Захар ПРИЛЕПИН ИГРА ЕГО БЫЛА ОГРОМНА
Захар ПРИЛЕПИН ИГРА ЕГО БЫЛА ОГРОМНА
В издательстве "Молодая гвардия" в серии ЖЗЛ готовится к выходу книга Захара Прилепина "Леонид Леонов. Игра его была огромна".
Печатаем главы из книги
***
Если Горький часто переживал, что у него нет последователей, то у Леонова они со временем появятся в большом количестве. Почти вся т.н. почвенническая литература развивалась по путям, проторённым Леоновым и Шолоховым.
Но зачастую леоновское влияние можно обнаружить даже там, где оно и не очень ожидается. Так, в 1993 году Никита Михалков снимет фильм "Утомлённые солнцем". Конструкция его, если присмотреться, построена на основе нашумевших в 30-е годы леоновских пьес – "Половчанские сады" и "Волк".
В обеих пьесах Леонова, напомним, изображена большая семья на исходе 30-х годов, в которой неожиданно появляется шпион. Ровно та же коллизия наблюдается в картине Михалкова. Причём, в "Половчанских садах" шпион ранее имел отношения с женой главного героя, как, опять же, в "Утомлённых солнцем". Впрочем, михалковский шпион больше похож на Луку Сандукова в "Волке": он столь же стремителен и безжалостен, и одновременно есть в нём ощущение загнанности и одиночества.
Общая атмосфера и обеих пьес, и фильма мучительно схожа: то же внешнее, бессмысленное какое-то веселье, те же шутки и розыгрыши, и то же потайное ожидание скорого ужаса, хаоса, взрыва шаровой молнии.
Думается, что на Михалкова Леонов повлиял опосредованно: так случается, что какая-та тема, какое-то ощущение проникают в тебя настолько глубоко, что и годы спустя, забыв о первоначальном импульсе, ты невольно воспроизводишь увиденное многие годы назад.
***
О том, что Леонов повлиял на их формирование, как литераторов, говорили в одном из интервью братья Стругацкие, назвав следующий ряд своих учителей: "Алексей Толстой, Гоголь, Салтыков-Щедрин. Проза Пушкина. Затем, значительно позже, Достоевский. В определённой степени Леонид Леонов, его "Дорога на Океан".
В повести Стругацких "Страна багровых туч" есть такое размышление главного героя: "Никто из нас, наверное, не боится смерти, – подумал Быков. – Мы только не хотим её. Чьи это слова?"
Авторы ответа не дают, но это Леонова слова (верней слова Леонова о Курилове).
По сути, приведённая леоновская фраза является камертоном, по которому настроено звучание и этой повести, и ещё нескольких сочинений ранних Стругацких: с их устремлённостью в будущее – к Океанам Мироздания, с их верой в разумное человечество и пренебрежением всякого истинного героя к своей личной судьбе, легко жертвуемой во имя общего блага.
Явно влияние романа "Дорога на Океан" и на другую, в своё время нашумевшую книгу "И дольше века…" ("Буранный полустанок") Чингиза Айтматова.
***
Не всегда ровные, но многолетние отношения связывали Леонова с Владимиром Солоухиным, к одной из книг которого Леонов написал предисловие, и Владимиром Чивилихиным. (К слову сказать, одну из яблонь в саду Леонова привёз в подарок Солоухин, а ещё отсутствующий в леоновском "заповеднике" кедр нашёл-таки Чивилихин).
Оба писали о нём, наследовали ему, но, скорей, не в художественном, а в публицистическом смысле. И первый, и второй, вослед за Леоновым, активно выступали за сохранение природы, памятников архитектуры (вспомним, к примеру, "Письма из русского музея" Солоухина) и русской самости как таковой ("Память" Чивилихина).
Бывали у Леонова в гостях Василий Белов и Евгений Носов – которых он ценил и ставил высоко.
Под прямое леоновские влияние они попасть не могли, наверное. Оба были тогда, что называется, "себе на уме" – один вологодский мужичок, другой – курский. И Белов, и Носов имели слишком богатый и ещё не в полной мере художественно переработанный опыт собственного деревенского детства, коллективизации (Белов) и войны (Носов), оба слишком хорошо владели языком своей "малой Родины" и слишком дорожили этим наследием.
Что до сложного сюжетостроения, или умения выстроить философскую подоплёку художественного текста – то есть того, в чём Леонов действительно являлся настоящим мастером, – то эти сферы были далеки как от Белова, так от Носова, и в них они, признаться, сильны не были.
Однако и Белов, и Носов бесконечно уважали старика, слушали его, понимали, о чём он, верили ему во многом.
Виктор Астафьев посвятил Леонову "Стародуб" – вторую свою, после "Перевала", повесть, написанную в 1960 году. Переиздавался "Стародуб" редко, и это, наверное, неслучайно – повесть получилась очень ученической, придуманной. Однако в контексте и творчества Астафьева, и их взаимоотношений с Леоновым тут есть о чём поговорить.
В "Перевале", оконченном годом раньше, Астафьев угадал одну из главных своих тем: мир страшен и дик, но идти всё равно надо не от людей, а к людям. Астафьев и верил и не верил в это всю жизнь, по сути, разрешая ту же загадку, что и Леонов: человек – удачное творение Господне или неудачное?
"Стародуб" в этом смысле является вещью скорее чуждой "Перевалу". Речь там идёт о старообрядческом селе, возле которого разбивается плот, и на берег выбрасывает единственно спасшегося ребёнка.
Собравшееся на сход село решает ребёнка привязать к наспех сделанному салику и отправить по реке дальше: чужаки тут не нужны, сглаз от них может быть.
Коллизия эта ровно противоположна описанной ранее в "Перевале": там отчаявшегося, сбежавшего из дома ребёнка как раз берут на плот артельщики, чем возвращают пацану веру в доброту мира и человека.
В "Стародубе" за отправляемого на верную смерть мальца вступается местный охотник Фаефан, и берёт его жить к себе. Пацану дают прозвание Култыш, вскоре они перебираются с Фаефаном вдвоём в его охотничью сторожку, там и живут, в село наведываясь лишь изредка.
Много лет спустя случится неурожай, селяне обвинят во всём уже постаревшего Култыша и снова попытаются убить. На этот раз спасёт его женщина, которую Култыш любил. Разочарованный, Култыш уйдёт из села уже навсегда.
Посыл "Стародуба" очевиден: мир чудовищен, люди звероподобны, и лучше дела с ними никогда не иметь – добром тут тебе никто не отплатит.
Астафьева так и будет всю жизнь раскачивать от восторга пред внезапно раскрывшимся миром, как в "Перевале", до ненависти к нему, как в "Стародубе". Писать он будет с годами всё лучше и лучше, но сама амплитуда его страстного отношения к жизни и к человеку заложена была уже в двух первых повестях.
Посвящение Леонову, конечно же, было неслучайным. Созвучна не столько тема (хотя Леонов никогда столь дидактично прямолинеен не был), сколько стилистика. "Стародуб", будем называть вещи своими именами, – повесть подражательная, и повлияла в данном случае на Астафьева ранняя проза Леонова, а именно рассказ "Гибель Егорушки".
Они и начинаются почти одинаково: с картины затерянной, скалистой местности, самый вид которой уже наводит сердечную тоску.
"На крутом лобастом мысу, будто вытряхнутые из кузова, рассыпались два десятка изб, крытых колотым тёсом и еловым корьём, – это кержацкое село Вырубы … Мыс, на котором приютилась деревушка, был накрепко отгорожен от мира горными хребтами и урманом".
Это Астафьев.
А вот Леонов: "Каб и впрямь был остров такой в дальнем море ледяном, за полуночной чертой, Нюньюг-остров, и каб был он в широту поболе семи четвертей, – быть бы уж беспременно посёлку на острове, посёлку Нель, верному кораблиному пристанищу под угрёвой случайной скалы".
У Леонова тоже, как у Астафьева позже, сюжет строится на появлении человека, вынесенного на берег водой. Только у Астафьева пришедший к людям мог бы всех спасти – но люди его не приняли, а у Леонова всё ровно наоборот.
Монах Агапий, подобранный на берегу моря рыбаком Егорушкой, приносит в его семью гибель ребёнка, а в душу человеческую всё то же безвыходное отчаянье.
…Другая тема, которой стоило бы всерьёз заняться, – это взаимоотношения Леонова и Астафьева с их отцами.
Про отца Леонида Леонова мы уже не раз говорили; отец Астафьева – повод для не менее сложного разговора. Попавший в тюрьму, вечно пьяный, слабый, виновный в заброшенности и страшном сиротстве своего сына – он был презираем Астафьевым. Об этом сказано Астафьевым уже в подпитанном собственной печальной биографией "Перевале", это нет-нет, да и проявляется в других его сочинениях; прямой речью порицает родителя Астафьев в "Затесях". Виктор Петрович отца не любил, и в несчастном своём детстве винил в первую очередь его. Отсюда, к слову, сердечное почтение Астафьева к старикам (и к Леонову в первую очередь), от которых он ждал получить тепла и благословения, какого недополучил в детстве. Так Леонов в своё время относился к Сабашникову, к Остроухову, к Самарину…
Но тут таится роковое отличие: оставленный отцом и выросший без матери, Астафьев постепенно, шаг за шагом пришёл к неприятию не только человека как такового, но и Отечества вообще, которое, на его суровый взгляд, столь же, и даже более бессердечно, как несчастный родитель Виктора Петровича.
Здесь и кроется зазор меж мировосприятием Леонова и Астафьева. Оба печалились об исходе русского народа, оба грустно взирали на путь человека вообще – но в итоге у Астафьева больше раздражения и даже озлобления по этому поводу, а у Леонова – только печаль и сожаление.
Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить некоторые авторские отступления в "Пирамиде", с одной стороны, и в "Проклятых и убитых", с другой.
…В дни их ухода из этого мира различие это проявилось особенно остро.
Астафьев в предсмертной записке напишет: "Я пришёл в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощание".
А к Леонову незадолго до смерти заходила младшая дочь, и он еле слышно повторял: "Какой народ был… какой народ, Боже мой – русские… Какой народ погубили…"
***
Наследовать сложносочинённой, а иногда и трудноподъёмной леоновской фразе более других пытался Пётр Проскурин – но получалось у него это менее других.
В его случае фраза становится трудноподъёмной не для читателя (как порой у Леонова), а для самого писателя, который не справляется с выражаемой им мыслью.
Псевдоклассические многословие заметно и в позднем Юрии Бондареве (особенно в "Мгновениях", и во многих "мирных" романах), но в случае Проскурина достигает своего с обратным знаком совершенства. Пётр Лукич подзабыл леоновский урок о том, что первая фраза произведения задаёт камертон всему тексту. А чего мы можем ждать от книги, которая начинается так: "Тревожный знакомый свет прорезался неровным, дрожащим бликом и исчез, чтобы снова появиться через мгновение, и она даже во сне потянулась на этот свет, это было предупреждение, предчувствие счастья, одного из тех немногих мгновений, таких редких в её предыдущей жизни, где-то в самых отдалённых глубинах её существа уже копилась таинственная, как подземная река, музыка, и, как всегда, она начиналась с одной и той же мучительно рвущейся ноты".
Слишком много всего, в равной степени и многозначного и бессмысленного: облик, подземная река, предчувствие, предупреждение, глубины, музыка, нота... Это цитата из повести Проскурина "Чёрные птицы".
У Леонова есть столь же сложно построенные фразы – но там почти всегда каждое слово взвешено на точных весах, даром, что ни всякий обладает необходимым слухом для того, чтоб это услышать.
Впрочем, в некоторых своих вещах Проскурин был крепким мастером.
Самая известное его сочинение – трилогия "Судьба" (1972), "Имя твоё" (1977) и "Отречение" (1990).
Первая часть трилогии была успешно экранизирована, что отчасти обусловило известность Проскурина. Именно в этих вещах Проскурин шёл одновременно от Шолохова (и Толстого) и от Леонова (и Достоевского). Не удался ни настоящий эпос (а кому он, с другой стороны, удался?), ни работа со сложными психологическими характерами, которые, как у Леонова, имели бы не только первое, но и второе, и третье потайное дно.
Ныне драматические коллизии этой огромной трилогии способны оценить люди не только с ортодоксальным советским мышлением, но и достаточно сентиментальные по натуре – что является не самым частым сочетанием в человеческом характере.
Какие-то главы в трилогии написаны убедительно, но прочесть тысячи страницы текста для того, чтоб их разыскать, сможет далеко не каждый.
Самое лучшее, на наш взгляд, сочинение Петра Проскурина – автобиографическая вещь, опубликованная уже после его смерти, "Порог любви". Там была замечательно хорошо уловлена интонация – спокойная, сердечная и мудрая. Если бы не пространные рассуждения о литературе, книга была бы совсем хороша. Однако именно в "Пороге любви" Проскурин признался в своей читательской любви к Леонову, и больше ни об одном писателе в своей, по сути, итоговой книге он не говорит с таким почтением.
"В истории литературы, – пишет Проскурин, – в том числе и нашей, русской, есть много примеров, когда одно, далеко выходящее вперёд произведение вызывало целый поток подражаний себе … Так было с "Русским лесом" Леонова, с его открытием Вихрова и Грацианского. Нет смысла заниматься утомительными и долгими раскопками, стоит приподнять всего лишь поверхностный слой, чтобы обнаружить, какая когорта пишущих черпала и черпает из бездонного родника леоновского открытия, которое можно назвать "открытием противостояния"; да, да, и в жизни так оно и есть".
Любопытен для нас и последний роман Петра Проскурина – "Знак зверя", опубликованный в 1999 году.
Ещё в конце 80-х Проскурин навлёк на себя гнев либеральной общественности, когда публично и с неизменным презрением говорил о новомодных на тот момент литераторах, берущихся описывать Сталина. "Для этого нужен талант Шекспира или Достоевского!" – ругался Проскурин.
Смеем предположить, что говорил он с голоса Леонова: Леонид Максимович вскоре после смерти вождя обронил фразу о по-шекспировски разнородной и сложной фигуре Сталина; и потом многократно повторял это в разговорах; и Проскурину тоже наверняка говорил.
На исходе 90-х, Проскурин взялся за большой роман, правда, не о Сталине, а о Брежневе, но Иосиф Виссарионович в "Числе зверя" тоже появляется, – навещает Леонида Ильича во сне и устраивает всем разнос.
Книга эта, в сокровенном своём смысле, о том же, что и "Пирамида" – об истончении всех истин, о распадающемся у нас на глазах государстве, о народе, который иссякает.
Да и начинается "Число зверя" с леоновской ноты: "Тихий и светлый ключ, выбиваясь на поверхность, чуть шевелил чистый песок. Присмотревшись, можно было увидеть подвижные, живоносно затейливые струйки песка на дне небольшой колдобинки – здесь, среди болот и мореновых взлобков, брала начало Волга…"
Это, конечно же, леоновский ручеёк, его увидел и был навек поражён маленький Ваня Вихров, в него вонзал свою трость Грацианский.
В самом сюжете проскуринского романа ничего родственного Леонову нет вообще – книга медленная, вымороченная, конспирологическая, даром, что Юрий Бондарев назвал "Число зверя" великим сочинением.
Зато общее есть в самой атмосфере, создаваемой писателями в их последних романах – атмосфере марева, передвижения оживших клочьев тумана, предчувствия последнего человеческого поражения.
Писатель Александр Проханов "Число зверя" читал, и после него, в том же году, начал серию своих босхианских, прославивших его сочинений – от "Господина Гексогена" и далее. Тут Проскурин на него безусловно повлиял. Об этом никто ещё не говорил, просто потому, что Проханова прочли почти все, а Проскурина почти никто. Всю эту внешнюю атрибутику – вожди, юродивые, не очень глубокая мистика, масонский заговор, гибель Красной Империи, явления Сталина, и прочее и прочее – Проханов знал сам, но именно Проскурин дал ту размытую оптику, ту странную, заговаривающуюся стилистику, в которой только и возможно подобное описывать.
Иногда говорят, что последние прохановские романы написаны под влиянием "Пирамиды". Мы спросили о том у самого Проханова, и выяснили, что последнего романа Леонова он так и не прочёл. Посему тут стоит вести речь о влиянии опосредованном, через Проскурина.
Проханов читал "Русский лес" (он и сам работал лесником, кстати). О прямом влиянии тут тоже говорить, наверное, не стоит; однако любовное, полуязыческое, но с тайным знанием о едином Боге, восприятие природы, безусловно, роднит первую книжку Проханова "Иду в путь мой" с "Русским лесом".
***
Самые глубокие взаимоотношения, на наш взгляд, сложились между Леоновым и Валентином Распутиным.
Леонов любимейший писатель Распутина, у него он учился строить драматургию своих вещей.
Коллизия со сбором детей вокруг постели умирающего родителя появляется в "Половчанских садах" Леонова, – и на той же коллизии построен распутинский "Последний поклон". (Справедливости ради стоит сказать, что впервые подобный сюжет появился в пьесе Гауптмана "Праздник примирения", но что-то нам подсказывает, что Распутин апеллировал всё-таки к Леониду Максимовичу.)
Повесть "Пожар" написана в том же ритме, что и "Саранча". И то, и другое, по сути, повесть-катастрофа; и при помощи этой, происходящей в обеих вещах, катастрофы, выясняется, в какой стране мы живём и какие мы сами. Пафос "Пожара", "Саранчи", и, например, "Русского леса" прост, и по нынешним временам воспринимается чуть ли не иронично: необходимо сберечь всенародное, национальное добро, которое буквально горит по нашей вине, предвещая нам и нашим потомкам жизнь на пепелище.
О том, что бегство всего живого с места строительства бумажного комбината в романе "Соть" предвещает распутинское "Прощание с Матёрой" писали до нас.
Можно говорить о картинах странного, почти непостижимого умом сочетания сердечности и бессердечности крестьянского мира, видной у Леонова в "Барсуках" и "Необыкновенных рассказах о мужиках", а у Распутина в первой же повести "Деньги для Марии", и в самой лучшей, великой его книге "Живи и помни".
По-леоновски Распутин почти никогда не скатывался в публицистику (по крайней мере, до "Пожара"), но наличие в тексте авторских "заковык", будто бы мимоходом брошенных деталей создавало, как нынче выясняется, куда более точную и ёмкую картину русского и советского мира.
Наконец, у Распутина более чем у кого-либо встречаются эти не нарочитые сгустки мысли, почти прозрения, которые принято называть "афоризмами". Это также признак особого внимания к слову, леоновского.
У Леонова можно открыть любую книгу, и зачерпнуть пригоршню замечательно точных наблюдений. Вот, к примеру, "Дорога на Океан": "Прежде чем научиться думать, люди учились улыбаться". "Когда любовь, и недостатки радуют, когда её нет, и достоинства раздражают". "Надо рассердить женщину, чтобы узнать какой она будет много лет спустя". "Шибче горя не бывает родства". "Мужчина изменяет от нечистоплотности, а женщины от величия и горя". Надо только делать скидку, что утверждения эти принадлежат разным героям и не являются авторской позицией; однако если не объективная глубина, то субъективная меткость в таких выражениях всегда чувствуется.
Распутин тоже знал, что так, через одну фразу, можно сразу вскрыть человека.
Чего у Распутина нет – так этого леоновского тайного едва ли не конфликта с Богом. Распутин оперирует другим понятием, это – Судьба.
Если в представлении Леонова, по крайней мере, позднего, человеческую судьбу нужно таскать с собой, как "осклизлое бревно", то распутинская Судьба, при всём ужасе, выпадающем иной раз на человеческую долю, – всё равно до последней минуты тёплая, обещающая тебе приют. По крайней мере, пока ты человек, а не волк.
И здесь вот о чём хочется поговорить.
Никто, кажется, ещё не заметил прямой связи между упомянутой книгой "Живи и помни" и сочинениями Леонова.
Там есть одна, не самая важная, второстепенная коллизия: и у Леонова в "Барсуках", и у Распутина героиню пытается соблазнить прибывший в деревню уполномоченный. Тут, однако, есть разница меж леоновским и распутинским восприятием женщины. Леоновская героиня поддаётся соблазну, распутинская – нет.
У Распутина вообще, от первой до последней повести, едва ли не вся земля Русь держится на женщине. Стоит отдельно сравнить главных героинь в упомянутых повестях "Пожар" и "Саранча". У Распутина жена того мужчины, что идёт навстречу катастрофе, – неотъемлемая часть его, воистину ребро. Леонов же, напротив, пародирует в "Саранче" достоевскую Настасью Филипповну: развенчивая её, буквально раздевая в финале повести донага – и лишая эту наготу всякой женской силы, привлекательности, тайны.
Надо сказать, у Леонова во всех его сочинениях нет ни одного счастливого и нежно любимого им женского образа, кроме, разве что, Дуни в "Пирамиде", которая, правду сказать, не совсем в земном рассудке пребывает. (Достаточно ходульный женский образ в пьесе "Лёнушка" не в счёт.)
Иногда встречаются у Леонова чудесные девушки – но они почти ещё дети; и бывают старухи, умудрённые многотрудной жизнью. Молодые же, если не в пороке живут, то, как минимум, несчастны: например, эмигрантка Женя, циркачка Таня в "Воре" и молодая советская женщина Варя в "Русском лесе" (все три, в конце концов, погибают).
А чаще всего судьба женщин и несчастна, и порочна одновременно: от разрывающейся меж двумя "барсуками" главной героини первого леоновского романа, к ещё одной, гнилью подёрнутой реинкарнации Настасьи Филипповны – Маньки-Вьюги в "Воре", вплоть до Лизы из "Дороги на Океан", сделавшей в припадке истерики аборт от обожающего её мужа, и жены Вихрова, сбежавшей от него вместе с ребёнком, – женщины, может, и честной, но сердечно какой-то холодной. Завершает этот скорбный ряд циничная и фригидная Юлия Бамбаласки из "Пирамиды".
Во взгляде на женщин, повторимся, Леонова и Распутина ничего не роднит; да и, кажется, Валентин Григорьевич даже не мог заподозрить учителя в таком сумеречном воззрении на слабый пол. Но мы-то уже знаем, что Леонид Максимович и на мужчину смотрел не более радужно. И тут-то они с Распутиным сошлись.
Главная метафора книги "Живи и помни", конечно, леоновская: мужчина, превратившийся по сути своей в волка, предавший и Отечество, и любовь (и в волчьем обличии вернувшийся к своей женщине).
Книга "Живи и помни" могла бы называться "Волк", когда бы не было такой пьесы у Леонова.
У Распутина дезертировавший с фронта солдат напрямую волком не называется нигде. Но книга начинается с того, как он, живущий в заброшенной зимовейке, отпугивая волков, научился страшно выть. Кульминация "Живи и помни" – тот момент, когда дезертир гонит по лесу корову с телком, и, уведя их подальше от людей, телка забивает. Так он становится волком, ворующим беззащитную малую скотину у людей. И кровь его, ставшая волчьей, легко уносит его из зимовейки, когда за ним начинается охота. Ничто в нём человеческого уже не остаётся, и он ни единой жилкой не чувствует, что беременная его ребёнком женщина, его жена Настёна, топится в реке, не вынеся своей судьбы, своего невольного предательства и обрушившегося на неё презрения мира.
***
На исходе 60-х, в начале 70-х годов Леонов узнаёт о двух писателях, которые впоследствии станут в известном смысле антиподами. Мы говорим и Юрии Бондареве и Александре Солженицыне.
В сегодняшнем нашем восприятии два этих имени сложносочитаемы, но в течение, как минимум, трёх десятилетий, оба вполне могли соперничать за звание первого русского писателя.
Бондарев был не просто известен – он был популярен, и не только у нас, но и за рубежом, где с 1958 по 1980 год опубликовано 130 наименований его книг.
На наш, весьма субъективный взгляд, общий уровень прозы (и тем более публицистики) Солженицына выше, чем общий уровень сочинений Бондарева. Но в лучших своих вещах Бондарев берёт высоты, недоступные Солженицыну – писателю очень сильному, но лишённому той почти непостижимой музыкальности, которая является основой всякой великой прозы.
При чтении Солженицына всё время остаётся ощущения огромного мастерства – и при этом сделанности, рукотворности, отсутствия тайны.
Когда, напротив, читаешь военные вещи Бондарева, ощущаешь в невозможной какой-то полноте огромную и страшную музыку мира. Безусловно, Бондарев – один из лучших баталистов в мировой литературе; сражение, скажем, в романе "Горячий снег" сделано великим художником.
Сказав "военные вещи Бондарева" мы не оговорились. Поздний Бондарев оставляет неистребимое ощущение, что книги его написаны не одним, а двумя людьми. Возьмите, к примеру, "Берег", где первую и третью "мирные" части читать по большей части сложно по причине чрезмерной литературности самого вещества прозы, удивительного какого-то обилия неточных эпитетов и описания непродуманных эмоций. Но вторая, военная часть "Берега" опять удивительно хороша – прозы такого уровня в России очень мало.
Впрочем, некоторые поздние вещи Бондарева, скажем, "Бермудский треугольник" не распадаются и выглядят вполне крепко: но при ближайшем рассмотрении выясняется, что и этот роман, по сути, связан с войной, и являет собой описание не очень далёких от передовой тылов уже идущей новой Гражданской.
Бондарев, повторимся, писатель военный – что его вовсе не умаляет, как не может умалить такое определение, скажем, Василя Быкова.
Как военного писателя Леонов и узнал Бондарева.
Их познакомил Александр Овчаренко в 1971 году, кстати, 23 февраля.
В первом же их разговоре, как нам кажется, заложена суть последующих литературных взаимоотношений Бондарева и Леонова.
Последний сразу спросил Бондарева о Достоевском: это была первая и привычная леоновская проверка.
– Мне ближе толстой с его плотскостью, мясистостью, жизненностью, – честно ответил Бондарев. – Достоевского тоже люблю, но он меня часто смущает алогичностью.
Леонов, вспоминает Овчаренко, долго молчал, потом сказал:
– У него не алогичность. Сила искусства достигается другим – наибольший эффект дают ходы шахматного коня. Я пишу три главы, всё развивается последовательно, читатель ждёт дальше того-то. И вдруг я делаю резкий, непредвиденный им поворот, всё летит черепками… А между тем внутренне это обусловлено, а не то, чего ждал читатель. Это – ход конём.
Умение "ходить конём", к слову, одно из главных отличий Леонова от всех иных его современников.
Большинство русских писателей выстраивает сюжет почти прямолинейно. Леонов в лучших своих вещах строит сюжет как кардиограмму, на которую наложена ещё одна кардиограмма. Совпадение одного сердечного удара с другим – это и есть леоновский сюжет.
Леонов ещё не раз будет обсуждать строение сюжета и фразы с Бондаревым, и это, наверное, ещё один, после Проскурина, случай, когда леоновская наука по большей части пойдёт писателю во вред.
Огромная сила Бондарева была совсем в другом, он "добывал" неслыханную и ошарашивающую музыку ясностью своей, мужеством, меткостью, жизненностью. То есть, наследованием толстовскому, но ни в коем случае не достоевскому пути.
Всякий раз, когда Бондарев будет "ходить конём" хоть в пределах одной фразы, хоть в целых романах, он будет ломать свою же, такую простую и мудрую, партию.
Распутин, к примеру, не пошёл по леоновскими путями утяжеления сюжета и фразы, и в итоге, пожалуй, выиграл.
В любом случае, Леонов будет ставить Бондарева очень высоко, а в Солженицыне на какое-то время даже разочаруется. Но далеко не сразу, и далеко не навсегда.
Ещё в 1969 году он скажет Овчаренко о Солженицыне:
– Говорят, что Солженицыну намекнули, что его могут выслать, на что он ответил: "Это значит обречь меня на смерть!" Если он так сказал, то это многое значит...
На самом деле, это куда больше говорит о самом Леонове. И только что упоминавшаяся нами повесть "Evgenia Ivanovna", и все леоновские белогвардейцы из романов и пьес, и собственная его судьба подтверждают, что он ни для себя не видел жизни вне Родины, ни для своих героев.
Спустя некоторое время Леонов, если верить Овчаренко, начнёт отзываться о Солженицыне куда раздражённей: и что не без некоторого политиканства его вещи написаны, и что непонятна та идея, во имя которой это политиканство Александр Исаевич проявляет.
Между прочим, заметит Леонов у Солженицына такую вещь, как "нагнетание мелочей". Мы-то уже знаем, что он сам этим "нагнетаньем" владел в полной мере, но, видимо, считал, что молодой сотоварищ по литературе "мелочи" собирает с какими-то другими целями.
В любом случае, когда Солженицына начинали травить, Леонов на проработку его не пришёл, о чём Солженицын не без язвительности поминает в книге "Бодался телёнок с дубом": "У них уже был густой, надышанный и накуренный воздух, дневное электричество, опорожнённые чайные стаканы и пепел, насыпанный на полировку стола – они уже два часа до меня заседали. Не все сорок два были: Шолохову было бы унизительно приезжать; Леонову – скользко перед потомками, он рассчитывал на посмертность".
У Александра Исаевича был, безусловно, меткий глаз, и Леонов действительно мыслил далеко не сиюминутными категориями. Однако ж элемент лукавства в описании, данном Александром Исаевичем, есть: если Шолохову "унизительно" как человеку, то Леонову всего лишь "скользко перед потомками". А как человеку вроде и не унизительно?
Зимой 1974 года, после высылки Солженицына за границу, Леонову ещё раз напомнят его годы молодые, придя с просьбой подписать антисолженицынское письмо.
На что Леонид Максимович попросит предоставить ему написанное Солженицыным "в полном объёме" – тогда, мол, я подумаю.
Очень изящный ответ.
В достаточно полном объёме он узнает Солженицына уже в конце 80-х.
"Достойный эпилог к "Капиталу" Маркса", – мрачно скажет Леонов о сочинении Солженицына.
И чуть позже добавит в одном разговоре:
– Солженицын – не художник, но серьёзно смотрящий на жизнь общества литератор, политический мыслитель. Он берёт важные тезисы, которые требуют большой ответственности и зоркости. Когда прикасаешься к великой трагедии народа, должны быть чисты помыслы – будто ты на костёр идёшь…
Несмотря на соразмерный масштаб и личности, и таланта – их, конечно же, не роднило почти ничего. Внешне (очень внешне!) схожая, несколько мрачная, недобрая, трудная, медленная проза Леонова и Солженицына строится на совершенно розных законах, и повествует в конечном итоге о разном.
И позднее признание в какой-то мере правоты Солженицына Леоновым означало лишь то, что Леонид Максимович нашёл ещё одно подтверждение своим апокалиптическим предчувствиям, которые у него и без "Архипелага ГУЛАГа" наличествовали, и были им самим уже описаны.
И поздняя статья Солженицына о "Воре" является, по сути, развёрнутым размышлением на тему "Насколько Леонов был антисоветским писателем?" Проще говоря, Солженицын, со своей стороны встраивал патриарха советской прозы в собственное миропонимание.
Оба, конечно же, по настоящему любили Россию… Но для Леонова жизненный путь Солженицына был просто немыслим; равно как и, естественно, наоборот.
Так и существуют они пока в очень разных измерениях, два огромных, непознанных в полной мере небесных тела.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Захар Прилепин I Love TV
Захар Прилепин I Love TV Мое окно в мир
Захар Прилепин ПОРТРЕТ СТАЛИНА
Захар Прилепин ПОРТРЕТ СТАЛИНА ***Я куплю себе портрет СталинаТри на триВ подсобке закрытого на вечный ремонт музеяУ сторожа, который ничего не помнитНе помнит даже СталинаЯ куплю себе портрет Сталина —Трубка, френч, лукавый прищур —Блядь дешёвая купит Рублёва —Бить
Захар Прилепин Собачатина
Захар Прилепин Собачатина Одна ночь в начале весны
Захар Прилепин и вопросы сталинизма
Захар Прилепин и вопросы сталинизма «В лучшем случае писатель, возглавляющий литгазету или журнал, может натравить подручного критика на другого сочинителя: как приятно сводить счеты, оставаясь за кадром». З. Прилепин «Книгочет. Пособие по новейшей литературе» Сначала
Захар Прилепин Достало
Захар Прилепин Достало Как сильно я ненавижу либералов
Захар Прилепин о своей новой книге «Леонид Леонов. Игра его была огромна»
Захар Прилепин о своей новой книге «Леонид Леонов. Игра его была огромна» Захар, недавно в издательстве «Молодая гвардия» в серии ЖЗЛ вышла ваша книга «Леонид Леонов. Игра его была огромна». Как у вас появилась идея создания этой книги? Почему именно Леонов? Неужели судьба
Захар Прилепин Леонов
Захар Прилепин Леонов Фрагменты из книги
Захар Прилепин Зла не хватает
Захар Прилепин Зла не хватает Получим, что заслужили
Захар Прилепин Отступать некуда
Захар Прилепин Отступать некуда Медуза Горгона: вид сверху
Захар Прилепин Страшнее, чем смерть
Захар Прилепин Страшнее, чем смерть Записки смелого человека
Захар Прилепин Жить в долг-2
Захар Прилепин Жить в долг-2 Полтора года спустя
Захар Прилепин То, что у меня внутри
Захар Прилепин То, что у меня внутри Песни о любви
Захар Прилепин ДЕДУШКО ЛИЧУТИН
Захар Прилепин ДЕДУШКО ЛИЧУТИН От Владимира Личутина ощущение, что он – да простит меня дедушко – всегда был в зрелом возрасте. Не старик, нет, но полный сил и лукаво приглядывающийся к миру старичок-лесовичок – носитель не только своей собственной мудрости,
Захар Прилепин ИГРА ЕГО БЫЛА ОГРОМНА Отрывки из книги о Леониде Леонове, выходящей в издательстве «Молодая гвардия» (серия ЖЗЛ)
Захар Прилепин ИГРА ЕГО БЫЛА ОГРОМНА Отрывки из книги о Леониде Леонове, выходящей в издательстве «Молодая гвардия» (серия ЖЗЛ) ЕСЛИ ГОРЬКИЙ ЧАСТО переживал, что у него нет последователей, то у Леонова они со временем появятся в большом количестве. Почти вся т.н.
Захар ПРИЛЕПИН НАША МУЗЫКА
Захар ПРИЛЕПИН НАША МУЗЫКА ГРУППА "25/17" "ЗЕБРА" @ 2010 Незадолго до выхода "Зебры", Андрей Бледный остроумно заметил в своём ЖЖ: "Новый альбом получился более жёстким и одновременно более лиричным, чем предыдущий. Более коммерческим и менее форматным".