брюшко, к общему восторгу отколол два-три коленца вприсядку, а Маргрет прошлась по кругу, помахивая над головой взамен платочка бумажной салфеткой...

Веселье было в разгаре, когда его чуть-чуть омрачил спор между Джекобом Сапожниковым, сухоньким профессором из Канады, специалистом по русской культуре (предки его происходили из донских казаков), и Федором Карауловым, коренастым бородачом, представителем одного из московских банков.

— Но русская, простите, музыкальная традиция... — дребезжащим дисканточком говорил профессор. — Но Глинка... Но Бородин и Римский-Корсаков... Но, наконец, Чайковский Петр Ильич... Вы меня, повторяю, простите, но...

— Ваш Петр Ильич Чайковский — педераст, — басил Караулов, насмешливо посверкивая угольно-черными глазами.

— Что в нем русского?.. Бородин — татарин, Глинка — поляк, а уж про какого-нибудь Шостаковича и речи нет... Поп-музыка приветствуется нами, поскольку она смоет весь этот мусор, освободит и прочистит мозги, тогда-то мы и возьмемся за возрождение наших исконных языческих корней...

Трудно предположить, как протекала бы дальше дискуссия между Федором Карауловым, горячившимся все сильнее, и не желавшим ему ни в чем уступать Джекобом Сапожниковым, одним из учредителей — наряду с Томом Колби и Борухом Гороховским — АО «Трансконтинентал мюзик сервис», если бы не Игорь Тюлькин, самый молодой член правления названного общества, представляющий недавно возникшую, но вполне солидную петербургскую фирму.

— Послушайте, — оборвал он спор, вскочив со своего стула и с веселым недоумением оглядывая всех, — мы говорим тут — музыка, музыка, а про главное-то ни слова!.. А главное — это что музыка должна приносить дивиденды!.. Давайте выпьем за наши будущие дивиденды!..

Он так широко взмахнул рукой, что несколько капель водки взметнулось над его стопкой и выплеснулось на сидящую рядом Ксенофонтову, но ни она, ни кто другой этого не заметил.

— За дивиденды!.. — раздавалось вокруг. — За дивиденды!..

Все было забыто в этот момент — свобода, демократия, Россия, Петр Ильич Чайковский, проклятое тоталитарное прошлое... Все тянулись чокнуться с Игорем Тюлькиным, который стоял в окружении рюмок, стопок, фужеров со счастливым лицом именинника, и тут обнаружилось, что в суете вокруг Тюлькина все как-то забыли про Тома Колби, и все повернулись к нему и стали с ним чокаться, и чокаться друг с другом, и слово «дивиденды» пронизало весь воздух и плотным туманом повисло над столом. И в этот момент, в этот именно момент раздались хорошо всем знакомые, но уже как бы слегка подзабытые звуки «Интернационала».

10

Как это произошло, Марк Рабинович и сам бы не ответил. Руки его незаметно, сами собой стали перебирать клавиши, в кончиках пальцев, в загрубелых от работы подушечках как бы скопилась нервная, ищущая разрядки энергия... И он слабо, чуть слышно начал наигрывать и так же слабо, чуть слышно подпевать:

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов...