Леонид Ханбеков ЛИРИЧЕСКИЙ МЯТЕЖ (О судьбе и поэзии Юрия КЛЮЧНИКОВА К 75-летию)
Леонид Ханбеков ЛИРИЧЕСКИЙ МЯТЕЖ (О судьбе и поэзии Юрия КЛЮЧНИКОВА К 75-летию)
Сколько ни живи на свете, все будешь открывать неведомое тебе ранее — яркое, солнечное или горькое, трагичное; пропитанное озоном жизнелюбия, восторга или подкожным холодком тревоги, опаски; светоносным ощущением бесконечной, неисчерпаемой радости от самого бытия или парализующей волю горечи обманов, серости безразличия, пустыни разочарований…
Ничего не зная о судьбе сибиряка Юрия Ключникова, я отмечал в его стихах, изредка попадавшихся в периодике, потаенную радость жизни, стиль характера, защитную броню скепсиса. Откладывал публикации в надежде однажды вернуться к ним, перечесть, поразмышлять. Вдвойне интересно: ведь сам из тех мест, давненько, правда…
И вот судьба повернулась так, что в руках у меня оказалась солидная книга его лирики ("Стихия души", 2005), яркая, солнечная книжка "Поэт и фея", эзотерическая сказка о странствиях души в мирах видимых, а также и невидимых, а главное — солидный том "Белый остров" — избранные стихи и поэмы, эссе и исследования ("Мистический Пушкин", "Георгий Жуков", "Есенин сегодня и завтра", "Серафим Саровский").
Воистину, бывают странные сближенья…
Опыт постижения — таким подзаголовком снабдил свою новую книгу поэт-космист. Биография в стихах — это и о нем.
Лет тридцать он в поэзии. Пришел к ней уже с опытом пережитого. И может быть, поэтому никогда не считал поэзию для себя единственным, все заслоняющим и заменяющим занятием. Поэзия не вмещала да и не могла вместить той лавины знаний, которые есть "многия печали". Философия, эзотерика, космизм…
Учился в Москве, в Высшей партийной школе. В то время, когда Шопенгауэр, Ницше, Фрейд, Сартр, наши религиозные философы Булгаков, Ильин, Бердяев, Лосский были, мягко говоря, малодоступны, если не под запретом для обычных смертных, он имел к ним доступ и по-настоящему, что называется, облучился ими, их духовной свободой, их ненавистью к догматам марксистско-ленинской философии, к "диалектике" классового развития. Когда увлечение Рерихом, Блаватской, Агни Йогой звалось религиозным идеализмом, мистикой, он с единомышленниками решил строить на Алтае музей Рериха. Да, да, музей, в селе, где великий русский путешественник делал месячную остановку во время своей трансгималайской экспедиции. Мечтал сделать будущий музей полнокровной научной единицей — лабораторией, где изучались бы философия, мораль, этика, тонкие энергии… Ждал, если и не одобрения, то хотя бы понимания, сочувствия. Получил обвинение в религиозном идеализме. Два с лишним года сплошных обсуждений и проработок. Увольнение с работы, отлучение от издательских дел. И, разумеется, запрет на публикации.
Провинция куда более сурова к инакомыслию. Пять лет грузчиком на хлебозаводе.
О, наша извечная боязнь инакомыслия! Выделявшихся из толпы самобытностью и смелостью суждений, позволявших себе сомнение в каменных постулатах, объявляли еретиками и жгли на кострах. Инакомыслие! — и бросали в казематы. Инакомыслие! — и брили лбы, чтобы отправить в солдаты. Ересь! — и предавали анафеме. Инакомыслие — и отлучали от книг. Инакомыслие — и широту взглядов, нестандартность мыслей, самые попытки рассуждений о природе власти приравнивали… к враждебной идеологии. Давно ли смелость художественных прозрений приравнивали у нас к аполитичности и лишали поэтов права творить свой неповторимый мир, возвышенный и открытый, загадочный и потаенный…
Ты просишь Бога наказать врага
За все дела, недобрые и низкие.
Такой молитвой сам себе рога
Растишь на лбу, конечно, сатанинские.
В молитве будь смиренным, словно мышь.
Огнеопасны страстные моления.
Для недруга проси лишь вразумления,
Тогда себя, возможно, вразумишь.
(Из "Добротолюбия")
Об этой потаенности миров — тех, что есть, тех, что были, и тех, что, возможно, придут, — многие стихи Юрия Ключникова, до поры до времени бывшие как бы вне закона, вне литературного контекста, вне творческого состязания, вне пространства поэзии.
Но вот пришли к читателю его книги, и стало видно, как загадки и тайны нерукотворного мира, что окружает нас, могут обрести форму народных притч и легенд, глубину философских обобщений и орнаментальность древних легенд, узорчатую красочность поэм на исторические сюжеты.
Любовь и ненависть. Созидание и небытие. Земля и Космос.
Вечная тайна жизни всецело занимают его. С одинаковым упорством и жаждой познания смысла жизни вопрошают Судьбу о планах Творца и русский неутомимый путешественник (бесспорное альтер эго поэта), и безмятежный еще вчера турист, оторопевший от невиданных красот природы всего-то в сотне-другой километров от привычного жилья и прозябания, вопрошают и каменный идол в алтайских степях, и египетский сфинкс где-нибудь в древней Гизе…
Горы и небо, море и облака, бездонные ущелья и неоглядные пустыни ведут свой безмолвный диалог о Времени, о Вечности, о сути Бытия под звездами Вселенной.
И вот один из ответов Сфинкса Человеку:
Я всего лишь твой временный зодчий,
охраняю тебя до Суда.
Ты меняешь мои оболочки,
Я же камни свои — никогда.
Я завет наш вовек не нарушу,
Я поклялся святым Небесам
дать свой образ тебе, чтобы душу
ты в страданиях выстроил сам.
("Солнце в Гизе закатное…", 2003)
Строительство души, восстание ее против пошлости и ханжества, против натужности и притворства — вот стержень его стихов.
Красота, упавшая в сердце ребенка из маленькой таежной или степной деревеньки вместе с тяжелейшими испытаниями для всего народа, — вот паспарту для живописной панорамы его детства.
Открытие счастья и радости жизни через все дичайшие катаклизмы века, выпавшего на долю и юнца, и мужа, не растерявших непосредственного, первобытного ощущения жизни, как ощущает путник босыми пятками горячую пыль сельских проселков, — вот канва его лирики.
Взгляд через века и пространства, через религии и обычаи разных народов на характеры, пронесенные неизменными через столетия, и на едва ли не вчера освоенные под диктовку монстра в углу, принятого ошибочно за "распахнутое окно в мир", — вот поэтический пульс художника-эпика.
Может, и в том Божий перст, что в его доме соединились две стихии: "сквозь плотину зеленых глаз", потоки животворных радуг (живописные полотна жены Лилии), и всплески его собственной мятежной души, что добрела-таки через партийные потемки к алтарю. Это, впрочем, вовсе не означает, что он в своих космических страстях не видит уставшей, изможденной земли под ногами, не чувствует болотного смрада низменных устремлений тех, кто одержим золотым тельцом. Как раз отчетливее других слышит он едва сдерживаемый вековой привычкой к долготерпению гул народного гнева:
Все по швам разошлось,
Но Земля не спешит расколоться.
И политики снова
В экран телевизора лгут,
И жиреют, как бройлеры,
В новых коттеджах торговцы,
И угрюмо молчит
До портянок обобранный люд.
("Стихи о конце света", 1999)
Особняком в его творчестве стоит изображение сталинской эпохи, самого образа вождя. Поэт нигде не становится в позу апологета, никогда не впадает в идолопоклонство. Он размышляет сам и заставляет усомниться в искренности тех, кто, не умея смириться с собственным ничтожеством, не может отказать себе в удовольствии плюнуть в мертвого льва. Ничтожество всегда заметнее в сравнении с исполинской фигурой.
Который год перемывают кости,
Полощут имя грозное в грязи.
Покойникам нет мира на погосте,
Нет и живым покоя на Руси.
Нам говорят, что он до самой смерти
Был дружен с князем тьмы, но отчего
Трепещут и неистовствуют черти
До сей поры при имени его?
("Который год перемывают кости…", 1999)
Не из исторических источников, а из очерка поэта "Георгий Жуков" узнаем мы к своему стыду, что по распоряжению Сталина икона Тихвинской Божьей Матери была помещена в самолет и совершила облет неба столицы в дни яростного наступления фашистов, а Чудотворная икона Казанской Божьей Матери побывала в Ленинграде, Сталинграде, под Кенигсбергом…
Его стихи о той великой, кровавой войне по-новому духоподъемны:
Сорок первый был щемящ и жуток,
Потому суров сорок второй.
Маршалы твои! Георгий Жуков!
А народ! Сказать, что он герой
Мало. Он в самом аду кипящем
Укреплял и суть свою, и стать…
Нынче много охотников, в том числе, увы, и среди поэтов, втаптывать в грязь свой народ, его идеалы, его "всемирную отзывчивость", которая порой и вправду все обещает ему великое будущее и все расточает его исконные силы, все утешает, баюкает надеждами и усыпляет в пору слабости.
Выскажу одно крамольное предположение. Может, одна из причин замалчивания сибиряка в его резко критическом отношении ко всем фиглярам, крутящимися "у трона", к тем, кто брал на себя роль духовных проповедников, не имея ни сил, ни смелости признать волю Творца и свое бессилие познать ее смысл.
А ведь он скрыт (или приоткрывается при вдумчивом прочтении) даже в таком безмятежном стихотворении, как "Трутень". Резко, от пафосности оды до злословия памфлета, это его отношение выражено в стихотворении "Русская словесность", в котором есть и Пушкин, скорбно наклонившийся "над полоненной пошлостью Тверской", и "Евтушенко Жэ, при всех режимах// Вертевшийся, как вошь на гребешке" .
Однако убежден, что книга "Стихия души" (2005) — его своеобразное избранное, вышедшее в свет в дни юбилея поэта, заставит заговорить о ней и тех, кто попробует задним числом поквитаться с поэтами, которые и в не лучшие для поэзии времена говорили правду, и тех, кто с наслаждением и пользой для души в дни невзгод и нравственных терзаний имеет благотворную привычку припадать к целительному источнику истинного русского поэтического Слова.
В авторском вступлении к книге "Белый остров" (2000) Юрий Ключников четко сформулировал свое творческое кредо:
"Слишком долго Тонкий и Божественный миры трактовались как нечто, не имеющее отношение к повседневной жизни или же как предмет заботы церкви. Мало кто отваживался выходить к Богу напрямую, минуя посредников".
И он часто надолго отходит от изображения повседневности и обыденности, даже от такой непривычно светлой и одухотворенной личности, каким предстает его лирический герой — человек увлеченный, страстный, самозабвенно погруженный в природу, в непокой исканий, в жажду познания Вселенной, ее вековой гармонии, которую мы, как неразумные дети, бесконечно раним, беспокоим своим неуемным желанием комфорта и сытости. Рисуя великолепные картины единения с природой в местах, где еще порой и не ступала нога человека, он обращается и к Горнему миру, и к собственной совести — пружине помыслов и поступков человеческих:
Так кто же мы, атланты, полубоги,
Венец земных страданий и тревог,
Или баранья пена на треноге
Чтo без конца болтает кипяток!
("Вечер на реке Онон", 1974).
Как точно сказал мне однажды в беседе немецкий критик: "До чего же расточительны вы, русские! У вас столько замечательных талантов — в поэзии, в прозе, в драматургии… В иной стране носили бы на руках тех, кого вы небрежно, походя, отшвыриваете во второй, третий, а то и еще далее эшелон литературы. И все ищете новых гениев, чтобы они были вровень Пушкину и Лермонтову, Толстому и Достоевскому, Тютчеву и Есенину, Чехову и Бунину… Вы готовы слушать доморощенных кликуш и заезжих олухов, которые низводят соловьиное горло России — Сергея Есенина, "божью дудку", как метко определил Горький, до пьяницы и скандалиста, то есть до маски, которую поэт на себя натянул, чтобы к нему поменьше лезли в душу. Вы готовы всерьез искать некоего двойника или артель авторов, работавших за титана ХХ века Михаила Шолохова, потому лишь, что слишком юным он родил глыбу первой книги своей великой эпопеи "Тихий Дон"!
Милый, хотел я сказать тому восторженному наивному немцу, ты называешь тех, кого еще хоть как-то всерьез в России заметили. А сколько тех, кого, перефразируя Пушкина, наша ленивая и нелюбопытная критика, а за ней и публика, не разглядели, не оценили, кому не воздали и толики того, что следовало дать этим художникам читающей и думающей стране!
И вот с радостью и горечью говорю: среди тех, не открытых еще по-настоящему и не прочитанных вдумчиво и отзывчиво, — сибиряк Юрий Ключников.