Олег Дорогань ДВЕ СТЕЗИ — ДВЕ СУДЬБЫ (О Юрии КУЗНЕЦОВЕ и Викторе СМИРНОВЕ)
Олег Дорогань ДВЕ СТЕЗИ — ДВЕ СУДЬБЫ (О Юрии КУЗНЕЦОВЕ и Викторе СМИРНОВЕ)
Однажды в походной библиотечке я обнаружил только что изданную книгу Юрия Кузнецова "Отпущу свою душу на волю". Есть настольные книги, эта стала — нагрудной.
Волею служебных обстоятельств я в ранге заместителя командира ракетного дивизиона оказался тогда на государственном полигоне в Капустин-Яре. Наш отдельный дивизион стоял здесь лагерем-бивуаком в ожидании тактических учений с боевыми пусками ракет. Вольный скифский ветер гулял из края в край. Он срывал палатки, складывающие воздетые к небу крылья, своими студёными порывами охлёстывал нас в палаточных гнёздах, вырывал из рук концы палаточной парусины.
Тогда-то и зазвучали во мне кузнецовские властно-магические интонации: "Сажусь на коня вороного — проносится тысяча лет"… И хмурая, холодная, безжизненная прикаспийская степь, где нам во что бы то ни стало предстояло выполнить свою боевую задачу, становилась моим Куликовым полем:
Сокрыты святые обеты
Земным и небесным холмом.
Но рваное знамя победы
Я вынес на теле своём.
Я вынес пути и печали,
Чтоб поздние дети могли
Латать им великие дали
И дыры российской земли.
В краткой преамбуле к этой книге значилось, что "поэт идёт от фольклорных образов и мотивов, давая им своеобразную творческую интерпретацию". Но я-то понял, что означало обращение поэта к славянскому фольклору и летописной истории Руси, к языческой мифологии и древним обычаям. Поэт "отпускал свою душу на волю" из тогдашних тоталитарных пут государства. Он исповедовал свою поэтическую веру, органически чуждую догмам марксово-материалистического рая. Стихи в противовес Системе. Стихия — но не Хаос: "Всё розное в мире — едино, но только стихия творит".
Иссушенный официально принятыми в нашем обществе постулатами, я воспринял поэзию Ю. Кузнецова как мощное высвобождение духа.
Чеканная и раскованная вязь-кириллица его стихов находила где-то в глубинах моей души свой генно-корневой отклик. Чудилось, его стихами заговорила сама Память — вековечная и во многом попранная у нас. Поэт чутко вслушивался в шорохи и шёпоты, интонации и боевые кличи наших прославленных скифско-сарматских и варяжско-славянских предков. Языческие боги и духи, герои летописей и былин, трансформируясь в сознании поэта, органически сливались с представлениями о собственной поэтической вере. Так возникает у него Пустынник: "Когда подымает руки — мир озаряет свет. Когда опускает руки — мира и света нет". Так "воскресает великий мертвец", что "небесную молнию ловит в богатырскую руку свою и навек поражает змею", воссоединяя концы с началами. Молния, пригвоздившая змею, становится посохом:
Древний посох стоит над землёй,
Окольцованный мёртвой змеёй.
Каждые сто лет воскресает Пустынник либо великий мудрец. Снова и снова ищет он свой посох, чтобы продолжить круговорот времён…
В контексте многих стихотворений поэт переосмысливает миф о Перуне — боге грома и молнии, верховном в пантеоне варяжско-славянских богов, поражающем змееподобного Велеса — скотьего бога славянского демоса. Впрочем, поэт старается не называть имён богов и божественных мудрецов. Ему важен сам дух божественного. И, по всему, горько ему, что его-то и нет в обществе, не помнящем родства, "где в храме забытого бога, подкравшись, закрыла лоза".
Я понял, что Ю.Кузнецов из тех, кто не сотворит себе кумира, он сам из плеяды поэтов-пророков, и он — вопреки, наперекор всему. Вместе с тем очевидно, что ему близки по духу православные святые, вдохновляющие его своими духовными подвигами. Так среди безымянных персонажей, похожих на привидения, вдруг "возник предрассветным плодом народного духа" святой Сергий Радонежский, духовный пастырь Битвы Куликовской.
Далеко не равнодушен поэт и к персонажам мировых трагедий. "Отдайте Гамлета славянам!" — невольно восклицает он. А что как заговорил в нём ген древней славянской крови? Ведь варяги — родичи князей Рюриковичей — с берегов Варяжско-Балтийского моря, были не только нашими предками, но и предками скандинавов (датчан в том числе). Это у нас варяги, смешавшись со славянами, стали русью — факт исторически доказанный, пусть и небесспорный.
Впрочем, и Гамлет у Ю.Кузнецова мелок в сравнении с исполинской статью тех, кто вынес на Руси лихолетья двадцатого века: "Зачем вам старые преданья, когда вы бездну перешли?!"
Меня завораживали необычные художественные приёмы у поэта, что сродни были древним боевым обычаям и языческим ритуальным действиям: "Чья, скажите, стрела на лету ловит свист прошлогодней метели? Кто умеет метать в пустоту, поражая незримые цели?" Каждое слово, каждый жест поэта закономерен и естествен в области Духа. А его знаменитое: "Я пил из черепа отца за правду на земле"! Уже потом, следя за творчеством поэта, узнал я, что эта метафора эпатировала поэтический бомонд, который, скорее всего, не отличался внимательным отношением к истории предков и поверхностно воспринял эти строки как намеренный эпатаж. Здесь же, на самом деле, воскрешённый поэтом дрвений скифский обычай переосмыслен и освящён трагизмом собственной судьбы.
Отец Ю.Кузнецова погиб на фронте, и неокрепшая ещё душа поэта переживала это мучительно тяжело. Однажды эта боль отлилась в страшные по своей правде трагические строки:
Шёл отец, шёл отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым:
Ни могилы, ни боли.
Стало быть, через "дым" — дух отца, который бродил по земле и будил дух поэта-сына, тому и передалась эстафета Вечности из временных кольцевых глубин. И все духи павших соратников отца, как в поэме "Четыреста", все духи героических предков, сомкнувшись вокруг него и образовав духовную вселенную, стали будить в поэте всё подспудное, корневое. Вот он уже и сам становится мифотворцем и носителем Мирового Древа, возвышаясь духовной кроной.
Мировое Древо сотрясается громами, отражает молнии, но ничем его не свалить. Оно только крепнет от этого.
В поэзии Ю.Кузнецова всё настойчивее раздаются громоподобные раскаты языческого бога киевско-варяжской дружины Перуна или скифско-греческого Папая-Зевса: "По праву сторону махнул он белым рукавом. Из вышины огонь дохнул и грянул белый гром. По леву сторону махнул он чёрным рукавом. Из глубины огонь дохнул и грянул чёрный гром".
Борьба с сатанинскими силами становится у поэта краеугольным делом. Не зря у него — "Край света за первым углом" (так названа одна из книг его). Он в современности распознаёт Треглава — хозяина преисподней по древнеславянским представлениям. Одно из величайших превращений сатаны в двадцатом столетии открывается глубинному взору поэта:
Троица смотрит прямо.
Но сатана лукав.
"Нет! — говорит близ храма. —
Троица — змей треглав".
Змей этот смотрит косо,
Древнюю копит месть.
В профиль подряд три носа —
666.
В итоге я сделал для себя вывод, что поэт Юрий Кузнецов, совершивший свой жизненный маршрут из Краснодара в Москву, постепенно проходит свой духовный путь, условно говоря, из Варяг в Греки — от варварского язычества к византийскому православию. В эпосе поэт возносится от олимпийской "Золотой горы" (поэмы, где старые мастера Гомер, Софокл и Дант принимают его на своём пиру, "где Пушкин отхлебнул глоток, но больше расплескал") — до кристально-ключевого "Детства Христа". Золотое и синее сияние, как под куполом Храма, излучается кузнецовской поэмой-триптихом о Христе.
Всё "злато" нынешней проплачиваемой Западом литературщины превращается в "чёрные угли и пепел" перед поэмой. Искусство как средство соблазна и обогащения, как зеркало купленной с потрохами души художника напрочь отвергается автором через образ мальчика-Христа:
Было однажды виденье средь белого дня.
В образе путника, пыль против ветра гоня,
Дьявол принёс ему зеркало во искушенье.
Мальчик пощупал рукою своё отраженье.
— Господи! Кто это? — он произнёс наконец.
— Царь Иудейский! — А где его царский венец?
Путник ответил уклончиво: — Где-то в пустыне,
Где первородная пара блуждает поныне,
Где с караваном в Египет бежал твой отец,
Где-то в пустыне растёт твой терновый венец…
Мальчик отпрянул — на зеркало пламя упало
И раскололо его, и виденье пропало…
На мой взгляд, это одно из краеугольных мест в поэме — несостоявшееся искушение Иисуса Христа.
"Повернувшись на Запад спиной, к заходящему солнцу славянства", поэт Ю.Кузнецов наперекор Смутному времени, во славу российской поэзии продолжает вершить свой духовный писательский подвиг.
***
О Викторе Смирнове я узнал позднее. Его тоже, как Ю.Кузнецова, называли "птенцом из гнезда Наровчатова". Занимаясь в Литературном институте на его семинаре, поэты были дружны и жили в одном общежитии. Кузнецова учитель по-буслаевски широко называл гением, а Смирнова просто любил. В предисловии к его первой поэтической книге "Русское поле" он отметил такие человеческие качества поэта, как доброта и чистосердечие, и что он — "лирик по рождению". Не менее известный тогда поэт Анатолий Софронов представил В.Смирнова с его песенно-звонкими стихами на страницах журнала "Огонёк".
Когда я об этом узнал, меня захватила идея сопоставить творческие судьбы обоих поэтов, а точнее — выявить судьбоносные параллели в их творческом развитии.
После окончания Литинститута Ю.Кузнецов остался на столичных литературных хлебах, а В.Смирнов уехал к родным нивам на Смоленщину — домой, где и прожил шесть лет в деревне, пока не перебрался в Смоленск. Талант поэта питала одухотворённость родной природы с её белоствольной статью, вдохновляла поэзия выдающихся мастеров слова А.Твардовского, М.Исаковского, Н.Рыленкова, родившихся в этих краях.
Из-под пера поэта выходят светлые и грустные, нежные и чистые, как слеза, строки: "И родники, как матери глаза, насквозь полны Россией и печалью". Во многих стихах его чувствуется экспрессия — она от нерастраченности душевных сил поэта, переплёскивающихся через край.
Мысль становится всё глубже, стихи — философски-раздумчивее:
Обрастает туманом ель,
А ольха — соловьиным свистом.
Жизнь, бессмысленная досель,
Обрастает высоким смыслом.
Кажется, сама душа природы находит в сердце поэта свой отклик, свой храм-избу: "У той избы, где мамину кручину возвысили до неба журавли, свисают гроздья спелые рябины, касаясь остывающей земли" земля России всё более "остывала", становилась опустошённой, безжизненной, умирала, как об этом сказано в лучших стихах поэта, вместе с сотнями деревень прямо у него на глазах. Люди нищали духовно, а с перестроечными переменами — и материально. Песня В.Смирнова всё чаще омрачается, пронося свои подпалённые, как у аиста, крылья над всё новыми свидетельствами бедственного положения России, её многострадального народа. "В колодцах русских — чёрная вода"… И души человеческие чернели, "а сирень свои цветы роняла на окостеневшие сердца".
Поэт, чувствуя своё родство со всей землёй, со всей вселенной, вбирает чутким сердцем все боли мирские и нездешние — и возникают поэтические обобщения, которые по праву можно назвать вселенски-великими:
Есть на земле слеза,
Где боль твоя утонет.
Есть на земле глаза,
Где весь ты на ладони.
Есть на земле лицо,
Что всей вселенной стоит.
Есть на земле крыльцо,
С которого не сгонят.
Он встаёт на раздорожье народной стези, открытый всем ветрам, заглядывает в бездны народного духа, не отворачивая взора. Видит, как "чёрный ветер рыщет по России, рушит избы, храмы и — сердца". И если приглушает он свою сердечную боль, то разве что ладом, "отравой", мелодиями своих песен. "В грудь потому змея вползает лентой узкой, что русская земля любви лишилась русской".
Всё отчётливее осознаёт поэт, что это безлюбовье "безверьем скошенного народа" порождено прежде всего безбожием его, насаждаемым правителями страны, "царьками и вождями". Печально вздыхает, наталкиваясь на всё новые свидетельства разрушительного правления "демократических" властей. С иронией и болью сетует он, укоряя: "В стране родимой Кремль уже украли, а вы цыгана бьёте за коня"…
Охватывая мысленным взором вселенную, поэт в прозрении пронзительно заключает: "Так люди изуродовали Землю, что Бог не узнаёт её лица". Вырождение, одичание, озверение людей, происходящее на глазах поэта, переполняет душу болью и тревогой: "Ощупывает Бог людские лица, но их почти уже не узнаёт"…
Оба поэта — и Ю.Кузнецов, и В.Смирнов — через постижение Жизни и Смерти, Рождения и Исхода как симметрично-зеркальных сдвоенных категорий бытия приходят к постижению собственного духа, его корней, его колец. Поэтическая вера и воля позволяют им, идущим тернистыми стезями, обрести истинного Бога.
Невольно возникает сопоставление творческих стилей и методов двух поэтов. При всей их разности есть очевидная перекличка в выборе тем, в образно-смысловых ассоциациях.
Великая Отечественная война трагической и скорбной Памятью отцов опалила неокрепшие детские души поэтов. Жизнь и Смерть рано вошли в них категориями духовного бытия. Оттого и бытовые подробности той войны точно выхватываются ими из Памяти народного духа. "Не бейте землю, сапоги, она не даст вам хлеба!" — восклицает Ю.Кузнецов пронзительно и мощно.
Обращаясь к учителю, поэту-фронтовику С.Наровчатову, Кузнецов метко подмечает: "Только пули свистели меж строк, оставляя в них привкус металла".
Отец Ю.Кузнецова, павший на войне, не только "превратился в клубящийся дым" — он сообщил тем самым сыну вселенский импульс экзистенциальной энергии:
Мама, мама, война не вернёт…
Не гляди на дорогу.
Столб крутящейся пыли идёт
Через поле к порогу.
Отец будет вечно возвращаться к поэту, а через него — к человечеству. А как быть павшим солдатам, которых покрыл "вечный снег" забвения? Которые не попали в свою иную пространственно-временную экзистенцию, остались "непричастными злу и добру", не нашли своё место: "Знайте правду: нас нет на земле, не одна только смерть виновата". Правда эта потрясающа, трагична отсутствием видимых причин трагизма:
Наши годы до нас не дошли,
Наши дни стороной пролетели.
Но беда эта старше земли
И не ведает смысла и цели…
В.Смирнов увидел страшную реальность войны через призму детской памяти, и это оказывается не менее потрясающим. "Ходит младенец по минному полю — Господи, мины не рвутся под ним!" Поле войны словно вынянчивает своего будущего воина: "Был он худющим и лёгким, как ангел, нянчили мины любовно его". Кажется, сама Смерть готова не только пощадить, но и выкормить этого младенца ради грядущих битв. "Смерть потому миновала младенца: мама убита и нечем кормить…" Ребёнок ею словно бы прощён для будущих жатв и кровавых пиров. "Ворога этим прощеньем казнить!" — эмоционально восклицает поэт.
Поразительные подробности войны поэты умеют поднять до высот обобщения, возвести в символ. У Ю.Кузнецова образ гимнастёрки, кажется, вобрал в себя всё эпическое бытие войны. "Она вдова, она вдова… Отдайте женщине земное!" — тут поэт совершает взлёт от скорбно-поминальной до раскатисто-сакраментальной интонации. "И командиры на войне такие письма получали: "Хоть что-нибудь верните мне…" — и гимнастёрку ей прислали". Образ гимнастёрки, пропахшей дымом — "и ядовитым, и родным, уже почти неуловимым", становится страшным незабываемым воплощением Памяти Великой войны. Впрочем, новое поколение, представленное в облике "юной хозяйки" дома, которая, не раздумывая, "гимнастёрку постирала", может так же легкомысленно стереть эту священную Память…
Мастерство поэтов высоко настолько, что при достижении необычайной насыщенности смысла они умело сохраняют классическую ясность и прозрачность формы.
Вот примеры того, как в пределы однострофного стихотворения поэты могут вместить целую человеческую судьбу. У Ю.Кузнецова это может быть притча с причудливой образностью и пронзительной стрелой смысла, как в стихотворении "Возмездие":
Я встретился с промозглым стариком,
Глаза слезятся: — Что с тобой? — спросил я.
— Мне в очи плюнул тот, кого убил я,
И плачу я с тех пор его плевком.
У В.Смирнова проникновенные и ясные стихи носят обычно больше афористичный, нежели притчевый характер:
Жизнь прошла деревенской страдою:
Жаркой, пыльною, полевой.
На работу ушла молодою,
А вернулась старухой домой…
Или вот ещё одно стихотворение, где Смирнов выражает смысл — важный, законченный в пределах векового многокольцевого времени нашей эпохи:
Былую Русь не воскресить из праха,
А будущее — тёмного темней…
Да, тяжела ты, шапка Мономаха,
Но ленинская кепка — тяжелей.
Теперь я хотел бы остановиться на интимной лирике поэтов, без которой представления об их духовных ипостасях останутся неполными.
Для лирического героя В.Смиронова значение женщины во времени и пространстве необъятно велико: "Ты в дом вошла, вселенски хлопнув дверью. Ты, как звезда, в мой мрачный дух сошла". Он ощущает женское начало в природе — "округлость нежная сугроба напоминает девичье плечо". Он, мрачный, оттого и светлеет, что женщина-природа дарит ему хмельное вино любви: "И пятится ночь: у меня на губах горят и не гаснут весны поцелуи". Он всегда в ожидании чуда, в надежде встретить лучшее из лучших воплощений женственности в природе. Он чутко схватывает малейшее из её проявлений, бережно копит в душе любую из примет:
Осторожно влетая в оконце,
Словно твой воплотившийся дух,
Возле зеркала вьётся и вьётся
Тополиный светящийся пух.
Когда в его судьбу входит избранница, поэт предполагает в ней божественность, готов преклоняться перед ней. При всех перипетиях интимных отношений в памяти поэта она остаётся такой, какой он воспринял её впервые:
А ты была безликой берегиней,
Берёзой белой совесть берегла.
А ты была небесною богиней,
И золотой змеёй во мху была.
Пробужденье поэта к новой жизни всегда сопровождается благодарностью, каждый миг с любимой рождает в его душе аккорды мелодий земной любви. Он осознаёт мгновенность самого своего существования на Земле: "Я живу не на этой планете — я на этой планете умру". Потому и умеет ценить любой миг, приносящий облегчение и радость: "Может, всё-таки камень могильный эти бабочки стащат с меня?" — никогда не теряет поэт последней спасительной надежды.
У В.Смирнова женщина должна разделить с ним бессмертие. Он пытается сообщить ей свою духовность, словно не во всём доверяя земной чувственности её проявлений любви. Вихрем увлекая за собой, поэт стремится спасти её для бессмертия:
Зацветает сирень.
Вышел утро встречать я.
Мы — бессмертны. Надень
Своё белое платье!
Он делает это самоотверженно, а потому и бывает порою рассержен, горяч, не находя спасения для самого себя. Он всегда щедр и бескорыстен в чувствах: "И жизнь свою, как на болото шубу, я лихо бросил под ноги твои".
При всей необузданности своих любовных переживаний он никогда не покажет перед женщиной своего превосходства, ему необходима равная ему, а не рабыня. Вновь и вновь, вопреки всему, напрягает он свои усилия во имя женщины: "Я выкрою из собственного духа весёлое столетье для тебя!" — обещает поэт. По всему, у Смирнова преобладает родительское, созидательное начало. Лирика его на крыльях колыбельно-поминальных строф, как и женщина, воспеваемая им, призвана дарить радость и надежду:
Она в века, как молния, летает.
Она светла, как летний луч в реке.
Одной рукою — милого ласкает,
Держа людскую цепь в другой руке…
Лирике же Кузнецова более присуще вершительное начало, а порою и ниспровергающее. Его лирический герой и в интимной лирике остаётся олимпийским громовержцем, сохраняя страстность и порывистость чувств:
Ты женщина — а это ветер вольности…
Рассеянный в печали и любви,
Одной рукой он гладил твои волосы,
Другой — топил на море корабли.
Кстати, эти строки Ю.Кузнецова из стихотворения "Ветер", написанного в 1969 году, с лёгкой руки плагиатора Пеленягрэ положены на музыку И.Крутого и на голос Аллегровой. Сегодня они у всех на слуху, только мало кому известно, что настоящий автор этих стихов — поэт Ю.Кузнецов.
Лирический герой Кузнецова сам творец и законодатель своей любви, женщина — от его адамова ребра, а потому он и не скрывает своего превосходства над нею:
Твоё тело я высек из света,
Из прохлады, огней и зарниц.
Дал по вздоху свистящего ветра
В обе ямки повыше ключиц.
И прошёл на закат, и мой путь
Раздвоил глубоко твою грудь.
Подобно скифскому воину, он обучает женщину своему искусству; как мне представляется, он хочет видеть в ней свою амазонку-воительницу духа:
За сияние севера я не отдам
Этих узких очей, рассечённых к вискам.
В твоём голосе мчатся поющие кони,
Твои ноги полны затаённой погони.
И запястья летят по подушкам — без ветра
Разбегаются волосы в стороны света.
А двуострая грудь серебрится…
Так вершина печали двоится…
Увы, нет радостного торжества самоутверждения перед женщиной: южное кипение крови, лирический порыв завершается обоюдным снеговым покоем печали. Если и положат в поэтическую погребальную ладью к поэту близкую женщину, то, вернее всего, ритуально. Поэт, предчувствуя это, не хочет поступиться бессмертием, понимает, что без ответного чувства любви оно может не наступить, — без той любви, "раздувающей ноздри, у которой бессмертья просил". Его же любовь становится "ненавидящей, тяжкой". А женщина сохраняет печальное молчание, стоя на полпути к поэту, на полпути к бессмертию. Об этом у Ю.Кузнецова — на пределе искреннего лирического чувства в стихотворении "Звякнет лодка оборванной цепью…":
Сколько можно молчать! Может, хватит?
Я хотел бы туда повернуть,
Где стоит твоё белое платье,
Как вода по высокую грудь.
Он всё глубже вглядывается в себя, где образ той, о которой он не перестаёт мечтать: "Только ты стоишь перед глазами, как звезда стоит перед землёй". Всё более снисходит он к земной женщине, из своего быта не умеющей подняться на высоту его бытия: "Над женщиной встанет крыша, а над мужчиной звезда". К возлюбленной своей он не теряет рыцарского отношения: "Старый меч благородства и страха клал на ложе меж ней и собой". Всё искреннее старается он быть к ней внимательным и чутким, и в этом положении начинает с ней как бы меняться местами. И вот уже она испытывает безотчётное превосходство над ним, порой не удостаивая ответной нежностью. С изящной и точной символикой об этом в стихотворении "Спящая":
В тени лежала ты нагая,
И там, где грудь раздвоена,
Порхала бабочка, мигая,
И села на верхушку сна.
О, как она затрепетала,
Когда, склонившись, снял её!..
— Отдай! — во сне ты прошептала. —
Ты взял чужое, не своё.
Светлым сожалением от утраты — своей и, стало быть, вселенской — исполнено одно из недавно написанных стихотворений "Лада":
Закатилась звезда в твоём имени,
И река пересохла совсем.
Но в душе золотое и синее
Всё живёт неизвестно зачем.
Женский образ здесь ассоциируется с образом России, всей русско-славянской гибнущей красы.
Если называть наиболее сильные, на мой взгляд, наиболее проникновенные стихи поэтов, то у Ю.Кузнецова — это цикл стихотворений, посвящённых Памяти отца, а у В.Смирнова — Памяти матери. Стихи Ю.Кузнецова исполнены высочайшего трагизма, безысходного горя, напряжения всех духовно-нравственных сил поэта в поисках вселенских ответов. В.Смирнов в стихах о смерти матери находит для себя светлый выход — при всей непостижимости горя: "Не верю, не верю, не верю, что мама моя умерла!", и при всей полноте и неизбывности страдания: "Изба без матери пуста, как та могила…" Не веря в окончательную смерть, поэт приходит к постижению небесной ипостаси Жизни как отражённой на земле Смерти: "Впору, мама, дивиться, озаряя избу, высоко, как царица, ты лежишь во гробу".
Оба поэта воздвигли свой храм духа, озолачивают его купола. И высится он — видимый и незримый — между землёю и небом. Видимый — останется он здесь и будет побуждать у людей стремление достичь вершин духа. А незримый — однажды взмоет он в ослепительный зенит… Книжным же кирпичикам храмов их светлых надлежит встраиваться во вселенную духовных миров их читателей.